— Самая сладкая пыль — из-под колес машины уезжающего мэра? Так, Егор Иваныч?
— Ты че там тер с Ивановым-2?! — Бабец, похоже, плохо проводил мэра. Поцелуя, похоже, не выпросил.
— Работаю с депутатами!
— Пока только тебе: Иванов-2 в городе своих вопросов не порешал, — на языке правительства «непорешенные вопросы» означали неоплату положенного, — в списке «Единой России» его не будет. Пойдет Лашкевич из «Торгснабстроя». Готовься там, по Иванову-2. Биографию посмотри, недовольных избирателей. И вот что, — Бабец наконец-то заорал, чтобы всем слышно, заелозив красной ручищей по крыше машины: — Ты почему отсутствовал на встрече?! Опять опоздал? А меня не дерет!!! Должен быть! Ко мне уже целыми делегациями ходят против тебя. То босиком по префектуре…
— Да это сандалии такие…
— То главспецов управления здравоохранения трахает! Ты думаешь, на твое место желающих нет? Бюджеты осваивать — миллионы! — И бегло, словно об этом же, но еле слышно: — Ты когда мне с Гафаровым решишь?
— Работаем, Егор Иванович, — Эбергард понурился, давая понять: да, вот за это справедливо…
— Третий месяц! — прошипел Бабец и отомкнул машинную дверцу. — Я жду!
Эбергард нагнулся и смотрел, как вдоль ноги дрожаще взлетает комар, выбирая место для смерти, как немой огонек по взрывательному шнуру.
— Ты понял? Нащупал, как говорится, свой партбилет и — иди!
Кто? Звонила опять БЖ:
— Не бросай трубку! Во-первых, хочу сказать, ты — редкостная сволочь!!! Во-вторых, сколько денег ты дашь на день рождения Эрне? И когда заберешь свои вещи? Ты же купил себе большую квартиру — я про тебя знаю всё! И — не бросай трубку!!! — когда ты скажешь Эрне?
— Что я должен сказать?
— Что ты ее предал и бросил! Что никогда не вернешься! Эрна думает, что ты купил квартиру для нас, что мы переедем в большую квартиру и мы опять будем жить — все вместе!
Что-то лопнуло, какое-то сухожилие, и рука с еще кричащим телефоном отпала от головы и отогнулась куда-то подальше, в сторону, словно выпачканная чем-то трудноотмываемым, смолой. Сигилд кричала, неужели и до Эрны долетает всё, до парты, в соседнюю комнату? — и неожиданно услышал: тук-тук, сердце. Вот это да. А вдруг он теперь будет слышать сердце всегда? Вон, у матери уже несколько лет в голове пыхтит паровоз так, что будит по ночам, пыхтит да еще гудит — в плохую погоду.
Застыл у автомобильного окна, на укачивающем заднем сиденье, и не сразу понял, машина тронулась с места или по обочине двинулся дом, зажигались окна и шевелилась за шторами вечерняя жизнь. Сделать бы замечательным этот день, какой-нибудь годовщиной защиты диплома. Внезапной радостной новостью. Свалившимся на голову счастьем. Он вскрикнул:
— Остановите! — нет, обознался, просто похожая очень, но не Эрна, девчонка тревожно одна шла в тени под деревьями, и сверху на нее летели сухие заплатки, осенняя шелуха.
Похожая очень девчонка, но не дочь, много встречается похожих, а раньше не замечал. Эбергард уже не мог остановиться, представлял дальше: это Эрна, проехав половину города троллейбусами, впервые по-взрослому, одна, подходит как-то нелепо, самостоятельно одетая, наспех, словно торопилась сбежать из дома, пока Сигилд или этот урод вышли с собакой или в магазин, и говорит, измученная страхами не найти его и остаться одной, без денег возле устрашающих метрополитенных дыр, говорит, глядя в сторону, безнадежное, что не может свершиться даже по мнению ее, но последнее, что она еще не пробовала: «Папа, пойдем домой. Я не хочу, чтобы с нами вместо тебя жил… этот. Не хочу, чтобы мы с мамой жили без тебя».
