Пятьдесят оттенков темноты - Барбара Вайн 5 стр.


Жизнь, которую вели две сестры, была тихой и неприметной; развлечения ограничивались вышиванием, выпечкой и радиопередачами. Тем не менее драма, которой было суждено разразиться в этом доме, уже назревала.

4

В тот день, когда Вера предстала перед магистратским судом по обвинению в убийстве, мой отец ходил по дому, собирая и пряча все, что могло связать его с ней. И уничтожал — я в этом не сомневалась. Возможно, это звучит грубо. Отца никак не назовешь бесчувственным, вовсе нет, однако он придавал большое значение приличиям — а также своей честности и потребности быть вне подозрений. Никто не должен знать, что Вера Хильярд его сестра — особенно банк и его клиенты. Отец горевал молча, позволив ужасной тайне грызть его изнутри. Внешне он вел себя так, словно Веры никогда не существовало.

О том, что произошло в тот вечер, мне рассказала мать. Меня не было дома — я сидела в Кембридже, ошеломленная тем, что прочла в газете. Отец вернулся из банка. Отказался от ужина — и еще два дня вообще ничего не ел. Потом задал матери вопрос, какой банковские служащие обычно не задают женам:

— У нас где-нибудь есть сейф?

Она сказала где. Отец отнес сейф наверх, в свободную спальню, комнату, где однажды ночевала Иден, что привело в ярость мою мать, поскольку он испачкал пылью мебель; там, укрывшись от нее — он не смог бы заниматься этим серьезным делом, почти священнодействием, у нее на глазах, — отец наполнил сейф письмами сестры и фотографиями, на которых они были запечатлены вместе. В комнате, где осталась мать, в нашей гостиной, висели два снимка в рамках, портрет Веры и портрет Иден в подвенечном платье. Отец вернулся и извлек фотографии из рамок. У одной тыльная сторона представляла собой нечто вроде дверцы на петлях и удерживалась зажимами, а другая была просто закрыта листом проклеенной бумаги, которую отец сорвал одним движением, торопясь избавить комнату от Веры и ее маленького сына. Он порезал палец о кромку тонкого стекла, и коричневое пятно на краю фотографии, круглое и — для того, кто не знает — необъяснимое, — это его кровь.

Вместе с другими фотографиями она отправилась в сейф. После смерти родителей я нашла сейф в глубине их гардероба. На стене свободной спальни висела картина — довольно симпатичная, хотя мне она никогда не нравилась. Ее обратная сторона была неаккуратно заклеена скотчем, отодрав который я обнаружила между репродукцией картины Миллеса[22] и листом картона две детские фотографии Иден. Это натолкнуло меня на мысль заняться поисками, и вскоре я везде стала находить напоминания о сестрах отца. Он не следовал сформулированному Честертоном правилу, что лист лучше всего прятать на дереве. Отец знал, что прятать лучше там, куда никто не заглянет, не в семейном альбоме — все фотографии были изъяты оттуда, свидетельством чего служили пробелы, — а между страниц аннотированного издания Нового Завета, под форзацем «Девочки из Лимберлоста»,[23] внутри украшенной вышивкой обложки, которую кто-то (Вера? Иден?) сделал для альбома с поздравительными открытками с шелковыми цветами, между фанерным дном выдвижного ящика стола и выстилавшей его красной промасленной тканью.

Я положила все в сейф, к тем памятным вещицам, которые казались отцу самыми ценными, забрала сейф домой и спрятала в буфет под лестницей. Приятельница, гостившая у нас, нашла сейф, когда мой муж отправил ее искать резиновые сапоги, чтобы надеть на прогулку. Тогда мы жили в деревне. Она весь вечер разглядывала фотографии, а я отвечала на ее вопросы, прибегая ко лжи во спасение; муж сидел молча, изредка поглядывая на меня, но не произнес ни слова. Но я тоже Лонгли, и мне передалась семейная склонность к замкнутости и скрытности. Приятельница нашла фотографию Веры, которую моя двоюродная бабушка Клара сделала в Кромере, и передала мне, заметив лишь, какая милая девушка; но когда очередь дошла до снимка, сделанного в Колчестере в 1945 году, одного из тех, что были напечатаны во всех газетах, в голове подруги словно что-то щелкнуло, и она умолкла, долго рассматривала изображение, а потом заявила, что не сомневается, что где-то видела эту фотографию, много лет назад, в связи с чем-то ужасным.

