Пятьдесят оттенков темноты - Барбара Вайн 9 стр.


Разумеется, никто не ждал от Фрэнсиса, что он будет мыть или вытирать посуду, заправлять постель или делать что-либо по дому. Мы вернулись в гостиную, и я думала, что увижу Фрэнсиса там же, где мы его оставили, — в кресле, с томиком «Унесенных ветром» в руках. Реакция Веры на его отсутствие была очень бурной (сегодня мы назвали бы ее несоразмерной). Лицо у нее побагровело.

— Видишь — он опять за свое!

— Дорогая, еще только без десяти семь. — Я заметила, что Иден все чаще называла Веру «дорогая».

— Он пользуется нашим отсутствием.

Этот обмен репликами озадачил меня. Фрэнсис свободен, а время еще не позднее. Почему он не может прогуляться по деревне, если хочет?

Какое-то время о нем не вспоминали. Вера с Иден были похожи на викторианских дам за «работой». Свободное время они проводили за столом лицом друг к другу или в креслах по обе стороны камина, шили, вязали крючком или вышивали. Вид Иден с замысловатой прической и ярким макияжем никак не соответствовал занятию девочки-паиньки, украшающей мережкой края носового платка. Но для меня все, что она делала, казалось достойным восхищения и подражания, и когда Иден нашла мне вязальный крючок и моток шерсти и поручила «делать квадратики», из которых потом сошьют одеяло, я с радостью согласилась. Вера вышивала узор для каминного экрана: дама в шляпке и кринолине, с корзинкой в руке. В тридцатые годы дамы в кринолине были очень популярным сюжетом для рукоделия, и в «Лорел Коттедж» они встречались на каждом шагу — на подушках, стеганых чехольчиках для чайника, конвертах для ночных рубашек.

Я предпочла бы погулять в саду или в поле, но боялась выйти, помня о реакции Веры на исчезновение Фрэнсиса. Кроме того, мне доставляло удовольствие сидеть со взрослыми, занимаясь одним с ними делом и принимая помощь от великодушной Иден, которая направляла мои неловкие руки, следила за тем, чтобы петли ложились ровно, и наконец, когда квадрат был закончен, заметила:

— Совсем неплохо для начинающей!

Вера отложила вышивку и принялась за письмо. Взглянув на него украдкой, я увидела, что оно адресовано мужу, поскольку начиналось со слов: «Дорогой Джерри». Где находился Джеральд, Вера не знала — если не было возможности намеками, чтобы не придрался цензор, более точно указать место, Джеральд обычно сообщал, что «на территории Англии». Время приближалось к восьми, и я начала следующий квадрат, но, как выяснилось, недооценила Иден, которая услышала звон церковных колоколов за минуту до того, как стрелки на часах в гостиной показали восемь. Она воткнула иголку в платок, сложила его, бросила на ручку кресла, сверху прижала острыми ножницами, точно по центру, встала и улыбнулась мне.

— Ну, маленькая племянница, ты будешь спать в моей комнате, и я должна показать тебе, где это.

Разочарованная, я пошла за ней к двери; некоторым утешением мне служил тот факт, что мы будем делить одну спальню. Однако Вера вдруг вскочила и бросилась наверх. Я слышала, как она перебегает из комнаты в комнату, хлопая дверьми. Иден замешкалась. Она не смотрела на меня. Затем открыла дверь, и мы вышли, остановившись у подножья лестницы. Вера сбежала по ступенькам; лицо ее было красным, глаза и рот выдавали едва сдерживаемый гнев.

— Его нет в доме! Я говорила тебе, он опять за свое.

Она распахнула парадную дверь и побежала к калитке, перегнулась через нее, и, повернувшись влево, позвала:

— Фрэнсис, Фрэнсис!

