Граф Набедренных предпочёл умолчать, что известно это именно потому, что из-за напечатанного с месяц назад романа хэр Ройш устроил истерику и расследование. Как же — свержение власти в выдуманном городе, светлые идеалы и тёмные дела, кровавый террор по недомыслию, обрушившаяся экономика по неопытности и все прочие беды по недосмотру. Герои, опять же, в большинстве своём юны — экая крамола!
Хэру Ройшу надо чаще отвлекаться от политики на культуру. Право, это оздоравливает.
— Разумеется, два года назад ни один издатель не рискнул бы печатать подобный роман, — подхватил господин Туралеев, над романом, по собственному признанию, от души посмеявшийся. — Он ведь крайне безжалостно обходится с рядом животрепещущих и болезненных тем. И при том не претендует на какую бы то ни было серьёзность, что оскорбительно вдвойне. А уж как там достаётся свергаемой власти…
— Революционерам достаётся не меньше, — баронесса Чавыльева заправила папиросу в мундштук.
— Во-первых, всё ж таки меньше, несравнимо меньше, — вздохнул граф Набедренных. — Во-вторых, что вас заботит? Я, если уж начистоту, искренне горжусь тем, что сегодня в Петерберге печатают подобные романы. Запрещать слова — последнее прибежище труса. И труса недальновидного: слово запретное и потому редкое возрастает в цене, даже если начальная его цена ничтожна. Да, искушение править чужими мыслями настигает всякого, кто прикоснулся к власти. Но нельзя же писать законы для мыслей так же, как мы пишем законы для деяний! Это абсурд. Человека следует переубеждать, но не ограждать. За ограждениями заводятся опасные звери, чья первоочерёдная опасность в том и состоит, что всей своей жизнью они хорошо научены таиться.
— А всё же, ваше сиятельство, я не была бы так уверена, что это не сатира… Если за два года у книги поменялось название, почему не могло поменяться что-нибудь ещё?
Граф вздохнул на тон тяжелее. Как же так выходит, что образованные, казалось бы, дамы и господа настолько не в ладах с восприятием искусства?
— Это и есть сатира, несомненно. Сатира не на революцию в Петерберге, а на любую попытку сделать жизнь лучше политическими методами. Если вы усматриваете некоторое совпадение реалий, то причина его в том, что мы с автором современники, а в сугубую фантазию он ударяться не стал, хоть и поместил действие в выдуманный мир. Мир мог бы отличаться от нашего сильнее, но он и так отличается — вчитайтесь. Что же касается тех самых животрепещущих тем, на которые ссылался господин Туралеев, то тут я твёрд во мнении, что политика — столь же вечный сюжет, как кровь и любовь. В этом смысле название романа выигрывает у содержания. Вы же не станете спорить с тем, что человеку органически необходимо искусство о смерти и любви? Вот и искусство о власти необходимо не менее.
Баронесса Чавыльева унялась, лишь когда мистер Флокхарт, потрясая своими драматургическими заслугами, встал на защиту политики в качестве вечного сюжета. Он пустился в многословные примеры из британской литературы, увязая в частностях и нюансах — вероятно, вполне любопытных, но граф Набедренных опять не справлялся с кознями памяти.
…Пресловутую «Кровь, любовь и революцию» они вдвоём обсуждали как раз в «Нежной арфе», со смехом сознавшись друг другу, что оба открывали её исключительно перед сном — чтобы никто ненароком не застал с глумливым развлекательным чтивом в руках. До чего же нелепое опасение! Будто в глумливом развлекательном чтиве имеется нечто предосудительное.
И особенно это опасение нелепо, если держать в уме, что в данных обстоятельствах «чтобы никто ненароком не застал» означало «не застали лично вы»…
То ли британская литература по природе своей душна, то ли мистер Флокхарт не блистательный рассказчик, но сосредоточиться на беседе у графа Набедренных не выходило. Господин Туралеев держал удар безукоризненно, рассыпал улыбки, но ещё дважды ввернул Тумрань — по всей видимости, ему ведомы нюансы причастности мистера Флокхарта к тем печальным событиям. По всей видимости, нужно будет справиться у него об этом.
По всей видимости, граф Набедренных такой же посредственный дипломат, как мистер Флокхарт — рассказчик. На уровне теоретическом ему было очевидно, что всякая реплика за этим якобы дружеским ужином может скрывать второе дно, может вести к каким-то последствиям и прояснять перспективы отношений как минимум с британской короной — но на уровне практическом графу Набедренных было плевать.
С галёрки в зале Филармонии.