Он раскроет рот, присядет, чтобы поближе, но это тот неудобный возраст — никак не попадешь, чтобы на равных, — или он нагибается? Или обнимает ее? и: я и так буду всегда с тобой — но Эрна, еще не дослушав, но правильно поняв всё:
— Не хочу так, пойдем! — и потянет его руку, не умея объяснить того огромного по силе последней надежды, что таится за ее простым «не хочу». Эбергард почуял с ледяным ужасом: и пошел бы домой, навсегда, все непреодолимое стало бы пеплом — вот в эту минуту.
Детский требовательный взгляд всё меняет, нестерпимо. Ты должен жить, должен служить, забыть про лично себя. Стараться быть лучше. Светлей. Не пугать унынием маленьких. Не повышать голос. Не говорить плохих слов. Теряешь право заглядывать «что там в самом конце». Поэтому никто не любит обсуждать с детьми свою жизнь.
Пробормотал «туда», и водитель Павел Валентинович повернул в привычную когда-то сторону, к дому.
— Вот здесь.
Он не хотел, чтобы его «тойоту» заметили у подъезда, дом — его дом, их дом, теперь его не дом — начинался с коммунальной комнаты в четырнадцать и восемь, потом отселялись соседи, и последняя, старушка Гусакова, приползала обратно через четыре дороги со своих новых квадратных метров и стояла по два часа, вцепившись в палку, под прежним окном, всматриваясь в собственное неотделимое, но всё же как-то отделившееся от нее прошлое, пугая Эрну; соседям объясняла: забыла при переезде ковшик, а потом говорила: две иконки, но ни разу не попробовала, боялась подняться и позвонить в квартиру, сделанную «по евро» строителями подрядных организаций ДЭЗов Смородино и Верхнее Песчаное. Бедных, отстающих время вытеснило из дома, из подъездов не выползали уже старухи подышать, хотя железных лавочек наставили вдоволь — на лавочки ненадежно, на краешек присаживались только транзитные, следующие до ближайшего метро, всюду посторонние личности в белых бейсболках и черных рубашках, застегнутых до верхней пуговицы включительно; кошки больше не перебегали из-под машин в подвальные окна, выждав пересменку в собачьих прогулках; на каждом этаже требовательно покрикивало по ребенку; грузовой лифт подымал наверх упакованные знаки отличия среднего класса и спускал мешки строительного мусора и обломки перегородок, невидимая девчонка из окна, заставленного розами, кричала вниз:
— Мальчики, не балайтесь! — хотя здесь, внизу, подальше от фонаря стоял один Эбергард, да справа и слева в костлявой тьме сиреневых кустов раздавалось змеиное, сдержанное, высвобождающееся шипение открываемых пивных банок.
Что он видел? В межшторную щелку в зале — вот Сигилд снимает белую водолазку, поправляет волосы, открывает шкаф. В его комнате копошится урод. Вот схватился за шторы и сдвинул потесней. Полез (тень нагнулась) что-то достать из-за спинки кровати — на этой кровати спал Эбергард, а еще раньше умирала бабушка Сигилд, а теперь спит урод, соблюдая приличия до свадьбы, — Сигилд показывает дочери «как должно», порядочные отношения: мы просто друзья, это просто ночует мамин друг, без его помощи мы бы не обошлись, он остается ночевать для того, чтобы не тратить время на дорогу, чтобы больше времени оставалось на заботу о Сигилд и Эрне, — одежда и обувь Эбергарда окружают его, египетские ракушки и образцы пляжного песка.
В комнате Эрны горит лампа, нагнувшись над столом. Дочери не видно. Может, читает лежа. Он ждал. А может, в ванной.
— Ненавижу, — получилось вслух.
