Сочинения. Том 1 - Александр Бестужев-Марлинский 3 стр.


В основном верным рылеевской школе Бестужев-поэт оставался и в годы испытаний. Поэму «Андрей, князь Переяславский» (1826) (из задуманных пяти частей написано было только две) Бестужев создавал в «Форте Слава». Обе ее части без ведома автора, анонимно были напечатаны в 1828 и в 1831 годах. Выбор героя для поэмы — младшего сына Владимира Мономаха — и гражданская риторика напоминали приемы прежней декабристской поэтики, по которым написаны «Думы» Рылеева и «Михаил Тверской» Бестужева. Но внутренняя проработка образа несла в себе уже горький опыт пережитого. Появились иллюзии о возможности власти, основанной на взаимном понимании и любви парода и князя, мыслящего дворянства и царя. Ведь даже записка «Об историческом ходе свободомыслия в России» заканчивалась надеждами на то, что Николай I — великодушный и проницательный — может стать другим Петром Великим. Андрей Переяславский был прозван в народе за свои личные качества Добрым: он посвятил себя не гордыне и славе, а «общественному благу». Поэма не получилась художественно ценной, так как не несла в себе продуктивной идеи.

Значительными были успехи Бестужева-поэта в эти годы, особенно там, где он погружается в свой внутренний мир и открывает в самом себе живого человека, преисполненного прежних благородных идей, но понимающего сложность жизни, отдающегося ее многообразию или желающего быть сопричастным мотивам, волновавшим других поэтов. Он интенсивно переводил из Гете, из Гафиза. Таковы философское стихотворение «Череп» (1828), элегия «Осень» (1829). В первом из них поэт, наперекор очевидности — все в мире подвержено тленью, — провозглашает, что «мысль, как вдохновенный сон», никогда не умирает. Во втором — выводы более грустные: «Не призвать невозвратимого, // Дважды сердцу не цвести». Собственная своя судьба, «таинственная быль» поэту представляется в виде низвергающегося в бездну водопада:

Бестужев задумывается над проблемой вечности и бессмертия:

(«Шебутуй»)

А думы о земных царях, о Наполеоне, с его «строптивою десницей» и безумным кличем: «хочу — могу», заканчиваются выводом, что народы о владыках-честолюбцах уже ведут «сомнительную речь» «с улыбкой хладного презренья» («Часы»).

В поэзии «позднего» Бестужева начинали готовиться лермонтовские мотивы. Еще в поэме «Андрей, князь Переяславский» промелькивает стих:

Есть что-то лермонтовское и в заключительных строках стихотворения «К облаку» (1829):

Блести, лети на ветерке, Подобно нашей доле, — II я погибну вдалеке От родины и воли!

Изгнанником, «последним сыном вольности» чувствовал себя Бестужев. Ведь и формула: «с улыбкой хладного презренья» — готовит финал лермонтовской «Думы». Бестужевские «светлые народов поколенья» — это то же, что «потомок — гражданин», с его «презрительным стихом» на устах; являлось это как бы и моделью еще одного будущего лермонтовского стиха, «Поэт»: «покрытый ржавчиной презренья». Таков он был, Бестужев, «недосказанный поэт», — как он сам говорил о себе…

4

Трудно переоценить заслуги Бестужева, который одним из первых в истории русской литературы XIX века серьезно обратился к прозе. На вопрос: «чья проза лучшая в нашей литературе?» — Пушкин в 20-х годах отвечал: «Карамзина», но «это еще похвала не большая»[12]. Сам Пушкин приступил к прозе в то время, когда Бестужев уже прославился повестями и очерками. Гоголь выступил около этого же времени, то есть в начале 30-х годов. Но, неоспоримо, за вычетом карамзинской прозы в «Истории государства Российского» (сильно возмужавшей в связи с необходимостью рисовать «шекспировские» характеры Ивана Грозного, Бориса Годунова), бестужевская проза на протяжении 20-х и начала 30-х годов была «лучшей». Она своеобразно сосуществовала с прозой Пушкина, Гоголя, соперничала с ними и во многом их предваряла.

