— Он пишет, что беспременно за границей того штукаря, Углова, словит.
— Словит он его!.. Как бы не так, держи карман шире! — проворчала Марфа Андреевна. — Нет, тут что-то другое задумано…
— Ничего другого нет, кроме того, что никому в голову не могло прийти, чтобы твой протеже на такую отчаянную штуку пустился, без денег, без паспорта… Нет, как там ни говори, а, должно быть, правда, что комплот этот уже давно нашими недоброжелателями затеивался, и Углов этот, за которого ты так всегда стояла…
— Когда я за него стояла? Да пропади он пропадом, мерзавец этакий! Пальцем не поверну, чтобы его из беды выручить! Прах его побери совсем! Подвели меня, лиходеи!..
— То-то и есть! А ты все свое: одной только тебе верь, ты, вишь, одна только на всем свете никогда не ошибаешься, — продолжала торжествовать государыня над своей подругой юности. — Одна ты только…
Но в эту минуту дверь, перед которой она стояла и за которой уже давно раздавались стоны и сдержанные восклицания, с шумом растворилась, и к ногам Елизаветы Петровны упала Фаина.
— Ваше величество, не корите ее! Во всем я виновата, я одна! Я просила тетеньку за Углова! Я ему писала записку, чтобы он разыскал в Париже своего злодея… Я!.. Я!.. Ничего не узнал бы он без меня!.. И нечего бы ему было скрывать! Он — не изменник, ваше величество! Он — несчастный человек! — проговорила одним духом девушка, умоляюще протягивая руки к государыне.
Никто ее не прерывал. И государыня, и ее тетка в первую минуту остолбенели от изумления. Первая опомнилась Марфа Андреевна.
— Ах, ты, бесстыдница! Да как ты осмелилась! — вскрикнула она, бросаясь на племянницу и схватывая ее за распустившиеся волосы, чтобы оттащить от ног государыни, которые Фаина в отчаянии обняла.
— Оставь ее! — сказал государыня и, обратившись к девушке, которая не спускала с нее умоляющего взгляда, спросила: — Кто ты такая? — но, не дождавшись ответа, продолжала, обертываясь к Чарушиной, в бессильной злобе грозившейся издали кулаком на Фаину: — Да я ее знаю! Это — твоя племянница, Марфа?
— Она, ваше величество, с ума сошла! Ее надо связать и в чулан запереть, чтобы очухалась!.. Венерка, люди, кто там… — закричала она, подбегая к дверям.
— Никого не зови! — возвысила голос императрица и, снова обращаясь к трепещущей от страха девушке, лежавшей у ее ног, приказала ей встать и говорить без утайки все, что она знает.
Фаина повиновалась и, не спуская умоляющего взгляда с царицы, повторила, что Углов ни в чем не виноват и что он не бежал бы за границу, если бы она не написала ему письма…
— Когда ты послала ему письмо? — с прояснившимся лицом спросила императрица.
— В ту ночь, когда он уехал, раньше нельзя было…
— Что ты написала ему?
— Что злодей его, который челобитную на него подал, проживает в Париже…
— Это — правда, — заметила государыня вполголоса.
Фаина между тем продолжала:
— Чтобы он там его разыскал…
— И тебе не стыдно, негодница? — рванувшись вперед, крикнула Чарушина.
Фаина невольно подалась к государыне, и та, протягивая руку, чтобы защитить ее, приказала Марфе Андреевне молчать, после чего спросила:
— Так это-то письмо, которое он хранил в боковом кармане и которое он ото всех прятал, чтобы перечитывать? Оно было от тебя?
— От меня, ваше величество! Я не могла иначе поступить. Мне запретили видеться с ним с тех пор, как на него подали челобитную неведомые люди…
— Не неведомые, когда тебе известно, где они проживают.
— От кого ты все это узнала? Говори сейчас? — не вытерпела, чтобы снова не вмешаться в разговор, Чарушина.
Фаина молчала, не спуская со своей покровительницы умоляющего взгляда, и ее бледное лицо выражало такие ужас и скорбь, что императрица расчувствовалась.
— Не приставай к ней, Марфа! Мы от нее скорее добром все узнаем, чем бранью и угрозами. Не правда ли, девочка? — с ласковой улыбкой обратилась она к Фаине.
— Ваше величество! С радостью сказала бы вам все, но что же мне делать, если я ничего больше не знаю! — воскликнула девушка, с таким неподдельным отчаянием, что невозможно было ей не поверить. — Ничего я не знаю, кроме того, что он очень-очень несчастлив и что, если ваше величество над ним не смилуетесь и не прикажете прекратить его дело…
— Тебе не позволят за него выйти замуж и ты тоже будешь несчастна? — с милостивой улыбкой докончила государыня прерванную рыданиями фразу. — Вот и разгадка комплота, — сказала она. — Весь переполох произошел от влюбленной девчонки, которая позволила себе написать письмо своему возлюбленному потихоньку от родителей. Ты права, Марфа: великая княгиня тут не при чем, и действительно нам наговаривают на нее много лишнего, — продолжала она со вздохом. Вслед за тем, обращаясь к Фаине, она прибавила, все с той же милостивой улыбкой: — Ты оказала отменную услугу цесаревне — сняла с нашей души большой грех, девочка, и мы тебе этого не забудем!
