Дзен в искусстве написания книг - Рэй Брэдбери 6 стр.


Возможно, кому-то покажется, что я работал и жил, как автомат. Но это не так. Такой распорядок задавали идеи. Чем больше я делал, тем больше мне хотелось делать. Ты становишься жадным. Тебя лихорадит. Тебя опьяняет работа. Ты не спишь по ночам, потому что идеи — твои собственные чудовища — рвутся на волю и заставляют тебя ворочаться с боку на бок. Это замечательный образ жизни.

Была еще одна причина, по которой я так много писал: публиковавшие меня журналы бульварного чтива платили от двадцати до сорока долларов за рассказ. В те годы я точно не жил на широкую ногу. Мне надо было продавать, как минимум, по одному, а лучше — по два рассказа в месяц, чтобы мне худо-бедно хватало на хот-доги, гамбургеры и проезд в трамвае.

В 1944 году я продал в журналы около сорока рассказов, но заработал за год всего 800 долларов.

Мне вдруг пришло в голову, что мне есть что сказать по поводу многих рассказов из этого сборника. Например, The Black Ferris («Чертово колесо») интересно тем, что ранней осенью, двадцать три года назад, из этого коротенького рассказа получился сначала сценарий, а потом и роман «Что-то страшное грядет».

«Пришло время дождей» — еще одна словесная ассоциация, сложившаяся из раздумий о жарком солнце, пустынях и арфах, способных менять погоду.

«Прощание» — это правдивая история о моей прабабушке, которая собственноручно чинила крышу, когда ей было уже далеко за 70, а потом ложилась в постель, говорила всем «до свидания» и засыпала. Мне самому тогда было три года.

Рассказ «Окно» («Звонок в Мексику») родился из одного впечатления летом 1946 года. Я отправился в гости к своему другу, и когда вошел в комнату, он вручил мне телефонную трубку и сказал: «Слушай». Я поднес трубку к уху и услышал звуки Мехико, доносившиеся через расстояние в две тысячи миль. Вернувшись домой, я описал это переживание в письме другому своему другу, парижскому. Где-то на середине письмо превратилось в рассказ, который я в тот же вечер отправил издателю.

«Погожий день»[4] («Бархатный сезон»[5]) был результатом вечерней прогулки по пляжу с женой и друзьями. Я подобрал палочку от эскимо и принялся рисовать на песке.

— Вот был бы ужас, — сказал я, — если бы ты всю жизнь мечтал стать обладателем картины Пикассо и вдруг встретил бы его здесь, на пляже, где он рисовал бы на песке мифологических чудовищ… твои собственные «гравюры» Пикассо, прямо у тебя на глазах…

Я закончил рассказ о Пикассо на пляже к двум часам ночи.

Хемингуэй. «Попугай, который знал Папу». Однажды ночью, в 1952 году, мы с друзьями проехали через весь Лос-Анджелес и ворвались в типографию, где печатали номер журнала «Life» с повестью Хемингуэя «Старик и море». Заполучив еще теплые, только что из-под пресса, свежие номера, мы засели в ближайшем баре и заговорили о Папе, «Финка Вихия», Кубе и почему-то о попугае, который жил в баре и каждый вечер разговаривал с Хемингуэем. Вернувшись домой, я черкнул пару строк о попугае и отложил этот черновик на шестнадцать лет. В 1968-м, разбирая старые записи, я наткнулся на эту запись, озаглавленную «Попугай, который знал Папу».

«Господи, — подумал я. — Папы нет на свете уже восемь лет. Если этот попугай, который помнит Хемингуэя и говорит его голосом, еще жив, то он стоит миллионы. А если кто-то его украдет и потребует выкуп?»

«Зловещий призрак новизны»[6] появился благодаря Джону Годли, лорду Килбракену. Он написал мне из Ирландии, что побывал в доме, который сгорел дотла и был восстановлен вплоть до мельчайших деталей, как точная копия оригинала. Первый черновой вариант рассказа был готов в тот же день, когда я получил открытку от Килбракена.