Когда мы переехали сюда, я поставила сейф в самую маленькую спальню и накрыла одеялом с буквами «М» и «Д», купленным (или украденным) во время войны. Нет смысла спрашивать, почему отец не выбросил содержимое сейфа, — точно такой же вопрос можно адресовать и мне. Дэниелу Стюарту повезло, что я этого не сделала.


Оставшись в доме одна, в три часа пополудни — сегодня не наша очередь, и не очередь Хелен сидеть у инвалидной коляски Джеральда, — я отпираю сейф и, охваченная чувством, что делаю что-то стыдное, и предвкушая волнение от неожиданных открытий, достаю фотографии и письма, на которые лишь мельком взглянула, когда собирала их с книжных полок и из ящиков родительского дома. Моя любопытная приятельница, разумеется, не посмотрела письма, хотя я очень боялась этого. Она вытащила их — или только часть — из большого коричневого конверта, где они все помещались, а потом сунула назад, удовлетворившись объяснением, что это, должно быть, семейная корреспонденция. Но даже прочтя их, она не смогла бы догадаться о личностях отправителей.

Я разворачиваю письма. От них исходит затхлый, немного отдающий серой запах. Вера и Иден всегда писали только моему отцу, а не отцу и матери. Вот, например, Вера благодарит его за подарок к свадьбе, хотя совершенно очевидно, что именно мать выбирала, покупала и упаковывала скатерть из дамасского шелка и дюжину салфеток с инициалами «В» и «Х». Но Вера не жаловала мою мать, поскольку та была не англичанкой, и долго считала, что имеет право вести себя так, словно жена брата вообще не существует. Дальше идут два письма из Индии, гораздо более ценные, в которых сообщалось о намерении Веры остаться в Англии, чтобы «устроить дом» для Иден в «Лорел Коттедж». Я никак не могу понять, почему отец сохранял одни письма и выбрасывал другие, пока не вспоминаю один случайный фактор, который сегодня выглядит абсурдным. Вера писала часто, по меньшей мере раз в месяц, и эти письма отец обязательно читал нам вслух за завтраком, что вызывало у матери сильное раздражение. Последнее письмо, вновь вложенное в конверт, неделю лежало на каминной полке, после чего зимой его бросали в огонь, а летом мать убирала его в ящик стола или отец, смяв, совал в карман. Поэтому письма, полученные с октября по май, были сожжены — проще не бывает.

Вот что Вера писала в июне:

Дорогой Джон, я рада, что ты согласен со мной — нужно не продавать дом и делить вырученные деньги, а сохранить его, по крайней мере временно, как родной дом Иден. Пока она учится в школе, ей будет трудно расстаться с Синдоном. Разумеется, ей было тяжело потерять обоих родителей в таком юном возрасте. Она очень разумная и взрослая для своих лет — я имею в виду не успехи в школе (хотя, по моему скромному мнению, и этого уже вполне достаточно), а ее взгляды на жизнь, деликатность и хорошие манеры. Она рада, что я собираюсь остаться в Англии и что мы обе будем жить в этом доме, который всегда был для нее родным и в котором она появилась на свет…

Первое письмо от Иден, которое я читаю, повергает меня в шок. Я видела его раньше (хотя письмо не было прочитано вслух), забыла о нем за эти годы, а теперь вспоминаю, что оно долго не выходило у меня из головы. Я была невежливой и, конечно, заслужила выговор, но такое?.. В то время Иден исполнилось семнадцать, а мне одиннадцать.

