Последнее изобретение - Брусянин Василий Васильевич 2 стр.


Мама поднялась со стула и с широко раскрытыми от ужаса глазами вышла в соседнюю комнату, а бабушка подошла к дяде Володе, положила ему на плечо руку и тихо проговорила:

— Голубчик мой, Володя! Что ты говоришь? Господь с тобою! Ты, верно, очень устал, и тебе необходимо отдохнуть!

— Устал? Устал? — каким-то странным тоном в голосе спросил дядя. — Ты говоришь, что я устал?.. Вы, мама, говорите, что я устал?.. Да, я устал, но мозги мои не устали, я хорошо умею думать, я умею уноситься мечтами в заоблачную высь, я прозреваю глубоко землю, я вижу очертания звёзд и понимаю игру их света…

— Володя, голубчик мой! — вне себя воскликнула бабушка и упала головою на его плечо.

Она рыдала, дядя сидел спокойно и с улыбкой на губах молчал. Потом он поднялся, нежно взял бабушку за голову, поцеловал её морщинистые старческие щёки и молча вышел из комнаты, унося на своём лице тихую печальную улыбку.

VI

В нашем доме началась новая жизнь. Как-то раз, утром, тётя Соня едва поднялась с постели, пришла к нам и сказала:

— Господи, что такое с ним делается?..

— С кем? — спросила бабушка каким-то фальшивым тоном.

— С Володей… с мужем…

— А что?.. Что?..

— Он всю ночь писал что-то, потом долго ходил по двору и о чём-то думал, потом опять сел писать, и сегодня утром я застала его в кресле спящим. Я разбудила его, он улыбнулся, поцеловал меня, потом напился чаю молча и ушёл на службу.

— С ним что-то неладное творится. Надо посоветоваться с доктором, — предложила мама.

— Но что же? Что же с ним? — заламывая руки, выкрикнула тётя Соня. — Я спрашивала его, я умоляла его сказать — что с ним? А он молчит… или… Впрочем, он больше молчит и как-то странно улыбается…

Мама, бабушка и тебя Соня составили семейный совет и порешили уговорить дядю, чтобы он посоветовался с доктором.

Одновременно с этим тревожным настроением у нас в доме, немного хорошего сообщали о дяде и его сослуживцы.

Дядя работал исправно, но все служащие стали замечать, что с ним творится что-то неладное. Иногда в рабочие часы он вдруг начинал рассуждать на какие-нибудь темы, не относящиеся к работе. Иногда он проявлял крайнюю степень раздражительности и потом вдруг делался тихим и молчаливым.

Чрез несколько дней доктор Смирдин осмотрел дядю и нашёл, что больной сильно переутомил мозги и расстроил нервы. Для излечения доктор ставил непременным условием месячный или двухмесячный абсолютный отдых для дяди, а потом рекомендовал поехать с ним в Крым или на Кавказ, чтобы новыми впечатлениями рассеять навязчивые идеи, преследующие дядю.

Все мы, наконец, узнали род болезни, и от этого у нас в доме стало ещё тревожней.

Дядя получил новый месячный отпуск на лечение, но от отдыха и прекращения занятий отказался. Большую часть времени он проводил у себя в комнате и писал свои записки об изобретениях. Появляясь среди родных, он по-прежнему философствовал на разные темы и уверял нас всех, что скоро наступит такое время, когда изменится всё, чем мы живём, и этот переворот в жизни сделают новейшие изобретения. При этом большую роль отводил дядя изобретениям воздухоплавательных приборов. Часто он ссылался на роман Уэльса и описывал нам устройство каких-то аэронилей и аэропланов, которые совершенно изменят все условия жизни.

— Пока человек не порвёт своей связи с землёю, противоречия жизни будут душить его, и только одно небо примирит все противоречия, — говорил он.

VII

Помню, это было вечером ненастного дня.

С утра небо заволокло тучами, почти беспрерывно лил дождь, холодный ветер бушевал в саду и срывал последние поблёкшие листья.

Целый день у нас в комнатах было сумрачно, топились печи, за стеной в саду шумели деревья, гудели оконные болты при порывах ветра, а бабушка ходила в тёплой шали, наброшенной на плечи, и жаловалась на боль в спине, предсказывая перемену погоды.

После завтрака я оделся потеплее и вышел в сад.

Дождь перемежился, хотя ветер по-прежнему гнал по небу тяжёлые тучи, качал верхушки деревьев и сыпал на землю пожелтевшие листья. Я обошёл любимые аллеи сада, постоял на берегу пруда, следя, как мутная рябь пробегала по его поверхности от одного берега до другого. Потом я прошёл в беседку.

