Журнал «Приключения, Фантастика» 4 96 - Вотрин Валерий Генрихович 10 стр.


Когда Мес перешагнул медный порог, то вначале зажмурился: после кратковременной, но полной тьмы тьма за порогом показалась ему ярким полуднем. Погребальный костер Сторуких догорал. Дождь перестал. Ему предстоял долгий путь обратно.

Ни боли, ни счастья, ни страха, ни мира, нет даже забвения в ропоте Леты. Над Стиксом безгласным туманно и сыро, и алые бродят по камням отсветы.

Лечебница находилась вдалеке от города, в уютном и тихом месте, среди обширного, тщательно прореженного и окультуренного леса. Она была укромно запрятана в деревьях, поэтому редко кто знал, что здесь находится место, где потерявшие покой люди ищут его и не могут найти. Лечебница занимала довольно большую территорию, архитектурно была выверена по точным, изящным линиям классических образцов и в целом являла собою пример невидимого миру прибежища, надежно укрывающего своих питомцев. Среди деревьев в лесу преобладали в основном клен и дуб, сюда намеренно не заносились чуждые, неземные породы растений, гибкие, красные и клейкие, будто смоченные лаком. Содержащие лечебницу справедливо считали, что человека может излечить только вид его деревьев, память о которых вековечно коренится в его генах, и все чужое и неестественное лишь отпугивает миг выздоровления, приводя организм, напротив, к немедленной и сильно нежелательной развязке. Все эти давно ставшие постулатами правила были золотыми буквами вписаны в толстую книгу устава лечебницы, незыблемую и строгую эклогу ее законов. Но на деле этих правил мало кто придерживался. Сошедшие с пути люди здесь сходили с пути все больше и больше, и самая мысль, самая память об этом понятии, нормальном для каждого здорового человека, уходила из них с каждым днем, с каждым часом, как уходит по капельке жизнь из тела. Здесь было много пациентов, и по всем требованиям лечебница была призвана образцовой.

Ее окружал высокий каменный забор.

К небольшой дверце в этом заборе подошел Ахаз Ховен. На Землю он прибыл официально по документам на имя Невила Тюренна и по причине, которой он лично придавал значение особенное и немаловажное. По этой самой причине он, оставив свой неотвязно-любимый мир, не забредал по пути ни в одно другое место, сразу же прибыв сюда. Он позвонил. За дверью не затопало и не зашуршало, не послышалось ни одного звука, по которому можно было бы судить о подходящем привратнике, готовом ее открыть. Ховен позвонил еще раз и сильно толкнул дверь. Шагнув в открывшийся проем, он мельком пожалел, что так долго ждал ответа в этом месте.

Так же, как и вне ограды, здесь тоже царила осень. Разодетые в искристо-желтые листья, как в пестрые рваные рубища, стояли здесь клены, часто и многоствольно. У их корней торчали свежеобрубленные пеньки, что говорило о том, что роща содержится в заботливом порядке, а разросшийся кустарник безжалостно вырубается. Повсюду, даже на белых дорожках, разбегающихся по всем направлениям, опавшие, желтые, красные, багряно-жаркие — опавшие листья. С кучами их, бугрящимися везде и курящимися едковатым, серным дымком, не справлялись и усердствовали, дабы ни единого постороннего листика не было на больничной территории, чтобы ничто не привлекало взгляд и не отвлекало внимания больных от правильного единообразия природы.

Лечебница специализировалась на наследственных заболеваниях. Ховен невдалеке от себя обнаружил группку непонятных и нескладных существ, неуклюже пытавшихся наладить собирание в одну кучу палых листьев. Это были пациенты лечебницы, несчастные, уродливые создания, которых должны были бы здесь лечить и излечивать, но на самом же деле просто содержали. Ховен пошел к виднеющимся впереди светлым стенам и четким линиям больничных корпусов.

Природа неизвестно чему — радовалась. Была осень, и спадал желтый лист, и шумели уже тронутые зимней чернотою, почти нагие ветви, и слышалось в небе пиликанье птиц, улетающих на свои зимние курорты, но все равно солнце светило по-летнему ярко и жарко и бросало волнующие зайчики с помощью больничных окон, в ветвях гомонили птицы, другие, которые, по-видимому, на нынешний момент улетать совсем не собирались, и солнце сияло, и особенно странно было видеть это тут, в обиталище скорбей и недугов. Ховен сурово взглянул на это несвоевременное осеннее гульбище, в котором взбрыкивала и смеялась природа, и вошел внутрь.