Он чуял ненависть к Сигилд, к БЖ, как заложенность груди, жаркое, нарастающее предобморочное неудобство, как неутолимое желание избить, и удивлялся: как сильно. Ничего из рекомендованного глянцем «цивилизованного и благородного». Непрерывное, полыхающее пламя-ненависть — всё, что складывалось из ежедневного кровотечения «не вижу Эрны» и ежедневного страха «я ее потеряю». До, до всего, — когда еще Эбергард мог играючи представлять «когда я уйду», а вернее «если», — он представлял: сильнее всего будет мешать и звать дом, не сразу вылечишься. Ведь Эбергард не улетал на Огненную Землю, а вот — в семи километрах. Будет тяжело (предполагал так) от легкой возможности вернуться, вот же — его дом. Постель, место за столом, мир, собравшийся и застывший под очертания его тела. А оказалось: некуда, сразу обрушилось, и больше — невозможно жить ни рядом, ни далеко, а даже — под небом одним с БЖ — одному лучше бы сдохнуть! Сигилд не должна существовать, если жив он, или наоборот — вот что вонзалось и рвало сильнее всего.
Глядя в окно детской (вот опять: мог — не мог остаться, дотерпеть ради Эрны до смерти, или измениться, или Сигилд сделать другой, выскочить из карусельной игры «Как ты мне, так и я тебе, только больней», и стоило ли оставаться только ради Эрны), не знал ответа, отвернулся, победно прошептав: «Ведь это я бросил ее», — и не видел краешка малого, куда бы причалить назад, даже ветки — вцепиться! Сигилд — сплошь не его… Ничтожная, неблагодарная, невыносимая!!! Она была другой? И он остановился под волнами ветра, словно перекатывалась горстка пыли и вдруг легла, замер, испугав спешившую следом прохожую, и поднял голову — бетонная плита дома мощно торчала из земли, будто текла вверх, как порог, крыльцо, как ступень к темно-синему плешивому туманными нашлепками небу в редкую звездную крапинку. Ветер мотал встречных и бесприютно метался по дворам; что он делал вечером? В основном ждал сообщений от Эрны. Решил сам не писать. Посмотрю, когда же она про меня вспомнит. И боялся убедиться, что — никогда она сама не вспомнит. Ребенок. Нет, надо писать самому. «Спокойной ночи, девушка». Не ответила. Написал и Сигилд. «Предлагаю все вопросы, связанные с финансированием, обсуждать по мэйлу или смс». Нет ответа.
— Эрна уже подросла, — сказал он Улрике, — не знаю, что ей надо. Боюсь на нее обидеться.
Еще он боялся обидеться сразу на всех и однажды уснуть в одиночестве.
— Ты должен бороться. Она твоя дочь. Почему ты видишь себя только в плохом будущем?
Если бы я видел себя в хорошем будущем, я бы не выбрал тебя. Только Улрике умела объяснять всё, абсолютно всё происходившее так, что он выходил победителем.
Да и как сможет Эрна любить двух людей, ненавидящих друг друга?
Улрике он увидел в коридоре управления здравоохранения — удивительно красивые ноги, удивительно тонкая талия, белокурые волосы, — шел следом, разглядывал и думал: таких не бывает, такие красивые не работают на государственной службе, сейчас обернется и окажется: или девушка сорока восьми лет, или уродливое лицо, или нет груди… Девушка остановилась у дверей заместителя начальника управления по детству и обернулась, ей было двадцать один, училась на вечернем, и всё в ней оказалось так, как не бывает, так, что Эбергард испугался.
— Если вечером, раздеваясь, обнаружите у себя на бедрах покраснения кожи, не пугайтесь. Это я своим взглядом натер.
— А-а, так это вы Эбергард. Меня предупреждали.
Вот и выборы скоро: в почтовые ящики по утрам протискивались листовки, Эбергард, выходя из дома, все выбросил, свое изделие прочел:
«Мы, гомосексуалы, ветераны обороны Белого дома в августе 1991 года, призываем всех уважаемых господ выступить против выдвинутого „ЕДИНОЙ РОССИЕЙ“ ЗНАМЕНИТОГО РЕЖИССЕРА, НАРОДНОГО АРТИСТА СССР БРОНИСЛАВА ИВАНОВА, ПОДДЕРЖИВАЕМОГО МЭРОМ. Мы призываем вас отдать голоса Михаилу Задорнову из партии „Яблоко“. Поддержать Задорнова — значит поддержать подонка и гомосексуала Ходорковского, воровавшего русскую нефть и содержавшего „Яблоко“. Поддержите Ходорковского — проголосуйте против ИВАНОВА!!!» И кивнул дворнику, втыкающему лопату под кучу листьев:
— Ну что, подсыпало халтурки?
