То, однако, что появилось в "Правде", оказалось сообщением о смерти Сталина, даже к тому времени мы уже готовились к путешествию и продали пианино, на котором в нашем семействе все равно никто не играл (вопреки стараниям дальней родственницы, приглашенной матерью ко мне в учителя, я решительно не проявлял ни способностей, ни терпения). Но по-прежнему возможности беспартийного еврея в той обстановке устроиться в журнал или газету представлялись жалкими, в связи с чем отец снялся с якоря.
Несколько лет кряду он разъезжал по стране, заключив в Москве договор с ВДНХ. Таким образом, нам иногда перепадали какие-нибудь чудеса -двухкилограммовые помидоры или грушеяблоки; но жалованье выплачивалось более чем скудное, и втроем мы существовали исключительно на материнскую зарплату служащей в районной жилконторе. То были самые нищие наши годы, и именно тогда родители начали болеть. Но все равно отец сохранял верность своей компанейской природе, и часто, прогуливаясь с ним по городу, мы навещали его военно-морских приятелей, нынче заправлявших яхт-клубом, стороживших старые верфи, муштровавших нахимовцев. Их оказалось и впрямь немало, и неизменно они были рады его видеть (вообще я ни разу не встретил кого-либо -- ни мужчину, ни женщину, -- кто держал бы на него обиду). Один из его приятелей, главный редактор многотиражки морского пароходства, еврей с неприметной русской фамилией, наконец устроил его к себе, и, пока не вышел на пенсию, отец готовил для этой газеты репортажи из ленинградской гавани.
Мне кажется, что большую часть жизни он провел на ногах ("Репортера, как волка, ноги кормят" -- было частой его присказкой) -- среди судов, моряков, капитанов, кранов, грузов. На заднем плане всегда присутствовали зыблющийся цинк водной простыни, мачты, черный металлический силуэт кормы с несколькими начальными или конечными белыми буквами названия порта приписки судна. Круглый год, за исключением зимы, он носил черную морскую фуражку с лакированным козырьком. Ему нравилось находиться вблизи воды, он обожал море. В этой стране так ближе всего можно подобраться к свободе. Даже посмотреть на море иногда бывает достаточно, и он смотрел и фотографировал его большую часть жизни.
18
В той или иной мере всякое дитя стремится к взрослости и жаждет вырваться из дома, из своего тесного гнезда. Наружу! В настоящую жизнь! В широкий мир. К самостоятельному существованию.
В положенный срок его желание сбывается. И какое-то время молодой человек захвачен новыми перспективами, строительством собственного гнезда, собственной реальности.
Затем однажды, когда новая реальность изучена, когда самостоятельность осуществлена, он внезапно выясняет, что старое гнездо исчезло, а те, кто дал ему жизнь, умерли. В тот день он ощущает себя неожиданно лишенным причины следствием. Чудовищность утраты делает оную непостижимой. Рассудок, оголенный этой утратой, съеживается и увеличивает ее значительность еще больше.
Человек осознает, что его юношеские поиски "настоящей жизни", его бегство из гнезда оставили это гнездо незащищенным. Ничего не попишешь; тем не менее он может свалить вину на природу.
В чем природу не обвинишь, так это в открытии им того, что его собственные достижения, реальность его собственной выделки менее обоснованны, нежели реальность покинутого гнезда. Что если некогда и существовало что-либо настоящее в его жизни, то это именно гнездо, тесное и душное, откуда ему так нестерпимо хотелось бежать. Ибо гнездо строилось другими, теми, кто дал ему жизнь, а не им самим, знающим слишком хорошо истинную цену собственному труду, пользующимся, в сущности, всего лишь данной ему жизнью.
Он знает, сколь умышленно, сколь нарочито и преднамеренно все, что им создано. Как в конечном счете все это преходяще. И если даже все это никуда не девается, то в лучшем случае ему дано использовать созданное как свидетельство своего мастерства, коим он волен похваляться.
Ведь при всем своем мастерстве он так и не сможет воссоздать то примитивное, прочное гнездо, которое услышало его первый в жизни крик. И он не сумеет воссоздать тех, кто поместил его туда. Будучи следствием, он не может восстановить своей причины.