Гувернёр хэр Ройш остался бы им очень, очень недоволен.
Когда граф Набедренных, оправдываясь завтрашними делами, распрощался с мистером Флокхартом и баронессой Чавыльевой, когда он вышел в сырой фонарный вечер с неизбежной четвёркой солдат при парадной форме, когда отказался садиться в подогнанную к ресторации «Метель», когда зацепил в Конторском районе краем уха диспут дворника с зеленщиком о том, восстановится ли петербержская торговля с Европами и в каком объёме — о, тогда на него наконец снизошло раскаяние.
Не тем ли был плох Городской совет, что члены его радели о себе сильнее, нежели о Петерберге? Всё больше о своих финансах и положении, но и повод графа Набедренных под суровым взором политической совести тоже оправдание хлипкое.
Нет и не должно быть таких поводов, которые дозволяли бы правящим многими судьбами обрастать постыдным равнодушием, покрываться пылью безразличия. Господин Туралеев настаивал, что забыть навеки полагается слово «неловкость», но граф Набедренных чувствовал: главнейшее слово для забвения — «плевать».
Или не плюй, или складывай с себя полномочия.
Половину Конторского он прошёл в страшнейших муках политической совести и думал сложить-таки полномочия, поскольку явил уже свою порочную суть, но в Усадьбах взглянул на особняк Славецких, который на днях был выделен под школу, и охолонул. Пережившие революцию петербержские аристократы все как один воспротивились подобному соседству, но граф Набедренных сумел доказать им, что предрассудки их излишни и вредны. В самом деле доказать — не запугать, не заставить, не вынудить покориться и не обмануть. Невелико, конечно, свершение, но из таких повседневных пустяков и складывается подлинное достоинство властей предержащих.
Пришлось повиниться перед собой теперь в обратном: дурно и малодушно отрицать, что сейчас Петерберг нуждается в графе Набедренных. Как выяснилось, к разрешению противоречий интересов он имеет некоторую предрасположенность, а капитал репутации пока слишком важен, чтобы разбрасываться им в угоду поднявшей голову политической совести. К тому же если она поднимает голову, значит, она наличествует, а это уже немало. Быть может, позже и удастся покинуть пост градоуправца без вреда, но между днём сегодняшним и этим «позже» простирается бескрайнее росское поле самого кропотливого труда.
Ещё до того, как граф Набедренных вошёл в собственный сад, он дал себе торжественную клятву ни на мгновение не забывать о совести и с завтрашнего же утра через силу, но возлюбить все те обязанности, кои он исполнял эту неделю спустя рукава. Расспросить господина Туралеева о предварительных его прогнозах насчёт мистера Флокхарта; вероятно, пригласить последнего на новый ужин; послать баронессе Чавыльевой в подарок сборник рассказов автора так взволновавшего её романа. Назначить встречу голландскому банкиру, который писал вчера в заносчивых выражениях о трудности перезаключения неких контрактов — наверняка он из грабителей, наживающихся на непростой дипломатической обстановке, но если так, он и подавно заслуживает внимания. Не взваливать больше на господина Приблева, и без того чрезвычайно загруженного, делегацию чванных купцов из Супкова, прибывших прояснить меру своей будущей выгоды от открытия петербержского Порта. Выразить соболезнования родне Метелиных, что позавчера возвратилась из затянувшегося против воли европейского вояжа и на днях отбывает к себе в Столицу. Настрочить ворох писем знати других городов, иначе в машинописном виде от них за версту несёт штатом секретарей.
Несмотря на поздний час, граф Набедренных был бодр и даже возбуждён — благополучно покаявшаяся душа обновляется и воспаряет. Он спешно распорядился подать ему в кабинет особый сбор индокитайского чая, чтобы сонливость не мешала обновлению как можно дольше, и устремился навстречу письмам.
И едва не споткнулся на лестнице, сообразив, что об особом сборе минуту назад говорил старому Клисту — лакею, которого он с тяжёлым сердцем уволил, потому что…
А впрочем, старый Клист пристроен к хэру Ройшу, хэр Ройш в отъезде, старый Клист всегда был упрям и своенравен, он запросто мог решить, что отъезд теперешнего хозяина даёт ему право возвратиться — хоть бы и временно — к графу Набедренных, тем паче резона тут не показываться более не имеется.
И едва не споткнулся на лестнице, сообразив, что об особом сборе минуту назад говорил старому Клисту — лакею, которого он с тяжёлым сердцем уволил, потому что…
А впрочем, старый Клист пристроен к хэру Ройшу, хэр Ройш в отъезде, старый Клист всегда был упрям и своенравен, он запросто мог решить, что отъезд теперешнего хозяина даёт ему право возвратиться — хоть бы и временно — к графу Набедренных, тем паче резона тут не показываться более не имеется.