V
Когда Углов очутился за границей совершенно один, в грязном, вонючем лапсердаке поверх дорожного платья и в широкополой, лоснящейся от жира, шляпе, ему стало так жутко и тоскливо, что он в первую минуту пожалел, что принял предложение еврея и обрек себя почти на верную гибель, чтобы спасти доверенное ему цесаревной письмо.
То, что ему предстояло совершить, чтобы доставить это письмо по назначению, было сопряжено с такими трудностями, что невозможно было рассчитывать на успех.
При той обстановке, в которой судьба выбросила его на чужбину, смерть казалась ему еще неизбежнее, чем прежде в его положении заподозренного в государственной измене на родине, где все-таки можно было до известной степени надеяться на поддержку близких людей и на милосердие императрицы. Здесь же он был совсем один и, кроме недоверия и презрения, ничего не мог ожидать. К тому же немецкого языка он почти не знал, а надо было пройти всю немецкую землю, чтобы достигнуть Франции, где у него тоже не было ни друзей, ни знакомых, но где он все-таки мог понадеяться найти поддержку личности, к которой было адресовано письмо. Но как добраться, с двумя червонцами в кармане, до баварского местечка, где жил этот человек?
Иначе, как пешком совершить этот путь нечего было и думать, и раньше, как через месяц, туда не дойти, а без языка, чего доброго, проплутаешь и дольше. Но так как другого исхода не представлялось, то Углов, недолго думая, пустился в путь.
Он шел, не останавливаясь и заботясь только о том, чтобы не сбиться с пути, что было не трудно, так как через каждые сто-двести шагов попадались столбы с надписями, по которым можно было знать, где именно находишься и куда идешь.
Таким образом миновал он еще до восхода солнца ту деревню, в которую еврей не советовал ему заглядывать, так как она была занята русскими войсками, и куда, по его мнению, должны были прежде всего броситься его преследователи в поисках за ним.
— Там вас сейчас выдадут. И вообще старайтесь как можно скорее удалиться из здешней местности, держась не к северу, а к югу. И, как увидите русские мундиры, бегите! Бегите без оглядки! Бегите, куда глаза глядят — дальше, как можно дальше, чтобы не попасться им в руки. А если на ваше несчастье, вас заметили, спрячьтесь! Хоронитесь за кусты, взлезайте на дерево, прыгайте в ров, бросайтесь в реку, — только не попадайтесь им на глаза! Русские вас тотчас же арестуют и выдадут, помните это! Помните! — трепеща от ужаса и зажмуриваясь, как перед страшным призраком, повторял спутник Владимира Борисовича все время, пока они пробирались известными ему закоулками к речонке, больше похожей на мутный ручей, чем на реку, за которой начинались чужие страны.
Всю эту ночь и следующие затем сутки Углов прошел благополучно, не встретив ни души, и только по временам приближался к русскому лагерю настолько, что до его ушей долетала перекличка часовых. На рассвете он очутился на перекрестке трех дорог, из которых одна вела в Баварию.
С глубоким вздохом побрел молодой корнет по этой дороге, тянувшейся в противоположную сторону от местности, которая была занята русскими войсками и где на каждом шагу он мог встретить офицеров, с которыми веселился на балах и вечерах у общих знакомых в Петербурге.
Местность становилась все суровее и гористее. Все реже и реже попадались селения, леса становились непроходимее и путь беспрестанно затруднялся быстрыми ручьями и вздувшимися от весенних вод речонками, которые приходилось обходить на далекое пространство, чтобы найти брод или импровизированный, из срубленных деревьев, мост. Приходилось также взбираться на поросшие густым лесом горы и спускаться по узеньким тропинкам в ущелья.
Никогда ничего подобного не снилось даже и во сне Углову.
Таким образом пространствовал он благополучно недели две, не истратив полностью даже одного червонца, а в начале третьей недели у него была встреча, чуть было не стоившая ему жизни или по крайней мере оставшихся у него денег.
Никогда ничего подобного не снилось даже и во сне Углову.
Таким образом пространствовал он благополучно недели две, не истратив полностью даже одного червонца, а в начале третьей недели у него была встреча, чуть было не стоившая ему жизни или по крайней мере оставшихся у него денег.