Я люблю осень: тихую грусть навевает она на душу. Я люблю и ненастные осенние бури: они заглушают голоса земли, чаруют мой слух своим тихим, нежным шёпотом и будят мою душу и зовут её куда-то своим воем, шумом и треском…

Я сидел в беседке и прислушивался к голосам бури. Где-то недалеко от беседки в кустах вишенника жалобно попискивала какая-то птичка. Как будто издали слышался этот слабый и нежный голос земли, а расходившаяся буря заглушала его своим страшным рёвом. Всмотревшись, я увидел крошечную серую пеночку. Она сидела на ветке у самого корня и жалась к мокрому и холодному стволу дерева.

Вдруг я услышал шорох шагов и треск сучьев. Я поднял глаза.

По узкой аллее, которая вела к беседке, шёл дядя Володя. На нём были серый тёплый пиджак с тёмно-зелёным воротником и поярковая шляпа с большими полями. Руки свои он запрятал в карманы пиджака, голову опустил на грудь, и из-за полей шляпы я видел только нижнюю часть лица с тёмной бородкой.

Я хотел было выбежать из беседки и скрыться, но было уже поздно. Дядя быстро вошёл в беседку, поднял лицо и, увидев меня, воскликнул:

— А-а!.. Малыш! Ты что тут делаешь в такую погоду?..

Он крепко сжал мои руки и добавил:

— Сядем здесь и покурим.

Он закурил папироску, выпустил изо рта громадный клуб дыма и продолжал:

— Ты тоже любишь бродить по саду в непогоду? А?..

— Я вышел посмотреть под яблонями, не сбил ли ветер яблок, — соврал я.

— Ну-у, какие же теперь яблоки! Ты лжёшь! Ты пришёл послушать, как гудит в саду ветер. Да?.. Что же ты скрываешь от меня? Это ведь не порок, это — хороший запрос души. У тебя душа мятежная, если ты любишь бури… Я тоже вот пришёл… хожу и слушаю… И как хорошо здесь!..

Он затянулся папиросой и протяжно произнёс:

— Эх, малыш… малыш…

Потом он с секунду помолчал, поднял лицо, посмотрел внимательными глазами куда-то вдоль сада и снова заговорил:

— Хорошо родиться с мятежной душой!.. Жизнь проживёшь недаром и умрёшь без страха… Те, обыкновенные, маленькие люди, не поймут нас с тобою. У них другие души, узкие, трусливые… Что даёт им жизнь, то они и получают с робкой благодарностью, а то, чего им хочется сверх этого — то для них недоступно. У них нет ёмкости, они не умеют дерзать, оттого и умрут жалкими и безвестными… Малыш, малыш! Люби бури, они полируют мозг и согревают в жилах нашу жидкую бледную кровь…

Он долго молчал. Молчал и я, сидя в каком-то оцепенении. Бледность и худоба его лица и лихорадочный блеск в его тёмных усталых глазах пугали меня, но я не мог двинуться с места и не решался говорить.

— А пройдут века, — снова начал он, — народятся иные люди и будут думать о нас: «Какими жалкими париями жили они». Конечно, они нас не будут бранить и упрекать: мы делали своё дело, они будут делать своё. Они воспользуются нашим опытом и своё благополучие построят на том, что сделано нами… Мы все никогда не умрём: мы вечны в своих делах, а потому и ты, малыш, люби труд и старайся что-нибудь сделать помимо еды, питья, спанья и всяких других обыкновенных вещей, что мы делаем каждый день, творя жертвоприношения своей пакостной плоти…

В саду послышался голос мамы. Обеспокоенная моим продолжительным отсутствием, она звала домой, и в её голосе слышались раздражение и упрёк.

— Иди, малыш, тебя зовёт мама, — сказал дядя.

Он запахнул полы моего пальто, провёл по моей щеке своими худыми холодными пальцами и добавил:

— Иди, а я останусь и буду слушать, как шумят листья…

Я ушёл.

Это было моё последнее свидание с дядей.

VIII

К ночи буря усилилась. У нас в доме раньше обыкновенного прикрыли ставни окон, выходивших в сад, и шум деревьев доносился откуда-то глухо. Часов в десять вечера бабушка ушла во флигель, где жил дядя, чтобы провести эту ночь вместе с тётей Соней, которая за последние дни стала бояться оставаться вдвоём с дядей.

Мы с мамой сидели в столовой. Горела лампа.

Мама что-то шила, а я сидел над раскрытой книгой сказок Андерсена, но читать не мог. Я всё время старался прислушаться к вою ветра. Я припоминал разговор с дядей о мятежной душе… Иногда я подходил к окну, выходившему во двор, и сквозь смоченные снаружи стёкла смотрел в сторону флигеля.