19
Самым крупным предметом нашей обстановки, или, правильнее сказать, предметом, занимавшим больше всего места, была родительская кровать, которой, полагаю, я обязан моей жизнью. Она представляла собой громоздкое двуспальное сооружение, чья резьба опять-таки соответствовала в какой-то мере всему остальному, будучи, впрочем, выполнена в более поздней манере. Тот же растительный лейтмотив, разумеется, но исполнение колебалось где-то между модерном и коммерческой версией конструктивизма. Эта кровать была предметом особой гордости матери, ибо она купила ее очень дешево в 1935 году, до того, как они с отцом поженились, присмотрев ее и подобранный к ней в пару туалетный столик с трельяжем во второразрядной мебельной лавке. Бо'льшая часть нашей жизни тяготела к этой приземистой кровати, а важнейшие решения в нашем семействе бывали приняты, когда втроем мы собирались не вокруг стола, но на ее обширной поверхности, со мной в изножье.
По русским меркам эта кровать была настоящей роскошью. Я часто думал, что именно она склонила отца к женитьбе, ибо он любил понежиться в этой кровати больше всего на свете. Даже когда их обоих настигал приступ горчайшего обоюдного ожесточения, большей частью спровоцированного нашим бюджетом ("У тебя просто мания спускать все деньги в гастрономе! -- несется его негодующий голос над стеллажами, отгородившими мою "половину" от их "комнаты". "Я отравлена, отравлена тридцатью годами твоей скаредности!" -отвечает мать), -- даже тогда он с неохотой выбирался из кровати, особенно по утрам. Несколько человек предлагали нам очень приличные деньги за эту кровать, которая и впрямь занимала слишком много места в нашем жилище. Но сколь бы неплатежеспособны мы ни оказывались, родители никогда не обсуждали такую возможность. Кровать была очевидным излишеством, и я думаю, что именно этим она им и нравилась.
Помню их спящими в ней на боку, спина к спине, между ними -- заливчик смятых одеял. Помню их читающими там, разговаривающими, глотающими таблетки, борющимися по очереди с болезнями. Кровать обрамляла их для меня в наибольшей безопасности и наибольшей беспомощности. Она была их личным логовом, последним островком, собственным, неприкосновенным ни для кого, кроме меня, местом во вселенной. Где б она сейчас ни стояла, она выглядит как пробоина в мироздании. Семь на пять футов пробоина. Кровать была светло-коричневого полированного клена и никогда не скрипела.
20
Моя половина соединялась с их комнатой двумя большими, почти достигавшими потолка арками, которые я постоянно пытался заполнить разнообразными сочетаниями книжных полок и чемоданов, чтобы отделить себя от родителей, обрести некую степень уединения. Можно говорить лишь о некой степени, ибо высота и ширина тех двух арок плюс сарацинские очертания их верхних краев исключали любые помыслы о полном успехе. За вычетом, конечно, возможности заложить их кирпичной кладкой или зашить досками, что было противозаконно, так как свелось бы ко владению двумя комнатами вместо полутора, на которые мы по ордеру имели право. Помимо довольно частых проверок, производимых нашим управдомом, соседи, в каких бы милейших отношениях мы с ними ни находились, донесли бы на нас куда следует в ту же секунду.
Следовало изобрести полумеру, и как раз на этом я сосредоточился начиная с пятнадцати лет. Испробовал всевозможные умопомрачительные приспособления и одно время даже помышлял о сооружении четырехметровой высоты аквариума с дверью посередине, которая соединяла бы мою половину с их комнатой. Надо ли объяснять, что такой архитектурный подвиг был мне не по зубам. Итак, решением оказалось приумножение книжных полок с моей стороны, прибавление и уплотнение складок драпировки -- с родительской. Нечего и говорить, что им не нравились ни решение, ни подоплека самого вопроса.
Количество друзей и приятельниц, однако, возрастало не так быстро, как сумма книг; к тому же последние оставались при мне. У нас имелись два платяных шкафа с зеркалами на дверцах в полную величину, ничем другим не примечательных, но довольно высоких и уладивших полдела. По их сторонам и над ними я смастерил полки, оставив узкий проход, по которому родители могли протиснуться на мою половину и обратно. Отец недолюбливал сооружение в особенности потому, что в дальнем конце моей половины он сам отгородил темный угол, куда отправлялся проявлять и печатать фотографии и откуда поступала немалая часть наших средств к существованию.
В том конце моей половины была дверь. Когда отец не работал в темном закутке, я входил и выходил, пользуясь ею "Чтобы не беспокоить вас", -говорил я родителям, но в действительности с целью избежать их наблюдения и необходимости знакомить с ними моих гостей и наоборот. Для затемнения подоплеки этих визитов я держал электропроигрыватель и родители постепенно прониклись ненавистью к И. С. Баху.