Но довольно. У вас есть книга. В этот сборник вошли сто рассказов, созданных мной почти за сорок лет жизни. Наполовину он состоит из погибельных истин, которые я прозревал темной полночью, наполовину — из спасительных истин, которые я заново обретал на следующий день. Если я чему-то и научился, так это составлять карту жизни того, кто отправляется в путь и идет. Я не особо задумывался о своем пути в жизни, я просто жил, что-то делал, и понимание, что это такое и кто я такой, приходило, только когда все уже было сделано. Каждый рассказ был открытием нового «я». И каждое «я», найденное сегодня, слегка отличалось от «я», обнаруженного вчера.

Все началось в тот день осенью 1932 года, когда мистер Электрико подарил мне два подарка. Не знаю, верю ли я в предыдущие жизни, и не уверен, что смогу жить вечно. Но тот мальчишка, которым я был, верил и в то, и в другое. И я дал ему волю. Это он писал за меня мои рассказы и книги. Это он двигает спиритическое блюдце и говорит «да» или «нет» — ответ на скрытые истины или полуистины. Он — кожа, через которую фильтруется все, что просачивается на бумагу. Я всегда доверял его увлечениям, его страхам и радостям. И он редко когда меня подводил. Когда у меня в душе поселяется долгий сырой ноябрь и я слишком много размышляю и слишком мало понимаю, это значит, что пора возвращаться к тому мальчишке с его теннисными туфлями, лихорадочным пылом, разнообразными радостями и ужасными кошмарами. Я точно не знаю, где кончается он и начинаюсь я. Но я горжусь нашей упряжкой. Я могу пожелать ему только добра — а как же иначе? — а также хочу выразить искреннюю благодарность и пожелать всего самого лучшего еще двум людям. В том же месяце, когда я женился на Маргарет, я начал работать в тесном сотрудничестве с моим литературным агентом и лучшим другом Доном Конгдоном. Мэгги перепечатывала и критиковала мои рассказы, Дон их критиковал и продавал результаты. С двумя такими товарищами по команде на протяжении последних тридцати трех лет — как я мог не добиться успеха? Мы — быстроногие из Коннемары, спринтеры до начала гимна. И мы до сих пор устремляемся к выходу.


1980

Вложения по десять центов: «451° по Фаренгейту»

Сам не зная об этом, я писал «грошовый роман» в прямом смысле слова. Весной 1950-го я вложил девять долларов восемьдесят центов десятицентовыми монетками в работу над первым вариантом «Пожарного», который впоследствии превратился в «451° по Фаренгейту».

Все эти годы начиная с 1941-го я работал, сидя за пишущей машинкой в гаражах: в той же калифорнийской Венеции (где мы жили от недостатка денег, а вовсе не от избытка «модности»), или позади тесного домика, где мы с женой Маргарет растили детей. Из гаража меня выкуривали мои же любящие дочки, которые с завидным упорством разгуливали под окном, выходящим во двор, распевали песни и стучали в стекло. Отцу приходилось выбирать: закончить рассказ или поиграть с девочками. Конечно, я выбирал игры, что угрожало доходу семьи. Мне нужен был кабинет. Но мы не могли себе это позволить.

Наконец я нашел подходящее место, зал для машинописных работ в подвале библиотеки Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Там стояло штук двадцать старых пишущих машинок, «ремингтонов» и «ундервудов», сдававшихся внаем по десять центов за полчаса. Ты бросал в щель монетку, часы тикали, как сумасшедшие, а ты, как маньяк, долбил по клавишам, чтобы успеть завершить работу до того, как закончатся отведенные полчаса. Получается, у меня был двойной стимул: дети, гнавшие меня из дома, и счетчик времени на машинке, подгонявший печатать с безумной скоростью. Время — деньги, так оно и было. Первый набросок повести я закончил за девять дней. 25 000 слов, почти половина того романа, в который со временем превратится «Пожарный».