Окна флигеля были ясно освещены. Почему-то я долго и пристально смотрел на одно из них, прикрытое внутри шторой. Это было окно в комнате дяди.

Я представлял себе дядю сидящим за столом над толстой тетрадью. Он пишет. На столе горит лампа. За окном на дворе воет буря…

В двенадцать часов ночи мы с мамой легли, но я не мог остаться у себя в комнате один: непонятное чувство страха, неопределённого и мучительного, волновало меня. Я лёг на сундуке в комнате мамы.

Окна флигеля были ясно освещены. Почему-то я долго и пристально смотрел на одно из них, прикрытое внутри шторой. Это было окно в комнате дяди.

Я представлял себе дядю сидящим за столом над толстой тетрадью. Он пишет. На столе горит лампа. За окном на дворе воет буря…

В двенадцать часов ночи мы с мамой легли, но я не мог остаться у себя в комнате один: непонятное чувство страха, неопределённого и мучительного, волновало меня. Я лёг на сундуке в комнате мамы.

— Я не буду гасить лампы, — сказала мама.

Она сказала это каким-то особенно тихим голосом. Лицо её мне показалось бледным, вытянутым, а обведённые тёмными кругами глаза показались большими.

Чтобы не раздражать зрения светом, мама заставила лампу кувшином с водою, и его громадная тень, отброшенная тусклым светом, расползлась по комнате, покрыла часть пола, ширмочку, за которой спала мама, печь и часть потолка. Я посмотрел на эту громадную тень, и почему-то мне припомнился дядя Володя, со своими рассуждениями о мятежной душе. По его рассуждениям выходит, что надо иметь только мятежную душу, и тогда для человека всё возможно. Правда ли это?.. Может ли обыкновенный глиняный кувшин вырасти до размера своей тени, занимавшей почти всю комнату?.. Этот вопрос показался мне нелепым: кувшин — предмет неодушевлённый, а человек… человек может иметь мятежную душу…

В эту ночь мне всё казалось преувеличенным: мои чувства, желания, представления… Я заснул, и мучительные, тяжёлые сны беспокоили мою душу. Я просыпался, слышал, как бьётся моё сердце, и опять засыпал.

Ночью я слышал какой-то странный шорох и тихие голоса. Мне показалось, что приходила бабушка и о чём-то шепталась с мамой за ширмою… Я слышал, что ночью посылали за доктором, потом что-то искали, потом кого-то звали…

Утром рано нас разбудили. В комнате по-прежнему горела лампочка, хотя по просветам в щелях ставней можно было догадаться, что наступил день.

С бледностью в лице мама торопливо оделась и куда-то ушла, сказав мне, что ещё рано, и что я могу спать. Я лежал на сундуке с открытыми глазами и рассматривал громадную тень, отброшенную кувшином. В доме было тихо. На дворе как и вчера гудела буря.

Мама вернулась домой плачущей.

Сегодня в ночь дядя Володя отравился. Его нашли утром сидящим в кресле у стола. В закоченевших пальцах его правой руки было крепко сжато перо, которым он писал последнее послание людям. На столе лежала толстая тетрадь, написанная убористым почерком дяди. В конце 71 страницы стояло слово «конец», подчёркнутое тремя толстыми чернильными штрихами.

На чистом листе бумаги мелким шрифтом было написано следующее:

«Вот вам и жизнь!.. Жизнь, за которую вы трепетали, боясь смерти. А смерть — очевидный процесс превращения человеческой плоти в новые элементы: кислоты, газы, соли, и незримый акт освобождения духа. Только тогда человек и делается единицей мира, вернее — элементом мира, когда он умирает, а когда живёт, он — раб плоти. В мире теряется всё, что жило, и только труд человеческий вечен, а потому трудитесь, если хотите, чтобы после вашей смерти что-нибудь осталось…

В моей тетраде вы найдёте всю историю моих изобретений. Некоторые из них закончены, другие только начаты. Тайну моего последнего изобретения уношу с собою. Я взял несколько страшных ядов в известной пропорция и приготовил химическое соединение. Этот яд ядов только тем и интересен, что ослабляет страх смерти и страдания жизни… Я умираю в галлюцинациях! Предо мною чудные видения, красивее жизни…

А всё-таки, когда я умру — тело моё сожгите, а пеплом удобрите крестьянские поля. Я хочу, чтобы моё тело скорее сделалось достоянием мира и стало полезным трудящимся людям».

Через два дня мы схоронили дядю Володю.

С утра небо было обложено тёмными, тяжёлыми тучами, шёл дождь, дул ветер, срывая пожелтевшие листья с печальных кладбищенских берёзок.

Мы все долго и горько плакали над могилой дяди, а расходившаяся буря заглушала голоса земли и наши неутешные надорванные рыдания…


1916

Назад