Тут его сразу же, безо всякого подобающего случаю пролога, оглушило и озадачило многообразие и разносторонность человеческих напастей. Двери во все палаты, которые служили также и комнатами для проживания пациентов, были распахнуты, и больные свободно гуляли по коридорам или находились в своих палатах, все равно отлично видимые. Ховен видел людей коротких, с круглыми лицами, бесформенными, скатанными в комок ушами, людей косоглазых и беззубых, с маленьким носом и широкой переносицей, гидроцефалов и микроцефалов с головами, как гигантские пузыри, наполненные жидкостью, или, напротив, крошечными как кулачок, людей кривошеих и короткошеих, людей с синдромом «лица свистящего человека», с глубоко запавшими косыми глазами и очень маленьким ртом, людей с полностью заросшими веками, глухих и слепых, добродушных и одинаковых, словно близнецы, страдающих болезнью Дауна, клювоносых больных синдромом Рубинстайна-Тейби с огромными ноздрями, людей низкорослых, с вывернутыми губами и куриной грудью, с большими уродливыми ушными раковинами, людей с лицами застывшими словно гипсовый слепок или, наоборот, судорожно гримасничающими под необъяснимым действием тика. Были еще какие-то скрюченные, немые, но глядящие глазами, полными непередаваемой тоски, и еще горбатые с длинными шеями и огромными черепами, передвигающиеся толчками, и еще какие-то, и еще, но тут даже тренированная память Хове-на отказалась ему служить, и он принялся просто констатировать — вот еще урод, потом такой же, но уже чуточку другой. Люди выглядывали из дверей, лежали на кроватях под действием лекарств, ковыляли по коридорам, издавали бессмысленные звуки, мочились, тупо, по-животному скалились, что должно было означать улыбку, неподвижно, часами, просиживали на стульях, на кроватях и на полу, ели — нечистоплотно и скверно, как могут только есть люди, переставшие быть людьми. Ховен шел по коридорам. За весь свой путь по ним он не встретил ни единой души из обслуживающего больницу медицинского персонала, ни единой сестры в белом передничке и в аккуратном колпачке на волосах, ни единого верзилы-санитара. Он шел по коридорам.

Ему нужна была доктор Юфина Эдмонда Гутьеррес. По слухам, в последнее время она обреталась именно здесь, в этой клинике, безвылазно и не показываясь на Буле. Ее отшельничество нисколько не смущало Ховена, оно было ему даже на руку, неожиданность ее появления на грядущем Буле только сильнее выбьет из колеи его противников. Не беда, что он не общался с нею много веков. Они узнают друг друга, а Гутьеррес должно понравиться его предложение. Ведь сколько времени она находится в этом жутком склепе, ей должна показаться приятною мысль, что он, Ахаз Ховен, нарочно прибыл сюда, дабы вывести ее в мир и официально признать ее существование как члена Буле.

Даже здесь, в здании, запах тлеющих древесных листьев был ощутим и неотвязен. Путь Ховену преградила женщина. Это была странная женщина, и Ховен, поначалу принявший ее за одну из пациенток, потом всмотрелся повнимательнее. На ней было черное, без украшений, платье, а черная косынка покрывала ее голову, оставляя открытым только лицо. Лицом-то она и привлекала внимание. Оно было очень бледным, но не это приковывало взор. Казалось, все безумие и сумасшедшая одержимость лечащихся в клинике были сконцентрированы в этом лице, делая его черты резкими, выражение — одухотворенно-страстным, как у кликуши. Особенно поражали ее глаза. Они были белыми, горящими сумасшедшим огнем, но в то же время удивительно провидящими. Это были глаза Кассандры. Ховен поежился, заглянув в них. С обеих сторон к женщине льнули два уродливых идиота, оба без рук, и что-то мычали, пуская желтые слюни.

Ховен шагнул к женщине и наклонил голову.

— Мать Гутьеррес, — сказал он вполголоса. Женщина резко дернула головой — кивнула.

— Ахаз Ховен, — сказала она. Ее голос был лишен всяких интонаций, но и исполнен их одновременно, точно она была чревовещательницей. Она молча повернулась, отшвырнув идиотов, и последовала куда-то напрямик, мимо кишащих любопытными уродами палат. Возле одной он нагнал ее.

— Куда мы идем? — спросил он.

Гутьеррес начала смеяться, хрипло и пронзительно, и Ховен отшатнулся от нее. Дальше шли в молчании. Миновали несколько лестниц, по последней начали подниматься. Еще палаты, в них — сплошь морщинистые карлики. Еще лестница. Поднялись по ней. Пришли. Дверь без таблички, черная, как безысходная тоска. За ней открылась маленькая комнатушка. Вся она была загромождена разным хламом, пыльным и бесцельным, в том числе банками с заспиртованными зародышами. Первым побуждением всякого глянувшего на этот хлам становилось то, что совсем не хочется приглядываться и выяснять, из каких мерзких отбросов состоят эти груды и горы. Ховен был не исключением.