Ночь застала Владимира Борисовича в дремучем лесу, на склоне высокой горы, изрытой такими ущельями, что, из опасения оступиться, он шел медленно, ощупывая посохом почву и внимательно озираясь по сторонам, чтобы прислушиваться к странным шумам, шорохам и крикам, раздававшимся вокруг него. Он знал, что это шуршат в траве и в листьях пресмыкающиеся и птицы, а кричат коршуны и орлы, летающие над стадами, пасущимися в ущельях, но тем не менее ему порой становилось так жутко, что он жалел, что не остался до утра у пастуха, за маленькую медную монету накормившего его перед заходом солнца хлебом, сыром и молоком. Этот добрый человек вероятно и за ночлег ничего бы с него не взял. Но Углов надеялся засветло спуститься до поселка у подошвы горы, а между тем ночь застигла его на полупути, и он очень обрадовался, завидев огонек промеж деревьев, шагах в пятидесяти от того места, где он присел, чтобы собраться с мыслями и силами.
Поспешно направился беглец к этому огню и вскоре очутился у пылавшего костра, перед которым сидели двое людей с ножами за поясом и с довольно-таки зверскими лицами.
Они тотчас же встали при его появлении и принялись расспрашивать его; когда же Углов показал им знаками, что слов их не понимает, они пошептались между собою, и один из них ушел в чащу леса. Однако через несколько минут он вернулся в сопровождении юноши, который стал предлагать ему вопросы по латыни: не видать ли войск по той дороге, по которой он проходил? Где именно встречал он в последний раз русских и французских солдат воюющих с Пруссией? Откуда он идет и куда?
На все это Углов отвечал так, как ему казалось приличнее, и упомянул между прочим про местечко Блуменест и про пастора Даниэля.
Это имя произвело магическое действие. Не успело оно сорваться с губ Владимира Борисовича, как на всех лицах подозрительность сменилась благодушною приветливостью. Его пригласили присесть к огню, предложили ему поужинать и провести у костра ночь. Первое Углов с благодарностью принял и с большим аппетитом съел кусок жареной на вертеле дикой козы, но от второго отказался, и, узнав, каким ближайшим и безопаснейшим путем спуститься с горы, поспешил распроститься с новыми знакомыми, мысленно благодаря Бога, что ему удалось благополучно вырваться из их рук.
Благоприятная метаморфоза в их обращении не могла изгладить из его памяти впечатление ужаса, который он испытал, когда встретился с этими людьми. Он был убежден, что обязан жизнью только счастливой случайности, и мысленно давал себе слово не пускаться больше в путь ночью по лесам, а пользоваться гостеприимством на фермах, на мельницах или даже в шалашах у пастухов, хотя бы вследствие таких проволочек его странствование продлилось много лишних дней.
Было и то сказать, что путешествие начинало интересовать его.
При мимолетных встречах в пути ему нередко приходилось убеждаться в популярности человека, к которому послал его Барский. Как и у разбойников на горе, имя пастора Даниэля часто возбуждало внезапное участие и доверие к нему, заставляя незнакомцев, видевших его в первый раз, делиться с ним пищею и оказывать ему посильные услуги: перейти по опасной тропинке, снабдить советом начет того, где именно искать приюта на ночь, и тому подобное.
Но однажды у Владимира Борисовича произошла встреча, повлиявшая решительным образом на последующие события, — встреча, о которой он впоследствии никогда не мог вспоминать без волнения и малейшие подробности которой навсегда запечатлелись в его памяти.
Случилось это так… Углову захотелось отдохнуть под какой-нибудь крышей и дать просохнуть вымокшей под проливным дождем одежде, и он решил зайти на постоялый двор у подножия высокой горы.
Дождь со страшным ветром, бушевавшим весь день и всю предшествующую ночь, стих, но вдали слышались раскаты грома, небо заволакивалось зловещими свинцовыми тучами, и пронзительные крики орла на скале предвещали грозу. Начинала уже мелькать молния, и Углов спешил к дому с заманчивой вывеской, где он мог найти покойную и сухую постель и тарелку горячего супа. Денег у него осталось всего только один червонец, но идти было недалеко, и он решил не останавливаться пред издержками. Хозяин, поджидавший гостей на крыльце, встретил его довольно радушно и предложил ему пройти в кухню, где топилась печь, перед которой ему удобно будет высушить измокшую одежду.
Там Владимир Борисович увидел человека, тоже просушивающего свое измокшее платье перед огнем. Этот человек вежливо отодвинулся, чтобы дать ему место.
В первые минуты Углов так всецело предавался наслаждению погреться, мечтая об ужине, что и не думал поинтересоваться своим соседом. Но последний так пристально посмвтрел на него, что он наконец не без досады повернул к нему лицо.
— Вы бы, сударь, сняли с себя верхнее платье, — вежливо посоветовал ему незнакомец на чистейшем французском языке.