В машине понял: давно не спускался в метро, года четыре. Взглянул с сочувствием в переполненный троллейбус, как на оставленную родину.
У банка на углу префектуры уважительно тихая очередь ожидала открытия. Мимо косолапо прошли пахнувшие потом инкассаторы. Старики, собравшись в круг, подслеповато согнулись над квитанцией, разбирая, на сколько подняли на холодную воду, и обсуждая мэра:
— От родников в Птичьем себе трубу протянул. Тем родникам пятьсот лет!
— А разве он в Птичьем живет?
— А где ж еще?
— Ты почитай его декларацию, в газетке была. Он нигде не живет! В городе площадей не имеет.
— Живет, небось, в квартире с подселением.
— Бомжует! Да еще жену кормит.
— Медком.
— Написал: корову держит.
— Какую корову? Слона!
Из банка Эбергард пошел к куратору — зампрефекта Кравцов отвечал за информирование населения — отпроситься до обеда и отдать откат.
Кравцов что-то собственноручно калякал, измученно вздохнул:
— Вот черт, до сих пор не привыкну «пленум» с маленькой буквы, — снял и отложил от себя очки, как мертвую стрекозу. На столе вокруг свадебной фотографии с теперь умирающей любимой прибавилось иконок и пузырьков со святой водой, правой рукой Кравцов схватил четки.
— За август, — Эбергард положил пакет из «Седьмого континента» на соседний стул. — За минусом, — Эбергард нарисовал карандашом на листке для записей 7,5 %, показал Кравцову и шепотом: — За обнал.
Кравцов кивнул, отобрал бумажку, порвал в снежок, просыпал в урну и ткнул в свои записи:
— Из департамента, видишь, пришло, что мало мы как-то способствуем малому бизнесу. Какие-то новые формы… Может, пособие какое напечатать? Массовым тиражом? Типа «Как организовать свой бизнес». А?
— Можем. Прямо пошагово. Шаг первый — «Устройся на работу в ФСБ».
Кравцов вдруг спросил:
— Что такой черный ходишь? Все уже замечают. Я, конечно, так, краем уха… Но уныние — грех, — Кравцов так дергал четки, будто старался порвать, что-то свое себе представляя, — надо жить! От тебя только зависит, что пускать внутрь, а что не пускать.
— Михаил Александрович, — Эбергарду показалось: минута подходящая, — ремонт надо в новой квартире… Мучаюсь на съемной. Молодая семья. Может, найдется возможность кинуть через ДЭЗ «Верхнее Песчаное» хоть бы миллиончик, провести как капремонт квартир ветеранов. Остальное уж сам буду наскребать. Очень буду благодарен, — что означало двадцать процентов от суммы.
— Конечно, друг. Поможем большой любви, — Кравцов заморгал и вытер пальцами, указательным и большим, заблестевшие глаза — от переносицы к краям. — Но с главой управы ты сам вопрос порешай, — еще десять процентов. — Это Хассо? По-дружески тогда, — пять.
Пресс-центр занимал три комнаты первого этажа, справа от буфета. Эбергард смахнул в сторону заявление курьера «Прошу выдать мне материальную помощь на покупку ж.д. билета» и взглянул в компьютер — парень, чье лицо отражалось в мониторе, недавно подстригся. Неужели у него черное лицо?