Это особенно заметно на некоторых частных моментах. Можно определенно утверждать, что широкая картина крестьянских поверий, суеверий, глубоко уходящих в языческие времена, фольклор, воспроизведенные в «Страшном гаданье» Бестужева (напечатано в самом начале 1831 года), предваряют соответствующие украинские мотивы в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» Гоголя (первая часть появилась в печати в сентябре 1831, вторая — в начале 1832 года). Название бестужевского произведения «Вечер на Кавказских водах в 1824 году» и его многосоставность, когда попеременно сменяющиеся рассказчики передают друг другу житейские истории одна другой страшнее, также предваряют рассказы Рудого Панька и других лиц, вроде дьячка ***ской церкви, Степана Ивановича Курочки в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» Гоголя. Следы «бивуачных», офицерских, историй, россказней о дуэлях, на которые Бестужев был великий мастер, заметны в «Выстреле» Пушкина, перекликается «Страшное гаданье» — с пушкинской «Метелью» (мотив блуждания на лошадях в непогоду, мотив похищения возлюбленной). В свою очередь, дагестанские очерки Бестужева продолжали линию пушкинского «Путешествия в Арзрум», беллетристических описаний краев России, еще только намечавшуюся в русской литературе.

В целом проза Бестужева оставалась по своей основной программе декабристской. Подходил он к прозе через прямые политические, публицистические задачи, являвшиеся составной частью идеологии декабризма и его гражданского романтизма. Тематический ее диапазон с годами расширялся.

Еще в 1818 году в «Сыне отечества» Бестужев поместил перевод одной из глав книги баварского посланника при российском дворе графа фон Брая «Опыт критической истории Лифляндии с картинами нынешнего состояния сей области», в которой автор сравнивал положение крестьян в русских губерниях и Лифляндии и со скорбью говорил о крепостном праве в России. Несомненно, именно эта тема привлекла Бестужева у Брая; цензура повымарала немало мест в его переводе.

В конце 1820 года Бестужев совершил путешествие в Ревель и затем описал его, опираясь на личные впечатления и хроники Б. Руссова, X. Кельха. Внешне это путешествие напоминает карамзинские «Письма русского путешественника», но «Поездка в Ревель» Бестужева ближе к радищевскому «Путешествию из Петербурга в Москву». Его занимают не исторические достопримечательности, а картины угнетения народа, предания о борьбе эстов и ливов против немецких меченосцев. Это произведение открывает у Бестужева целый цикл «ливонских» повестей: «Замок Венден» (1823), «Замок Нейгаузен» (1824), «Ревельский турнир» (1825), «Кровь за кровь» (1825).

На многих из них лежит печать влияния эстонских эпических песен «Калевипоэт», народных преданий о псах-рыцарях, поэзии трубадуров. Пушкин отмечал влияние Вальтера Скотта в «Ревельском турнире», причем следует иметь в виду не только исторические романы В. Скотта, по и ранние поэмы на средневековые шотландские сюжеты. Чувствуется определенное влияние и «готического романа» Анны Радклиф, хотя Бестужев нигде не идеализирует рыцарство. В этих повестях заметна песенная, сказовая основа, с резким противопоставлением добродетельных и злых героев. Жестокий магистр Рорбах в «Замке Венден», издевавшийся над крестьянами, топтавший их поля, погибает от благородного рыцаря Вигберта, выступающего в роли мстителя за народ. При этом У декабриста Бестужева еще не сам народ мстит за себя, и вместо турнира-поединка тиран погибает в результате заговора. Погибает и самосудный убийца Вигберт. Как и в «Вольности» Пушкина, здесь некий абстрактно понимаемый нравственный закон своим мечом «без выбора скользит» над головами всех, кто преступает его нормы.

В «Замке Нейгаузен» подвергается суду нравственность рыцарства, по которой благородные люди оказываются жертвами коварных честолюбцев (старый барон Отто, и его семья, и Ромуальд фон Мей), В повести намечается некоторое усиление народного колорита. Включаются образы пленных новгородцев, Всеслава и Андрея, которые находят общий язык с эстонскими крестьянами-простолюдинами, освобождают из темницы Эвальда и карают Ромуальда. Все органичнее спаянными у Бестужева оказываются судьбы русского и эстонского народов.

С наибольшей художественной мотивированностью нарастание демократической силы, которая взрывает рыцарство, показано в «Ревельском турнире», лучшей повести ливонского цикла. Победителем спесивого рыцаря Унгерна оказывается молодой рижский купец Эдвин, которому и латы, и копье, и меч пришлись по плечу. Ему достается царица турнира, дочь барона Буртнека. Эдвин сильнее всех рыцарей и нравственно: «он умел мечтать и чувствовать». Его победа над рыцарем кончается городской свалкой, дракой между благородной аристократией и «черноголовыми», то есть купцами, которые единодушно поддерживают Эдвина. Бестужев в повести исторически верно показал обреченность рыцарства и всего феодального уклада.