Как только дверь была закрыта, женщина бросилась к Ховену на грудь, крепко обняла его и поцеловала взасос. Он отлепил ее от себя, убрал в сторону и утер губы.

— Ты что, окончательно рехнулась? — сказал он. — Я не проведать тебя пришел.

Раздосадованная, она уселась на замусоренный стол.

— Я не хотела тебя видеть, — сказала она. — Но вот. Ты пришел. И я рада тебя видеть. Я тебя ненавижу. Но мне дорого твое посещение.

Он, по-видимому, привык к зигзагообразному ходу ее мыслей.

— Я явился по делу, — сказал он.

— Подожди, — сказала она. Нет. Не жди. Хотя. Постой. Я не понимаю. Дело. Прыгаю. Черт.

— Не волнуйся, — сказал он.

— Не путай меня, — сказала она. — Я хотела что-то. Спросить. Да. Какое дело?

— Ты окончательно свихнулась, — сказал он. — Тебе нельзя здесь оставаться. Эти люди, они убьют тебя, убьют твой разум. Пойдем со мной.

Она снова начала смеяться.

— Люди, ха-ха! Ха-ха, убьют, ха-ха. Люди.

Вдруг она осеклась.

— Человек — мое животное, Ахаз, — сказала она.

— Ты не любишь тех, с кем я вижусь, — сказал он. — Даже ненавидишь. Так ведь?

— Да, — сказала она. — Всех. Ненавижу. Они меня изгнали. Давно. Это был мелкий проступок. Но все равно. Они покарали. Это было давно. Но все равно ненавижу.

— Прекрати, — сказал он. — Ты постоянно говоришь об этом. Ты нужна мне. Помнишь ее? Ту, что тоже изгоняла тебя?

Юфина Эдмонда Гутьеррес вскочила и закружила по комнате. Сейчас она больше всего была похода на безобразную ночную птицу. Белые глаза ее сверкали так, что было больно смотреть в них.

— Какую? — бормотала она. — О, их было много! Но все они, все, ушли. Так какую же. Какую? Скажи.

— Раньше ее звали по-разному: Карпофора, Фесмофора, Хлоя, Хтония, Термасия, Мелайна.

— О! — запела она. — Мелайна! О, конечно, я ее помню. Я помню тебя, Мелайна!

Ховен стоя наблюдал за этим взрывом темного ликования.

— Скоро очередное Буле, — сказал он. — Ты обычно не ходишь на Буле.

— Я обычно не хожу на Буле, — бормотала она кружась. — Я обычно не хожу на них. Но там будет она, Мелайна, Хлоя. О, я пойду туда, герр Ховен. Можно, я пойду туда?

— Можно, — сказал он. — Ты должна околдовать ее.

— Околдовать ее? — повторяла она. — Околдовать? Но когда-то за это меня изгнали с Горы.

— Не бойся, — сказал он. — Ведь я тоже буду там. И Мес. Мес тоже там будет.

— Мес? — говорила она. — Герр Мес, Аргоубийца? Его не было там, на Горе, когда меня. И тебя тоже там не было. Вы двое. Будете на Буле.

— Да, — сказал он.

— Но как я могу кинуть этих? Они останутся здесь без меня. И излечатся.

— Ты очень скоро вернешься, — сказал он. — Это не продлится долго. И потом — они безумны и без тебя. Ты им более не надобна.

— Как? — забеспокоилась она, вновь забегав. — Как? Я? Нет. Да. Хотя. Подожди. Постой.

— Я стою, — сказал он.

— Нет, — сказала она. — Не может быть. Они. И я. Это одно целое. И вдруг.

— Помолчи, — сказал он. — Ты вернешься. Ты вернешься и будешь продолжать, если тебе так хочется.

— Да, — сказала она. — Я уже не могу без этого. Мне надо. Прости.

— Пожалуйста, — сказал он. — Так ты придешь?

— Да, — пела она самозабвенно. — Да. Я приду. Я приду, герр Ховен. Я приду.

— Хорошо, — сказал он. — Хорошо. Просто отлично.

Выходя, герр Ахаз Ховен погладил одного юного бессловесного кретина по угловатой головке.

Хор

Ей снилось. Храм с колоннами словно лес, невидимые в темноте своды, по углам и возле стен тьма. Поют. Это жрецы.