Когда Эрна вырастет… Напомнит: ведь мама тебя любила. Что ответит он? Ответит: любила… Когда любят, говорят: решил уйти — уходи. Но я всё равно люблю и буду любить тебя больше всего на свете, и годы ничего не изменят, вот на эту стену повешу твои фотографии, вот у этого окна я буду ждать твоего возвращения, смотреть на эту косую асфальтовую дорожку — от троллейбусной остановки, пока не умру; буду узнавать среди ночи твои шаги на лестнице и каждый день говорить дочери: как бы и с кем бы он ни жил и сколько бы ни давал денег, твой отец — самый лучший на белом свете. Вот любовь, а не когда через четыре недели приезжает и подселяется «мамин друг».
Эрна напомнит еще: но ведь и ты не любил ее. Это ведь будет ее волновать? Что он тогда… Ответит: неважно. Если бы мама любила меня по-настоящему, я бы вернулся. Даже по-другому: я бы не ушел! Так убедительно даст ей понять (Эрне будет важно узнать это), что родители действительно не любили друг друга — в расставании не было ошибки. Эрна вдруг спросит: а я? Что тогда я?
Ты. Он обнимет ее. Хотя девочке, когда она выросла, может быть неприятно, когда ее крепко обнимает и пытается прижать к себе пожилой, пожеванный человек. Но когда он потянется к ней и Эрна обязательно шагнет навстречу, он обнимет ее и прошепчет: Эрна, я любил тебя и тогда, когда ты была облачком, когда ты была глазастой гусеницей, ворочалась в одеяльном коконе и беззубо зевала, и теперь — когда ты стала яблонькой. Я буду любить тебя всегда. И если там, в этом черном «там», обрезающем мою жизнь лезвием «там», есть хоть что-то — я буду, на самом краешке, на самом входе, я там ничем не буду заниматься, я буду только сидеть и ждать тебя, чтобы сразу подхватить, еще на лестнице, как из рук медсестры в роддоме, чтоб ни на миг ты не успела подумать, что одна, что отца рядом нет.
Скоро, наверное, они сядут в кафе — где еще? — Эбергард посмотрит на любимые, ровно изогнутые, словно нарисованные брови и приготовится сообщить: знаешь, наверное, мы с мамой разведемся (здесь он не допустит паузы и дальше заговорит весело и на подъеме интонации), но для тебя не изменится ничего (но для тебя изменится всё) — что-то дрогнет, потрескается, прольется, опустеет и высохнет глубоко внутри, неслышно взорвется в любимых зеленых глазах, и через десять лет, открывая свою душу кому-нибудь (сколько же на свете скотов, но пусть ей встретится добрый, порядочный!) у какого-нибудь окна, наполненного ночью, она скажет: ну вот, а когда мне было одиннадцать лет, родители развелись. И всё кончилось. Жизнь оказалась совсем другой. И кивнет: «вот так-то», чтобы больше не говорить, чтоб не заплакать.
Мы с мамой решили развестись, потери невеликие: не смогу поднять упавшее одеяло и накрыть тебя, поцеловать спящий висок сквозь влажные прядки, освободить медвежонка из самых ласковых на свете объятий, не услышу (Сигилд не дозовешься) «Посиди со мной», когда страшно в темноте; держа за руку, не расскажу сказку какую-нибудь — вот и всё; да и Эрна потеряет всего лишь одну сказку «любили друг друга, жили долго и счастливо, и умерли в один день», никто не скажет ей: так бывает, так должно быть у тебя, у тебя так и будет — как у папы с мамой.
— Привет, привет, солнце наше появилось, — художник Дима Кириллович, как всегда, наперекор секретарше, отстаивая: у художника особые отношения с первыми лицами — напрямую, ворвался в кабинет, пробежка и — застелил стол свежими плакатами: — Смотри, как по противопожарке получилось. Как? Тут я мрачности подпустил… Схулиганил, а? И стихи свои добавил, ты не против? Вот к этому: «Чиркнул спичкой, закурил, лег в постель, забылся. Правый, как и левый глаз, навсегда закрылся!» А?
— Здорово, — Эбергард думал: где купить спиннинг?
— А вот «Для вас малыш — алмаз, икона. Не спи, мамаша, бди, отец! Замешкаетесь, как ворона, подпалит что-нибудь юнец!» Скажи: пойдет?