С наибольшей художественной мотивированностью нарастание демократической силы, которая взрывает рыцарство, показано в «Ревельском турнире», лучшей повести ливонского цикла. Победителем спесивого рыцаря Унгерна оказывается молодой рижский купец Эдвин, которому и латы, и копье, и меч пришлись по плечу. Ему достается царица турнира, дочь барона Буртнека. Эдвин сильнее всех рыцарей и нравственно: «он умел мечтать и чувствовать». Его победа над рыцарем кончается городской свалкой, дракой между благородной аристократией и «черноголовыми», то есть купцами, которые единодушно поддерживают Эдвина. Бестужев в повести исторически верно показал обреченность рыцарства и всего феодального уклада.

И уже совсем внешней ширмой ливонский колорит выступает в повести «Кровь за кровь». В развенчании самодурства и зверств феодалов видны явно русские помещичьи. порядки. Не случайно исследователи давно сопоставляют ее с «Дубровским» Пушкина. Вместе с тем ливонский колорит здесь отработан лучше, чем в какой-либо другой повести: мастерство Бестужева нарастало. И то заветное, что всегда водило его пером в этих случаях, — сказать громче о русских порядках, — в этой повести выступало как прямая аналогия. Даже, кажется, ссылки на ливонские хроники здесь служат для отвода глаз цензуре. В самом повествовательном строе чувствуются не традиции трубадуров, а образы и мотивы русских сказок, вплоть до таких прямых речений, как «ни в сказке сказать, ни пером описать»; есть здесь и «избушка на курьих ножках», и образ колдуньи, бабы-яги. И описания Регинальда и его невесты даны в традициях русского сказа: «молодец он был статный и красивый…», «приглянись ему дочь одного барона, по имени, дай бог памяти», «девушка она была пышная, как маков цвет, а белизной чище первого снегу». Снимается и проблема двойной вины: племянник Регинальд отомстил своему дяде Бруно, жестокому обидчику; Регинальда в его самосуде поддерживает парод.

По границам Ливонии разбросаны были новгородские и псковские земли. Для декабриста Бестужева древние Новгород и Псков были символами исконно русской вечевой демократии, попранных затем тиранами. Неверно представляя себе историческую роль Москвы как объединительницы Руси, Бестужев идеализировал новгородскую вольницу. Повесть «Роман и Ольга» (1823) посвящена этой характерной для всей декабристской литературы теме. Бестужев писал, что он, работая над повестью, вникал в новгородские летописи, опирался на песни и сказы (в описании кулачного боя, например, явно сказалось влияние былины о Василии Буслаеве). В повести встречается много реалий, отсылающих нас к концу XIV века, когда московские князья делали первые попытки задушить новгородскую свободу. И все же исторические факты излагаются тут по заранее заданной схеме. Герой повести — новгородец Роман — и отважный воин, и лазутчик, проникающий в московский стан и самое Москву, и песнопевец, и достойный жених дочери именитого гостя новгородского Симеона Воеслава. Роман беден, но благороден душой, и после многих приключений и подвигов соединяется с Ольгой.

Главное в повести Бестужева — апофеоз храбрости, доблести, борьбы против тирании во всех видах. Бестужев ставил те же цели, что и Рылеев в «Думах»: «возбуждать доблести сограждан подвигами предков». Предки эти не собственно исторические лица. Бестужев, в отличие от Рылеева, сам выдумывает героев, старается «домашним образом» показывать историю. У него герои носят более обмирщенный, будничный характер, но все же они непременно герои. Как и Рылеев, он в их уста вкладывает свои слова: «Спеши, куда зовет тебя долг гражданина» (слова разбойничьего атамана Беркута в повести «Роман и Ольга»).

Этот выход в житейский план таил большие возможности для Бестужева-прозаика. Он создает еще в 1823 году повести из хорошо знакомого ему армейского быта: «Вечер на бивуаке», «Второй вечер на бивуаке». Это даже собственно и не повести, а отрывочные рассказы офицеров о примерах храбрости, удали и молодечества, которые они совершали сами, свидетелями которых были или слышали о них от других. Эти анекдотические случаи развернутся у Бестужева позднее в еще более широкое полотно: «Вечер на Кавказских водах в 1824 году». То, что это не было далекой историей, а выглядело как повседневный армейский быт, как предмет восхищения между равными храбрецами, чрезвычайно приближало тему героизма к простым людям, лишало ее выспренной ходульности, избранности, обособленности от других сторон жизни. Бестужев начинал выводить эту тему за рамки чисто декабристского ригоризма: тут и «любовь шла на ум», иногда даже помогала совершать подвиги, и светские увлечения не «позорили гражданина сан». Бестужев все больше и больше выводил прозу на широкие просторы жизни.