Количество друзей и приятельниц, однако, возрастало не так быстро, как сумма книг; к тому же последние оставались при мне. У нас имелись два платяных шкафа с зеркалами на дверцах в полную величину, ничем другим не примечательных, но довольно высоких и уладивших полдела. По их сторонам и над ними я смастерил полки, оставив узкий проход, по которому родители могли протиснуться на мою половину и обратно. Отец недолюбливал сооружение в особенности потому, что в дальнем конце моей половины он сам отгородил темный угол, куда отправлялся проявлять и печатать фотографии и откуда поступала немалая часть наших средств к существованию.
В том конце моей половины была дверь. Когда отец не работал в темном закутке, я входил и выходил, пользуясь ею "Чтобы не беспокоить вас", -говорил я родителям, но в действительности с целью избежать их наблюдения и необходимости знакомить с ними моих гостей и наоборот. Для затемнения подоплеки этих визитов я держал электропроигрыватель и родители постепенно прониклись ненавистью к И. С. Баху.
Еще позднее, когда и количество книг, и потребность в уединении драматически возросли, я дополнительно разгородил свою половину посредством перестановки тех двух шкафов таким образом, чтобы они отделяли мою кровать и письменный стол от темного закутка. Между ними я втиснул третий, который бездействовал в коридоре. Отодрал у него заднюю стенку, оставив дверцу нетронутой. В результате чего гостю приходилось попадать в мой Lebensraum, минуя две двери и одну занавеску. Первой дверью была та, что вела в коридор; затем вы оказывались в отцовском закутке и отодвигали занавеску; оставалось открыть дверцу бывшего платяного шкафа. На шкафы я сложил все имевшиеся у нас чемоданы. Их было много; и все же они не доходили до потолка. Суммарный результат походил на баррикаду; за ней, однако, Гаврош чувствовал себя в безопасности, и некая Марина могла обнажить не только бюст.
21
Косые взгляды, коими отец с матерью встречали эти превращения, несколько просветлели, когда за перегородкой стал раздаваться стук моей пишущей машинки. Драпировка приглушала его основательно, но не полностью. Пишущая машинка тоже составила часть китайского улова отца, хотя он отнюдь не предполагал, что его сын приберет ее к рукам. Я держал ее на письменном столе, вдвинутом в нишу, образованную заложенной кирпичами дверью, которая некогда соединяла полторы комнаты с остальной анфиладой. Вот когда лишние полметра пришлись кстати! Поскольку у соседей с противоположной стороны этой двери стоял рояль, я со своей заслонился от бренчания их дочери стеллажами, которые, опираясь на мой письменный стол, точно подходили под нишу.
Два зеркальных шкафа и между ними проход -- с одной стороны; высокое зашторенное окно точно в полуметре, над коричневым, довольно широким диваном без подушек -- с другой; арка, заставленная до мавританской кромки книжными полками -- сзади; заполняющие нишу стеллажи и письменный стол с "ундервудом" у меня перед носом -- таков был мой Lebensraum. Мать убирала его, отец пересекал взад-вперед по пути в свой закуток; иногда он или она находили убежище в моем потрепанном, но уютном кресле после очередной словесной стычки. В остальном эти десять квадратных метров принадлежали мне, и то были лучшие десять метров, которые я когда-либо знал. Если пространство обладает собственным разумом и ведает своим распределением, то имеется вероятность, что хотя бы один из тех десяти метров тоже может вспоминать обо мне с нежностью. Тем более теперь, под чужими ногами.
22
Я готов поверить, что в России труднее, чем где бы то ни было, смириться с разрывом уз. Ведь мы куда более оседлые люди, чем другие обитатели континента (немцы или французы), которые перемещаются гораздо чаще хотя бы потому, что у них есть автомобили и нет повода толковать о границах. Для нас квартира -- это пожизненно, город -- пожизненно, страна -пожизненно. Следовательно, представление о постоянстве глубже, ощущение утраты тоже. Все же нация, погубившая в течение полувека почти шестьдесят миллионов душ во имя собственного плотоядного государства (в том числе двадцать миллионов убитых на войне), несомненно оказалась вынуждена повысить свое чувство стабильности. Уже хотя бы потому, что эти жертвы были принесены ради сохранения статус-кво.
Если мы задерживаемся на этих вещах, то не для того, чтобы соответствовать психологическому складу родной державы. Возможно, в том, что я тут наговорил, виновато совсем другое: несоответствие настоящего тому, что помнится. Память, я думаю, отражает качество реальности примерно так же, как утопическая мысль. Реальность, с которой я сталкиваюсь, не имеет ни соответствия, ни отношения к полутора комнатам там, за океаном, и двум их обитателям, уже не существующим. Что до выбора, не могу представить более ошеломительного, чем мой. Все равно что разница между полушариями, ночью и днем, урбанистическим и сельским пейзажем, между мертвыми и живыми. Единственная точка пересечения -- мое тело и пишущая машинка. Другой марки и с другим шрифтом.