Поют. «Я тот, кто сотворил небо и землю и населил их живыми существами… Я тот, кто сотворил небо и тайну его высот и вложил в них души богов… Я тот, кто, открывая глаза, повсюду разливает свет, а закрывая их — все окутывает тьмой… Воды Нила текут по его повелению… Но боги не ведают его имени…» Ступени, мощные балки каменных перекрытий, портики, все из серого камня, и надо всем этим разлито звездновечернее небо, а жрецы все поют. «Слава великой Баст, богине-кошке. Ибо она веселится, и все живое веселится вместе с ней. Небосклон играет вместе с ней, и звезды пляшут ее веленьем». Звучат музыкальные инструменты, почти зримо, журчаще и ритмично льется мелодия, кто-то танцует, стучит босыми пятками об пол, звенят женские украшения, звучит и звучит систр, льется мелодия, звенят украшения, пляшут и поют, звучит и звучит систр. Этот сон — не тягостный, неизлечимо-неизвестный кошмар, он приятен, я еще очень долго смотрела бы его с удовольствием и видела бы эти картины, — ведь они так дороги мне. Взошла луна, освещает многолюдное сборище — здесь мужчины и женщины, все вместе, вперемешку, слышен людской смех, от которого теплеет на душе, звучит и звучит систр, все пляшут и поют и смеются, а луна освещает это сборище в ночи, в одиноком храме на краю великой и молчаливой пустыни. Зажгли костры, при их свете пляшут и поют. Некоторые парами уходят в темноту, прочь от света костров. Ночь тепла. Вверх несутся искренние хвалы богине-кошке Баст, у которой такой легкий и приятный характер. Славься, мать Баст! Славься во веки веков! Звучит и звучит систр.

Перед ее глазами встают строки из ею же написанного трактата. Он назывался «О взаимовзвешенности плоти и духа», но, о боги, каким сухим и несодержательным было это название по сравнению с той бездной мудрости, которая была туда ею вложена. О, она была достаточно умна, чтобы написать книгу не хуже той, что создал Тот, символ мудрости. Не ее вина, что трактат этот сгорел при пожаре в библиотеке Александрии: к сожалению, свиток был недолговечен, и никто не знает о нем, никто, кроме тлену подлежащих, хотя и мудрых жрецов, не прочел его. Хайя, горе мне!

«Человек сотворяет все: дома, деревья, животных, воду, плоды, храмы, поля, плуги, драгоценные украшения, масло, лодки, пищу, — человек — дитя богов. Боги сотворили его, и человек создал их. Именно поэтому — как излишний груз топит ладью, как огонь очага превращает в пепел хижину, как созданное орудие губит своего хозяина, — так и человек сильнее богов, его создателей, и волен над ними».

Систр все звучит.

Пробудилась. Мое имя — Мириам Хойра. Я уже не знаю толком, сколько мне лет. Сеть, сотканную из лет, будто кто-то вытянул из моей памяти — вытянул пустой. Имя мое — Мириам Хойра. Я живу на Земле и никогда не бываю на Вихрящихся Мирах.

Она жила на Земле, всегда на одном и том же месте. Она не страдала патриархальщиной, не давала никаких обетов, просто так было заведено испокон веков. Она была красивой. Гибкая и грациозная, с тяжелой гривой черных, отливающих синевой волос, закинутой за плечи, она, Мириам Хойра, известная танцовщица и поэтесса, была желанна везде, но у нее никогда не бывало гастролей. Нередко в широкие круги просачивались слухи о какой-нибудь ее очередной эксцентрической выходке, которыми она славилась. Но она была талантлива, и в нее верили. Верили, что нескоро забудется полутемный зал, загадочная завеса экзотической музыки, колеблющаяся в воздухе, и резкие, даже ломаные, вывернутые движения ее смуглого, привычного к ним тела, трепещущего под воздействием мелодии и наркотического опьянения танца. Ее пристрастие к странным, полувоздушным нарядам, тяжелым золотым украшениям, к резким мазкам косметики на лице и особенно к кошкам вызывал в артистических кругах легкую насмешку, но не более. Ведь она была талантлива, и ей все прощалось. Знаменитые художники, композиторы, прочие люди искусства приезжали к ней в Луксор, и она встречала их в комнате, больше похожую на древнюю погребальную камеру, всю в сандале, золоте и пышных, тяжелых драпировках, окруженная своими любимыми кошками, которых было огромное множество, и они прыгали, мяукали, ходили вокруг нее с поднятыми палкою хвостами, ластились и терлись об ноги своими маленькими твердыми круглыми головами. Люди искусства восторгались, но она не замечала этого восторга, а если даже и замечала, то по ее виду ничего подобного определить было нельзя. Величественная, царственная, она держала себя так, будто гости — это ее рабы, и в любой момент можно будет их наказать или же облагодетельствовать.

Назад Дальше