Но оставалась верность прежнему пафосу исканий героики. Бестужев ищет ее везде — можно сказать, на суше и на море: «Лейтенант Белозор» (1831), «Фрегат „Надежда“» (1833), «Мореход Никитин» (1834); в светских темах: «Испытание» (1830), «Страшное гаданье» (1831); в экзотическом Кавказе: «Аммалат-Бек» (1832), «Мулла Hyp» (1836). В поддержании этой героики нуждалось общество, переживавшее время упадка. Тенденция эта была так велика, что она выдвинет еще в эти годы Лермонтова с его «кавказскими» и «демоническими» темами, Гоголя с «Тарасом Бульбой», Пушкина с «Песнями западных славян», «Кирджали», «Дубровским».

Перешитая катастрофа несколько перестроила творчество Бестужева: оно стало автобиографичней, с большей опорой на увиденное и достоверное в жизни, с большей отдачей себя объективным впечатлениям, более критическим в отношении к прежней восторженной вере в силу разума, священного порыва, в скорую возможность преобразования мира.

Случай, непредвиденные обстоятельства лежат в основе «Морехода Никитина», «Аммалат-Бека», «Муллы Нура», хотя сюжеты этих произведений основываются на реальных былях. Бестужев изучает Кавказ досконально, создает цепную очерковую литературу о нем, изобилующую реальными наблюдениями над бытом и нравами горцев, в частности рисуются и их темные обычаи, дикие привычки. В «Письмах из Дагестана» и других очерках, в повестях «Аммалат-Бек», «Мулла Hyp» дано много этнографического, фольклорного материала, много и подчеркнутой экзотики. Бестужев знал шесть языков, в том числе и татарский, который изучал на Кавказе, от самого парода. Любознательности его не было границ, недаром он писал братьям Полевым из Дербента: «Я настоящий микрокосм. Одно только во мне постоянно — это любовь к человечеству…» (1831)[13]. И родным через два года: «Вообще Кавказ вовсе неизвестен: его запачкали чернилами, выкрасили, как будку, но попыток узнать его не было до сих пор»[14].

Неизведанными казались ему Россия и русский народ. Он хочет зарисовывать картины жизни с натуры, как фламандец Теньер, которому он поклонялся, постичь как философ его место в семье человечества. Бестужев терпеть не мог туманной, фаталистической немецкой «метафизики», которая наиболее интенсивно (в системах Шеллинга и Гегеля) занималась осмыслением этих проблем. Он писал Полевым в начале 1832 года: «Чтоб узнать добрый, смышленый народ наш, надо жизнию пожить с ним, надо его языком заставить его разговориться… быть с ним в расхмель на престольном празднике, ездить с ним в лес на медведя, в озеро за рыбой, тяпуться с ним в обозе, драться вместе стена на стену. А солдат наш? какое оригинальное существо, какое святое существо и какой чудный, дикий зверь вместе с этим! Как многогранна его деятельность, но как отличны его понятия от тех, под которыми по форме привыкли его рисовать! Этот газетный мундир вовсе ему не впору. Кто видел солдат только на разводе, тот их не знает… хоть бы век прослужил с ними. Надо спать с ними на одной доске в карауле, лежать в морозную ночь в секрете, идти грудь с грудью на завал, на батарею, лежать под пулями в траншее, под перевязкой в лазарете; да, безделица: ко всему этому надо гениальный взор, чтобы отличить перлы в кучах всякого хламу, и потом дар, чтобы снизать из этих перл ожерелье! О, сколько раз проклинал я бесплодное мое воображение за то, что из стольких материалов, под рукою моей рассыпанных, не мог я состроить ничего доселе!»[15]

Тут целая программа творчества, видно, в каком направлении шла мысль Марлинского и его художественные поиски.

В другом месте он рассуждает об отличительных особенностях храбрости русского солдата, который «неохотно идет в огонь, но хорошо стоит в нем», и потому, что не умеет уйти, не смея ослушаться, и потому, что русскому солдату доступны все высокие чувства: и честь полка, и честь родины, его увлекают пример и красное слово. А есть и такие, «которые так же радостно идут в дело, как в кружало»[16].

Сам Марлинский лишь отчасти осуществил обширную программу, им намеченную. Его мореход Савелий Никитин с шестью «русаками» взял в плен английский карбас, вместе с капитаном и командой, почти голыми руками, бывши в плену у англичан. Есть у Марлинского небольшой, снятый прямо с натуры очерк «Подвиг Овечкина и Щербины за Кавказом». Сопоставления типов храбрости русской и французской, русской и чеченской постоянно проходят в его повестях.

Назад Дальше