Дорогой Джон, — писала она, — я обязана написать тебе и сказать следующее: полагаю, ты должен научить своего ребенка хорошим манерам. Я не услышала от нее ни слова благодарности за почтовый перевод, который отправила ей ко дню рождения. Совершенно очевидно, что к десяти годам человек уже должен знать, что на подарки принято отвечать письмами с благодарностью. Мама вдалбливала это мне начиная с того момента, как я могла держать карандаш, и должна была научить этому и тебя. Фейт не пойдет на пользу — не говоря уже о том, что это невежливо по отношению к тем, кто дарит ей подарки, — если ей позволить…

Почему отец сохранил это письмо? Потому что в душе был согласен с ним? Потому что в душе он если и не любил сестер больше жены и дочери — в чем обычно обвиняла его мать, — то, в любом случае, больше ими восхищался? Или письмо оказалось в коллекции просто потому, что пришло в мае, когда огонь в камине уже не разжигали?

Я беру конверт, начинаю доставать из него письма, и в моей памяти всплывает красивое лицо Иден над воротником платья, который поднимается вверх и изгибается, словно лепесток каллы. Иден в свадебном платье, с огромной колыхающейся вуалью, похожей на водопад из пены и словно сделанной из чего-то еще более эфемерного, чем газ. Такая же, как в то утро, когда Фрэнсис обнимал ее и вел к алтарю, а Чед пожирал ее глазами. Вот фотографии, которые отец вырвал из рамок: Вера и Джеральд после венчания, у викторианской псевдоготической церкви с колокольней в стиле Гилберта Скотта, с баньяном и куполом на заднем плане, а также Вера с маленьким Фрэнсисом и пятном отцовской крови на волосах. А вот этот снимок Стюарт захочет поместить на обложку. Светлые волосы падают на лицо — мода, которую ввела кинозвезда Вероника Лейк, но Иден немного изменила прическу, чтобы не закрывать глаз. Подчеркнута прелесть высоких скул, римского носа, короткой верхней губы, округлого подбородка, изящно очерченных щек — Иден была так похожа на Фрэнсиса, словно они брат и сестра, а не тетка и племянник. На ней светлое платье с отложным воротником и жемчужное ожерелье в треугольном вырезе. Томный, немного не от мира сего, характерный для Иден взгляд широко распахнутых глаз и полураскрытые губы, которые фотограф посоветовал ей облизнуть, чтобы привлечь внимание к модной темной помаде.

Мне и в голову не приходит, что я вправе давать разрешение на использование этого снимка. Такое право может иметь Тони — или фотограф, сделавший снимок. На обратной стороне есть название фотостудии в Лондондерри, что вполне согласуется с прической, возможной датой и даже рассеянным, загадочным и скрытным выражением глаз Иден.

Внизу стопки лежит снимок, сделанный без определенной цели, разве что с намерением запечатлеть толпу родственников, собравшихся летом такого-то года в таком-то саду. На нем есть и я, между Фрэнсисом и Патрицией, с тонким «хвостиком» волос, перекинутым через плечо, в платье из прозрачной ткани, доставшемся мне от кого-то из родных. Позади нас Иден, одетая в то, что журналы называли «платьем из легко стирающейся материи», Вера со свежей завивкой, мой отец, Хелен и несколько двоюродных братьев и сестер Хаббардов. Должно быть, фотографировал генерал или Эндрю. Если бы Джейми уже родился, то обязательно присутствовал бы на снимке; значит, снимок сделали не раньше 1944 года. В 1943 году я коротко постриглась. Возможно, это было еще в 1940 году, когда Эндрю еще не улетел сражаться в «Битве за Англию», а Иден не записалась в женскую вспомогательную службу военно-морских сил.

Я захлопываю крышку сейфа и сижу, глядя на него. Потом обнаруживаю, что плачу. Слезы текут у меня по лицу — странно, потому что все это было так давно, и я никого из этих людей не любила, за исключением отца и матери. И, конечно, Чеда, но это совсем другое.