Полагаю, что, живи я вместе с родителями последние двенадцать лет их жизни, будь я рядом с ними, когда они умирали, контраст между ночью и днем, между улицей в русском городе и американским сельским шоссе был бы для меня не таким резким; напор памяти уступил бы утопической надежде. Износ и усталость притупили бы чувства настолько, что трагедия воспринималась бы как естественная и осталась бы позади естественным образом. Однако не многие вещи столь тщетны, как взвешивание разных возможностей задним числом; равным образом положительным в трагедии искусственной является то, что она побуждает обращаться к искусству. Кто беден, готов утилизировать все. Я утилизирую чувство вины.
23
С этим чувством нетрудно справиться. В конечном счете всякий ребенок ощущает вину перед родителями, ибо откуда-то знает, что они умрут раньше его. И ему лишь требуется, дабы смягчить вину, дать им умереть естественным образом: от болезней, или от старости, или по совокупности причин. Тем не менее распространима ли уловка такого сорта на смерть невольника, то есть того, кто родился свободным, но чью свободу подменили?
Я сужаю определение -- невольник не из ученых соображений и не по недостатку душевной широты. И не прочь согласиться с тем, что человек, рожденный в неволе, информирован о свободе генетически или духовно: из прочитанного, не то просто по слухам. Следует добавить, что его генетическая жажда свободы, как и всякое стремление, до известной степени непоследовательна. Это не действительная память его разума или тела. Отсюда жестокость и бесцельное насилие столь многочисленных восстаний. Отсюда же их подавление, другим словом -- тирания. Смерть такому невольнику или его родным может представляться освобождением. (Известное "свободен! свободен! наконец свободен" Мартина Лютера Кинга.)
Но как быть с теми, кто родился свободным, а умирает в неволе? Захочет он или она -- и давайте не впутывать сюда церковные представления -- считать смерть утешением? Быть может. Скорее, однако, они сочтут ее последним оскорблением, последней непоправимой кражей своей свободы. Тем именно, чем сочтут ее родные или сын; тем, что она и есть по сути. Последнее похищение.
Помню, как однажды мать отправилась покупать билет в санаторий на юг, в Минеральные Воды. Взяла двадцатиоднодневный отпуск после двух лет непрерывной работы в жилконторе, собираясь в этом санатории лечить печень (она так никогда и не узнала, что это рак). В железнодорожной городской кассе, в длинной очереди, где она проторчала уже три часа, мать обнаружила, что деньги на поездку, четыреста рублей, украдены. Она была безутешна. Пришла домой и плакала, и плакала, стоя на коммунальной кухне. Я отвел ее в наши полторы комнаты; она легла на кровать и продолжала плакать. Я запомнил это потому, что она никогда не плакала, только на похоронах.
24
В конце концов мы с отцом наскребли денег, и она отправилась в санаторий. Впрочем, то, что она оплакивала, не было утраченными деньгами... Слезы нечасто случались в нашем семействе; в известной мере то же относится и к России в целом. "Прибереги свои слезы на более серьезный случай", -говорила она мне, когда я был маленький. И боюсь, что я преуспел в этом больше, чем она того мне желала.
Полагаю, она не одобрила бы и того, что я здесь пишу, тоже. И конечно, не одобрил бы этого отец. Он был гордым человеком. Когда что-либо постыдное или отвратительное подбиралось к нему, его лицо принимало кислое и в то же время вызывающее выражение. Словно он говорил "испытай меня" чему-то, о чем уже знал, что оно сильнее его. "Чего еще можно ждать от этой сволочи" -была его присказка в таких случаях, присказка, с которой он покорялся судьбе.
То не было некой разновидностью стоицизма. Не оставалось места для какой-либо позы или философии, даже самой непритязательной, в реальности того времени, способной скомпрометировать любые убеждения или принципы требованием во всем подчиниться сумме их противоположностей. (Лишь не вернувшиеся из лагерей могли бы претендовать на бескомпромиссность; те, что вернулись, оказались податливы не меньше остальных.) И все-таки цинизмом это не было тоже. Скорее -- попыткой держать спину прямо в ситуации полного бесчестия; не пряча глаз. Вот почему о слезах не могло быть и речи.