В перерывах между вложениями монеток, нервными срывами на заедающую машинку (драгоценное время тратилось впустую!) и заправкой листов в устройство я поднимался наверх, в книгохранилище. Там я бродил, забывшись в обожании, среди стеллажей, прикасался к книгам, брал их с полок, листал, ставил на место, проникался извечным духом, самой сущностью библиотеки. Согласитесь, это было отличное место для сочинения романа о том, как в будущем сжигают книги.

Но довольно о прошлом. Как «451° по Фаренгейту» соотносится с настоящим? Изменилось ли мое отношение к тому, о чем говорила мне эта книга, когда я был моложе? Если под изменением понимается — усилилась ли и окрепла ли моя любовь к библиотекам, то ответ будет «да». «Да», которое отскакивает рикошетом от книжных стеллажей и стряхивает тальк со щеки библиотекаря. После «451° по Фаренгейту» я написал столько рассказов, эссе и стихов о писателях, сколько не сочинял больше никто из литераторов, насколько мне это известно. Я писал стихотворения о Мелвилле, о Мелвилле и Эмили Дикинсон, об Эмили Дикинсон и Чарльзе Диккенсе, Готорне, По, Эдгаре Райсе Берроузе и попутно сравнивал Жюля Верна и его Безумного Капитана с Мелвиллом и его в равной мере помешанным китобоем. Я сочинял стихи о библиотекарях, мчался в ночных поездах по бескрайним континентальным просторам в компании любимых писателей, и мы не спали всю ночь, мы разговаривали и пили, пили и разговаривали. В одном из стихотворений я предупреждал Мелвилла, чтобы он держался подальше от твердой земли (это была не его стихия!) Я превратил Бернарда Шоу в робота, чтобы со всеми удобствами погрузить его в космический корабль, отправлявшийся в долгое странствие к альфе Центавра, и слушать в дороге его предисловия, которые транслировались с его языка прямо в мои восхищенные уши. Я написал рассказ о машине времени, в котором переносился в прошлое, к смертным одрам Уайльда, Мелвилла и По, чтобы сказать им, как я их люблю, и согреть их в последние часы жизни… Но довольно. Вы уже поняли, что я становлюсь настоящим маньяком, когда речь заходит о книгах, писателях и великом хранилище, где содержатся их мысли.

Недавно, с подачи театра-студии «Плейхаус» в Лос-Анджелесе, я вызвал из тени всех персонажей «451° по Фаренгейту». Что у вас случилось нового, спросил я у Монтэга, Клариссы, Фабера, Битти, с тех пор, как мы виделись в последний раз в 1953-м?

Я спросил. Они ответили.

Они добавили новые сцены, раскрыли некоторые аспекты своих еще неразгаданных душ и мечтаний. В результате появилась двухактная пьеса, которая пользовалась успехом у публики и снискала хорошие отзывы критиков.

Битти первым вышел из-за кулис, чтобы ответить на мой вопрос:

— С чего все началось? Почему ты решил стать брандмейстером и сжигать книги?

Неожиданный ответ Битти дается в сцене, где тот приводит к себе домой нашего главного героя, Гая Монтэга.

Войдя в квартиру, Монтэг замирает, ошеломленный. Он видит бессчетное множество книг, покрывающих все четыре стены в тайной библиотеке брандмейстера! Монтэг оборачивается к начальнику и восклицает:

— Но ведь вы же брандмейстер! У вас не может быть столько книг! У вас вообще не может быть книг!

На что брандмейстер отвечает с сухой, легкой улыбкой:

Хранить книги — не преступление, Монтэг. Преступление — их читать! Да, все верно. Книги у меня есть, но я их не читаю.

Потрясенный Монтэг ждет объяснений.