Милый старый Клист, он всяко не замыслил ничего дурного, но графу Набедренных стало вдруг не по себе, будто в затылок ему дохнул леший.
Дверь кабинета закрыта была неплотно, что тоже не прибавило умиротворения. В самом кабинете беспорядка не обнаружилось, только орхидеи увяли. Граф Набедренных смахнул их с чайного столика прямо на паркет и тут же пожалел об этом. Что за тонконервие, право слово. А у старого Клиста поясничные боли, ему и к чайному столику наклоняться нелегко, не то что к полу.
Чай, однако, принесла Гната, молодая и здоровая. С разлетевшейся крошкой орхидейных лепестков управилась ловко, слова не сказала. Старый Клист бы сказал. Графу Набедренных нестерпимо захотелось, чтобы сказал — как когда-то нестерпимо захотелось изложить графу Ипчикову главнейшую причину отказа от брака с Вишенькой. Глупое желание, неуместное, бессмысленное, даже вредное. Непристойное, как непристойна всякая искренность, предъявленная постороннему.
Но когда — раз в тысячу лет — её предъявляешь, нечто разжимается в груди.
— Будь добра, позови Клиста.
Гната обернулась на пороге вопросительно. Не расслышала — да и как ей расслышать сквозь квартет для фортепиано со струнными, магнитной лентой доносящийся из спальни.
— Позови Клиста, — как можно чётче выговорил граф Набедренных.
Гната всё равно наморщила лоб, но потом поняла, прочитала, наверное, по губам и с опозданием кивнула. Что-то у неё, бедняжки, случилось — в чае плавал орхидейный лепесток, почему-то похожий на переливающуюся чешуйку. А ведь Гната на диво аккуратная обыкновенно, покойный граф Тепловодищев бы не сыскал, к чему придраться.
Граф Набедренных взялся за перо и разом выплеснул полстраницы соболезнований его родителям, хотя хэр Ройш просил столичных адресатов пока исключить. Но есть же в том изрядное скотство, что расстреливать и отрезать голову человеку мы горазды, а про родителей его и не вспомнили? Думы о хэре Ройше вечно отдавали кислинкой, их лучше запивать, а потому граф Набедренных отвлёкся на чай.
Чаем этим индокитайские отшельники поддерживали себя в течение ритуального бдения — не надеясь исключительно на химические его свойства, но и соблюдая строгую процедуру заваривания, требующую пересчёта всплывших со дна чаинок при добавлении в ёмкость каждой следующей порции воды. Графа Набедренных несвоевременно озарило, что заваривать следовало своими руками, а так половина его бодрости досталась кому-то из слуг, за него считавшему чаинки. В том таилась несвежая, но правдивая метафора о социальном неравенстве и его недостатках конкретно для аристократов, по какому поводу граф Набедренных ощутил необходимость как можно скорее вынести на обсуждение вопрос аннуляции титулов.
Когда же он обратил взгляд к письму, по затылку вновь скользнуло лешиное дыхание: строчки располагались вверх ногами. И можно было бы объяснить сию нелепицу тем, что лист как-то ненароком перевернулся, но вот строчка с обращением выглядела совершенно заурядно — не считая того, что вывели её чересчур бегло.
И не считая того, что родители покойного графа Тепловодищева на многие годы покойней его самого.
Граф Набедренных в смятении встал из-за стола и вышел в лес. С лесом тоже что-то было не так, но подозревать и его в перевёрнутости неучтиво уже сверх всякой меры. По снегу рассыпались непересчитанные чаинки, которые поначалу хотелось принять за хвою. Сорок тысяч девятьсот девяносто две, но граф Набедренных колебался в десятках, поскольку под конец позволил себе украдкой покоситься на небо. Звёзд на небе присутствовало одна тысяча шестьсот пятьдесят четыре, что, конечно, не идёт ни в какое сравнение. С другой стороны, даже в театральный бинокль видно больше, следовательно, звёзды — менее объективная реальность, чем чаинки. К тому же, они сами смотрят вниз в театральные и морские бинокли, а некоторые дослужились до телескопов.
Не надо, пожалуйста, смотреть такой гурьбой. Когда смотрят все сразу, какой-нибудь оптический прибор обязательно превратится в дуло револьвера.