В моей молодости белокурых волос было достаточно, чтобы считаться красивой. Это, безусловно, несколько преувеличенно, но в целом правда. Джентльмены — а также леди и все остальные — предпочитали блондинок. Волосы Иден были такими светлыми — с золотым отливом, — что она могла бы считаться хорошенькой даже без миловидного лица. Когда я первый раз самостоятельно приехала в Грейт-Синдон, Вера встретила меня на железнодорожной станции в Колчестере и, едва ткнувшись губами мне в щеку, отодвинула на расстояние вытянутой руки и произнесла:

— Как жаль, что у тебя такие темные волосы!

Тон был обвинительным — намек на то, что я безответственно допустила процесс потемнения или даже способствовала ему. Я ничего не сказала, потому что не могла придумать ответа — моя обычная реакция на замечания Веры. Просто улыбнулась. Сохраняя вежливое выражение лица, я пыталась уголком платка стереть след от помады, который губы Веры обязательно должны были оставить у меня на щеке. В те времена женский макияж состоял из пудры на носу и помады на губах — ярко-красной губной помады и рассыпчатой пудры из оранжево-золотистой коробочки фирмы «Коти», которую наносили пуховками. Вера не выходила за порог дома с ненакрашенными губами.

— Я не стала бы тебя целовать, — сказала она, — если бы знала, что это тебе так неприятно.

Видимо, надо было действовать более скрытно. Я убрала платок, и мы пошли к автобусной остановке. Ни у кого из моих знакомых — то есть из друзей и родственников — не было автомобиля. У родителей одной или двух девочек в школе имелись машины, а чей-то отец, по слухам, даже владел собственой компанией, был богат и имел не просто машину, а белую машину — дерзкое отклонение от условностей. Я ожидала, что до Грейт-Синдон мы будем добираться на автобусе, и мои ожидания сбылись; Вера тащила мой чемодан, жалуясь на его вес.

— Могу сама понести, — сказала я.

В ответ Вера еще крепче вцепилась в чемодан, переложив его из правой руки в левую, чтобы он не разделял нас.

— Не знаю, зачем тебе столько вещей. Наверное, привезла с собой весь гардероб. Тебе повезло, что у тебя так много одежды. Знаешь, когда Иден уезжает, она очень тщательно отбирает то, что ей может понадобиться, и все умещается в маленький плоский чемоданчик.

Вероятно, этот разговор — а также прочие назидания относительно чемоданов, укладывания, приготовлений и предусмотрительности, которые мне пришлось выслушать на протяжении нескольких последующих недель, — произвел на меня такое глубокое впечатление, что я и сегодня чувствую себя виноватой, если беру в отпуск слишком много вещей. Но тогда, хоть убей, не могла понять, как можно взять меньший по размеру или неполный чемодан. Я приезжаю на неопределенное время, осень не за горами, и мне понадобится как летняя, так и зимняя одежда. И все же Вера, видимо, права. Взрослый человек, сестра отца. Ее и Иден часто ставили мне в пример — именно такой должна быть женщина. Размер и вес чемодана не давали мне покоя, пока мы ехали в автобусе, и я спрашивала себя, почему взяла с собой ту или иную вещь и что можно было бы оставить дома. Упрек Веры толкнул меня на неверный путь: я чувствовала себя никчемной и погрязшей в постыдном легкомыслии.

Это было в сентябре 1939-го. Все боялись бомб. За несколько лет до этого я однажды слушала радио вместе с родителями и услышала рассказ о бомбардировке Нанкина. Я так испугалась, что, не дослушав до конца, убежала и спряталась в туалете на первом этаже, куда не проникал голос диктора. Однако в начале этой войны боялась не я, а мои родители. Ничего не случилось — все осталось по-прежнему, словно две недели назад не объявляли войну. Никаких планов эвакуации моей школы, которая находилась в четырнадцати милях от центра Лондона. Занятия начались в срок, и все шло обычным порядком. Но отец запаниковал и отправил меня к Вере. Мне было почти одиннадцать; я выдержала экзамен для поступления в среднюю школу, и после взятия этого барьера отец, наверное, подумал, что пропуск одного семестра не причинит мне вреда.