— Ты разве не понимаешь, в чем прелесть, Монтэг? Я их не читаю. И никогда не читал. Ни одной книги, ни единой главы, ни единой страницы, ни одного абзаца. Какая ирония, правда? Иметь тысячи книг — и не прочесть ни одной, даже не заглянуть, повернуться спиной к ним ко всем и сказать: «Нет». Это как если бы у тебя был полон дом красивых женщин, а ты бы ни разу к ним не прикоснулся. Так что, как видишь, я никакой не преступник. Если поймаешь меня за чтением — да, тогда меня можно сдавать властям! Но это место чисто и невинно, как бежево-белая спальня двенадцатилетней девственницы в летнюю ночь. Эти книги умирают на полках. Почему? Потому что я так хочу. Я не даю им поддержки и не даю им надежды на то, что их будут читать. Эти книги ничем не лучше обычной пыли.

Монтэг поражен:

— Но как же вы можете устоять…

— Перед таким искушением? — перебивает его брандмейстер. — О, этот этап уже пройден давным-давно. Яблоко съедено и переварено. Змий-искуситель вернулся на дерево. Сад зарос сорняками, врата проржавели.

— Наверное, когда-то… — Монтэг мнется, но все-таки продолжает:

— Наверное, когда-то вы очень любили книги.

— Не в бровь, в а глаз! — восклицает брандмейстер. — Ниже пояса. С размаху в челюсть. В самое сердце. Кишки наружу. Посмотри на меня, Монтэг. Человек, любивший книги… нет, мальчишка, сходивший по ним с ума, влюбленный без памяти, мальчишка, который взбирался на книжные полки, как обезумевший шимпанзе. Я поглощал их без разбора. Книги были мне сандвичем на обед, они были мне завтраком, ужином и перекусом перед сном. Я вырывал страницы, ел их с солью, макал их в соус, грыз переплеты, облизывал главы! Книги десятками, сотнями, миллиардами. Я перетаскал домой столько книг, что годами ходил согнувшись. Философия, история искусств, политические трактаты, обществознание, поэзия, эссеистика, великая драматургия — все, что угодно. Я был всеяден. А потом… а потом… — Голос брандмейстера затихает.

— Что потом? — спрашивает Монтэг.

— Потом со мной случилась жизнь.

Брандмейстер закрывает глаза, вспоминая.

— Жизнь. Как всегда. Как обычно. Любовь, не совсем та, какую хотелось. Рухнувшая мечта. Секс, разрывающий на части. Внезапные смерти друзей, незаслуженные. Кто-то из близких убит, кто-то сошел с ума. Медленная смерть мамы, неожиданное самоубийство отца… паническое бегство слонов, сметающих все на своем пути, эпидемия катастроф. И ни одной, ни одной правильной книги в нужное время, чтобы заткнуть брешь в рушащейся плотине, чтобы сдержать наводнение, плюс-минус метафора, плюс-минус сравнение. И вот в тридцать лет, почти в тридцать один, я поднялся с земли, весь переломанный, весь в синяках, кровоподтеках и шрамах. Я посмотрел в зеркало и увидел старика, потерявшегося за испуганным лицом молодого человека, увидел ненависть ко всем и вся, и я пошел в свою замечательную библиотеку, и стал просматривать книги, и обнаружил там — что? Что? Что?!

Монтэг высказывает догадку:

— Страницы были пусты?

— Прямо в точку! Совершенно пусты! Нет, слова были на месте, но они текли по глазам, как нагретое масло, и не значили вообще ничего. Не давали ни помощи, ни утешения, ни приюта, ни мира, ни любви, ни пристанища, ни света во тьме.

Монтэг вспоминает:

— Тридцать лет назад… когда горели последние библиотеки…

— И опять в точку, — кивает Битти. — Не имея работы, будучи неудавшимся романтиком… или кем там еще… я подал заявление в передовую бригаду пожарных. Первый — вверх по ступеням, первым врываюсь в библиотеку, первый — в пылающей топке сердец своих ревностных соплеменников, облейте меня керосином, дайте мне огнемет!

Все, конец лекции. Так-то, Монтэг. А теперь уходи!