Углов довольно угрюмо ответил, что ему и так хорошо, но незнакомец не унимался и с таким участием стал расспрашивать о его путешествии, о том, сколько времени он в дороге, откуда и куда идет, что Углов, сам того не замечая и под впечатлением непонятного доверия, усиливавшегося в нем с каждым словом собеседника, разговорился с ним. Впрочем, незнакомец оказался таким проницательным, что и без слов догадывался о том, чего Углов не договаривал. Таким образом он заявил, что с первого взгляда и не взирая на одежду признал в нем русского, и, когда Углов сознался, что он не ошибся, тот назвал себя: Мишель, торговец модными товарами.
— Я долго жил в Петербурге, и у меня там много друзей, — прибавил он. — Вы мне сделаете большое удовольствие, если дадите мне весточку о них. О, не удивляйтесь просьбе, вам без сомнения легко будет исполнить ее, — продолжал он со смехом. — Ваш лапсердак не введет меня в заблуждение, вы — человек из хорошего общества, без сомнения офицер гвардии. Не пугайтесь, я вас не выдам, — поспешил он прибавить, понижая голос, — мы с вами, кажется, — товарищи по ремеслу: как видите, я тоже путешествую пешком, когда мог бы ехать верхом или в экипаже, и под чужим именем, в одежде, не соответствующей моему общественному положению. А что я узнал в вас русского и гвардейского офицера, так и в этом нет ничего удивительного, — я Россию хорошо знаю. У вас все дворяне должны начинать карьеру с военной службы, и те, кто богаче и лучше воспитаны, поступают в гвардию. А вы очень хорошо говорите по-французски, и, как я уже имел честь заявить вам, ваши манеры и наружность — не еврея, а молодого человека из общества. Скажите же мне, как чувствовала себя императрица, когда вы оставили Петербург? Вполне ли оправилась она от нездоровья и все ли изволит гневаться на Алексея Петровича Бестужева? Скажите мне также: в милости ли у нее наш барон де Бретейль и как на него смотрят у цесаревны? Когда я покинул Петербург, была речь о возвращении графа Понятовского [12], но это не состоялось. Что говорят про это теперь? А знаете ли вы моего друга, князя Барского? — закидал он Углова вопросами.
Последний все меньше и меньше стеснялся отвечать на них, по мере того как доверие, возбуждаемое в нем этим странным человеком, усиливалось с каждым его словом.
Уже пожилых лет, хотя дышавший здоровьем и энергией, Мишель с ласковым участием смотрел на юного деятеля, подвизавшегося на одном поприще с ним, как смотрит старый и опытный актер на первые шаги молодого товарища, дебютирующего на той же сцене, на которой он успел себе стяжать и состояние, и славу.
Узнав, что Углов знает Барского и что он идет в Блуменест к пастору Даниэлю, Мишель с улыбкой, говорившей лучше всяких слов, что ему теперь все ясно, спросил у него: «Сколько у вас денег?» — и на поспешный ответ: «О, вполне достаточно, чтобы дойти до Блуменеста!» — начал настойчиво предлагать взять у него хотя бы несколько червонцев.
— Вы напрасно воображаете, что скоро дойдете до Блуменеста. Я оттуда шел пять суток, а хожу я гораздо скорее вас, потому что привык к такого рода путешествиям, когда надо делать часто большие крюки в сторону, чтобы не попадаться на глаза полиции. Ведь вы без паспорта?
— С паспортом еврея…
— Ну, это все равно, что ничего, и я вам не советую показывать этот паспорт. К евреям в этой стране большого доверия не питают. Лишние деньги вам необходимы. Покажите мне, сколько у вас есть, — прибавил он.
Это было произнесено таким тоном, что Углов беспрекословно выложил перед ним содержание своего кошелька.
— Я так и знал, что у вас денег мало! — воскликнул Мишель. — В нашем положении рискуешь многим из-за того, что в кармане не звенит несколько лишних червонцев. Когда вы будете опытнее, то признаете, что я прав, а теперь прошу вас повиноваться без рассуждений. Ведь вы впервые в жизни отправляетесь с секретным поручением в чужие края, а я только это и делаю с ранней юности. Благодарите же Бога за то, что Он натолкнул вас на меня, и возьмите эти десять червонцев, — продолжал он, вынимая из тяжелого кошелька десять золотых монет и подавая их новому знакомцу. — Да берите же! — с раздражением прибавил он, досадуя на нерешительность Углова, который продолжал отнекиваться. — Если вам уж так неприятно обязываться мне, верните эти деньги моему брату в Париже, когда прибудете туда, вот мы с вами и будем квиты. И я еще у вас останусь в долгу, потому что за то удовольствие, которое вы доставите моим родным, уведомив их, что я жив и здоров и направляюсь по известному им делу в Польшу, мне нечем будет заплатить вам.