И мы достаточно гадали на голубях по мистеру Фрайду, чтобы держать в уме издёвку символической амбивалентности револьверного дула, да только это не сон, сколько ни мечтай проснуться. Это не был сон тогда, это не сон и теперь — чай индокитайских монахов не дал бы сомкнуть глаз.
Поэтому граф Набедренных совершил над собой усилие, и лес исчез.
Вернее, скромно отодвинулся в дальний угол, где по-прежнему свисал до паркета прадедов ещё гобелен. С европейским религиозным сюжетом — и это в собственном кабинете градоуправца Свободного Петерберга! Надо же так сфальшивить в быту.
Если возмущаться гобеленом, можно не замечать лес подле него. Невниманием лес окончательно не прогонишь, но к завтрашнему дню должны быть написаны письма, составлены списки поручений, прочитаны наконец документы от господина Приблева по Союзу Промышленников — и нельзя же работать, думая о лесе!
Духоподъёмная литература и публицистика в восторге от историй о смертельно больных, положим, учёных, что до последнего вздоха продолжали труд, игнорируя свой недуг, превозмогая самые отчаянные боли. Быть может, тут удастся так же? Лес — это, по крайней мере, не больно. Мало ли, лес.
Письмо к покойным родителям покойного графа Тепловодищева граф Набедренных смял и поджёг не глядя, чтобы не проверять, перевёрнуты ли строчки. Едва ли не с удовольствием постановил, что магнитная лента квартета для фортепиано со струнными не может доноситься из спальни, раз в спальню он пока не заходил. К тому же звучащая соната графу Набедренных была вовсе не знакома — и если соединить сей факт с признанием, что слышит её он один, дозволительно сделать вывод, что в некотором смысле он её и сочинил. Пусть не совсем так, как сочиняют настоящие композиторы, а всё равно лестно.
В конце концов, имеет же он право насладиться хоть чем-то в этом чудовищном положении.
— Я столько раз просил вас сыграть мне, а вы отнекивались.
Граф Набедренных не обернулся и не ответил. Сколь бы чудовищным ни было некое положение, жизнь упрямо демонстрирует, что всегда есть как его ухудшить. Ответить, к примеру, голосу, который — тоже — слышит он один, и тем расписаться в необратимости леса, сонаты и леший знает чего ещё.
— Укрыть рояль драпировкой не значит спрятать его, граф. Учитывая вашу любовь к музыке, странно было бы не предположить, что вы играете. Знаю, знаю — музицировать пристало только мастерам, ваши навыки не кажутся вам достойными обнародования… Но неужели вы не понимали, что я просил вас не ради навыков и мастерства?
Перо обрыдалось чернилами, испортив отчёт с северных лесопилок, но граф Набедренных так и не оборачивался.
— В ночь после капитуляции Резервной Армии вы пообещали, что сядете за рояль позже… Позже, когда мы будем праздновать победу революции, не забыли ещё? И всё остальное — тоже позже. Вы опять обескуражили меня, граф, я опять не смог вас себе объяснить! Я ведь был уверен, будто вижу, чего вы страждете, а вы остановили меня, вы сумели остановиться сами — зачем? Для того лишь, чтобы в очередной раз явить своё благородство? И что такое «победа революции», на празднование которой вы сослались? Разве революция не победила? И что, кто-нибудь её праздновал?
Чтобы ни в коем случае не оборачиваться и не отвечать, граф Набедренных уцепился за траурную верёвку, но та оказалась вдруг длинной-предлинной, петлёй окрутила запястье и убежала дальше по паркету. Нетрудно догадаться куда.
— Это поводок, граф. К моему ошейнику. Да, я снял его в последний день — в долг. Чтобы снять его на самом деле, мне надлежит дождаться выполнения ваших обещаний.
Когда граф Набедренных обернулся, он не без изумления отметил, что лес в углу с гобеленом действительно опрокинут — словно ветви вкопали в землю, а корни обратили к небу.
— Душа моя, в какую бы скорбь это меня ни ввергало, я помню, что вы мертвы. Таким образом, обещания никогда уже не будут выполнены. Это горько, но это так.
Веня, вольготно расположившийся в ветвях-корнях, усмехнулся и выпустил струю дыма без папиросы.
— Граф, признайтесь — вам же не нравится об этом помнить.
— Нет, не нравится.
— Это горько, это будто бы ваша вина, это терзает, это отравляет всё вокруг.
— Да, отравляет.
— Ну и зачем это терпеть? Вновь смотр благородства и добродетелей? Вашему отшельническому терпению непременно нужно превозмочь новое искушение? Бросьте. Вам даётся такой шанс забыть, как жестока реальная жизнь, а вы ему противитесь.