Монтэг уходит, его любопытство по поводу книг возбуждено, как никогда. Он уже на пути к тому, чтобы стать изгоем, очень скоро за ним погонится и едва не убьет Механический пес, мой роботизированный клон собаки Баскервилей Артура Конан Дойля.

В моей пьесе старик Фабер, давно лишившийся работы профессор английского языка, говоривший с Монтэгом всю долгую ночь (через радиоприемник-«ракушку» в ухе), становится жертвой брандмейстера. Как? Битти подозревает, что Монтэг получает инструкции по секретному устройству, выбивает «ракушку» у него из уха и кричит в нее, обращаясь к профессору:

— Мы идем за тобой! Мы уже у двери! Мы поднимаемся! Тебе не уйти!

Фабер напуган, его сердце не выдерживает.

Отличные сцены. Заманчивые идеи. Мне пришлось побороть искушение вставить их в книгу.

И наконец: многие читатели писали мне гневные письма, возмущаясь исчезновением Клариссы и вопрошая, что с нею стало. Тем же вопросом задался и Франсуа Трюффо. В его экранизации моей книги он спас Клариссу от забвения и привел ее к людям-книгам, бродившим по лесу и декламировавшим наизусть свою книжную литанию.

Мне тоже хотелось ее спасти, ведь, как ни крути, это она — своими сумасшедшими разговорами — пробудила в Монтэге интерес к книгам и к тому, что в них содержится. Вот почему в моей пьесе Кларисса появляется вновь и встречает Монтэга, и финал у этой в сущности мрачной вещи выходит чуть-чуть счастливее.

Однако роман остается таким, каким был изначально. Я глубоко убежден, что нельзя переделывать произведения молодых писателей, тем более, если этим молодым писателем когда-то был я. Монтэг, Битти, Милдред, Фабер, Кларисса — все они действуют и говорят так же, как это было тридцать два года назад, когда я впервые выпустил их на бумагу, по десять центов за полчаса, в подвале библиотеки Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Я не изменил ни одной мысли, ни единого слова.

И последнее открытие. Как вы уже поняли, я пишу все свои вещи на волне увлеченности и восторга. И только недавно, перечитывая роман, я сообразил, что Монтэг назван именем компании, производящей бумагу. А Фабер, конечно же, производитель карандашей. Мое хитрющее подсознание дало им эти имена.

И ничего не сказало мне!


1982

Моя Византия: «Вино из одуванчиков»

«Вино из одуванчиков», как и большинство моих книг и рассказов, появилось нежданно. Слава богу, я начал познавать природу таких неожиданностей, будучи еще молодым автором. А до этого я, как и все начинающие писатели, был убежден, что идею можно осуществить, если дубасить по ней со всей силы, лупцевать ее и колотить. Разумеется, при таком обращении любая порядочная идея сложит лапки, перевернется кверху брюшком, устремит взгляд в вечность и тихо издохнет.

Вот почему я испытал несказанное облегчение, когда в двадцать с небольшим лет открыл для себя собственный метод письма. Тогда я барахтался в словесных ассоциациях, каждое утро, встав с постели, сразу же мчался к столу и записывал любые слова или цепочки слов, приходившие мне на ум.

Потом я брался за оружие — воевать против мира или же за него — и выводил когорту героев, чтобы они воздали должное этому миру и показали мне, что он значит в моей собственной жизни. А спустя час или два, к моему несказанному изумлению, у меня получался готовый рассказ. Это было действительно неожиданно и приятно. Вскоре я обнаружил, что мне придется работать в том же ключе всю оставшуюся жизнь.

Сначала я рылся у себя в голове в поисках слов для описания моих личных кошмаров и ночных страхов из детства, это был мой материал для рассказов.

Потом я стал все дольше и дольше задерживать взгляд на зеленых яблонях, на старом доме, где я родился, на соседнем доме, где жили бабушка с дедушкой, на всех летних лужайках, на которых я рос год за годом, и я начал подбирать слова для всего этого.

Назад Дальше