Погода была теплой, еще летней. Вера надела хлопковое платье с отложным воротником и манжетами на коротких пышных рукавах, с поясом из той же ткани, с розовато-лиловыми и желтыми анютиными глазками — фасон, вернувшийся без изменений несколько лет назад. Волосы у нее были цвета начищенной до блеска латуни, без желтоватого или медного оттенка. Довольно сильно завитые, уложенные глубокими, узкими волнами, с маленькими круглыми кудряшками. На верхней губе Веры рос пушок, бледный, похожий на пух чертополоха и заметный лишь под определенным углом, а предплечья и голые ноги покрывали более грубые волоски, выглядевшие как тонкая, поблескивающая пленка. Белая кожа лица покраснела под индийским солнцем, особенно вокруг носа. Глаза Веры — такие же, как у меня и у моего отца, у Иден и Фрэнсиса, — были ярко-голубыми, цвета тарелок веджвудского фарфора из серии «Айвенго», которые собирала бабушка Лонгли и которые теперь висят в столовой «Лорел Коттедж».

Автобус вез нас по сельской местности, которая должна была выглядеть скучной и унылой — никаких гор или холмов, бурных рек, вересковых пустошей, озер или буйной растительности, — но тем не менее оказалась вовсе не скучной, а очень красивой — какой-то особенной, тихой и проникновенной красотой. Именно здесь можно увидеть самые симпатичные домики в Англии и церкви размером с собор, запечатленные на полотнах Констебла луга, почти не изменившиеся с тех времен, когда убрали живые изгороди, превратив поля в прерию.

В описании Дэниела Стюарта «Лорел Коттедж» выглядит маленьким и уродливым. Вероятно, так оно и было. Ведь сохранить объективность по отношению к дому, знакомому с юности, практически невозможно. В нашем пригороде, далеко от центра Лондона, мы жили в доме, который отец построил по проекту какого-то архитектора — солнечном, удивительно современном и даже дерзком. Он был спроектирован в стиле модерн и словно перенесся сюда из окрестностей Лос-Анджелеса — кремовая коробка с зеленой полосой, легкомысленно опоясывавшей дом, словно лента на свертке, с окнами из гнутого стекла, плоской крышей и парадной дверью с витражом в виде заходящего солнца с оранжевыми, желтыми и янтарными лучами. Отец не любил виллу по дороге на Мейленд, где он родился, а также террасу на «неправильной» стороне многоквартирного дома в Уэнстеде, где они с матерью жили после свадьбы. Мне не нравился «солнечный» дом — его крыша протекала, потому что он не был предназначен для дождливого климата, а по голливудским стенам серыми ручейками струилась вода.

Я предпочитала старые дома; мне казалось, что именно в таком я хотела бы жить. Разумеется, «Лорел Коттедж» был для меня недостаточно старым. Я спрашивала Веру, почему бабушка и дедушка не купили коттедж с соломенной крышей, один из многих в округе. Ее ответ, вне всякого сомнения, был логичным и точным — страховка от пожара в коттеджах с соломенной крышей обходится гораздо дороже, а содержать старые дома недешево, — но мне он показался слишком приземленным. Каждый раз, приезжая в этот дом с родителями, а чаще только с отцом, я смотрела на керамическую табличку, укрепленную между верхними балками, читала дату «1862 год» и жалела, что дом не старше хотя бы лет на пятьдесят.

Вера была очень аккуратной хозяйкой. «Лорел Коттедж» имел собственный запах — как мне кажется, смесь ароматов мыла и средств для полировки мебели, — который оставался неизменным и при бабушке, и при Вере. Запахи дома, по всей видимости, передаются по женской линии, поскольку, когда у Иден появился собственный дом, в нем, в отличие от нашего, пахло точно так же. Моя мать была довольно небрежной и порицала чрезмерное внимание к уборке как неразумное. Но мне нравился запах чистоты и свежести в доме Веры, окна без единого пятнышка, вощеные полы, сверкающие, безупречно чистые поверхности и занавески из английского ситца с цветочным рисунком, которые, как мне помнится, всегда колыхались от ветра.

Назад Дальше