Потом повернулась направо и повторила:

— Фрэнсис, Фрэнсис…

Мы пошли в комнату Иден. Голос Веры, звавшей сына, доносился сначала спереди дома, затем сзади. Дверь спальни Фрэнсиса была закрыта, и Иден открыла ее и заглянула внутрь — естественно, там никого не было. Я ничего не спрашивала, а она не объясняла. Ее спальня была очень чистой и аккуратной: вышитые салфетки, на которых лежала щетка для волос и стояли разнообразные кувшины и вазочки, преобладание розовых тонов, картины на стенах, в том числе цветной снимок статуи Питера Пэна в Кенсингтонском саду. Кровати стояли не параллельно, а под углом друг к другу, настолько далеко, насколько позволяли размеры комнаты. К своему огромному облегчению, часов я не обнаружила.

Мой чемодан был уже здесь и ждал, пока его распакуют. Иден объяснила, что я должна повесить свои вещи в выделенную для меня секцию шкафа и могу занять второй ящик комода.

С лестницы послышались громкие шаги Веры. Она распахнула дверь. Детей смущают признаки сильных чувств у взрослых, а Вера в тот момент явно находилась под воздействием сильных чувств: лицо пунцовое и залито слезами, губы шевелятся, тело напряжено, словно пружина, пальцы сжаты в кулаки. Иден подошла к ней и взяла за локоть.

— Зачем ты доводишь себя до такого состояния, дорогая?

— Он делает это специально!

— Ну разумеется. Ты не должна обращать внимания.

Иден вспомнила обо мне; я смущенно ждала, недоумевая, что могло стать причиной подобных страданий, таких глубоких и бурных, на грани истерики.

— Спокойной ночи, Фейт, дорогая. Я не стану тебя беспокоить, когда вернусь. Разденусь в темноте.

Она закрыла дверь; я осталась в спальне, а Вера с ее загадочными страданиями — в коридоре. Распаковывая чемодан, я размышляла, не думает ли она, что Фрэнсис сбежал или похищен. Может, нужно вызвать полицию? Может, передо мной разворачивается первый акт какой-то ужасной семейной трагедии? Выйдя из ванной, я увидела, что дверь в спальню Фрэнсиса открыта, постель разложена — Вера расстилала все постели после чая, снимая и складывая стеганые покрывала, — а комната пуста. На камине громко тикали часы. Внизу плакала Вера. Я легла в кровать, сбитая с толку этой загадкой и уверенная, что совсем скоро дом наводнят полицейские, соседи, эксперты. Кто-то осторожно поднимался по лестнице; я не сомневалась, что это Иден, и притворилась спящей. Но в ближайшие полчаса Иден не появилась, а когда появилась, вместе с Верой, то они так шумели, что все равно разбудили бы меня.

— Он здесь! Посмотри на него. И дверь распахнута. Должно быть, он незаметно прокрался у нас за спиной. Я готова его убить!

— Дорогая, ты не должна так расстраиваться.

Любопытство пересилило. Я открыла дверь и замерла на пороге. В первый момент Вера меня не заметила. Дверь в спальню Фрэнсиса по-прежнему была распахнута; часы тикали с громким металлическим лязгом, способным прервать самый глубокий сон, но Фрэнсис не просыпался. Он лежал на кровати, наполовину прикрытый одеялом; дыхание его было ровным и глубоким.

— Я готова его убить, — повторила Вера.

— Чем сильнее ты расстраиваешься, тем больше поощряешь его.

Вера заметила меня.

— Почему ты не в кровати?

Я объяснила, что мне нужен стакан воды.

— Ты ей принесешь, Иден?

— Я сама могу.

— Да, и забудешь закрыть кран. Не знаю, где ты научилась пить воду по ночам. Твой отец, я и Иден так себя не вели, когда были детьми. Не понимаю, почему тебе это позволяют.

Не имея возможности излить свой гнев на спящего Фрэнсиса, Вера обрушилась на меня, но я, конечно, этого не понимала. Не знала я — хотя совсем скоро выяснила — и того факта, что проделки Фрэнсиса повторялись каждый вечер и были частью жестокого и преднамеренного издевательства над матерью, которое не прекращалось с самого начала каникул. Эта часть заключалась в том, что ежедневно в семь часов вечера он исчезал — вероятно, изначально для того, чтобы избежать унижения, когда его отправляли спать, — и прятался неподалеку, слушая громкие проявления ярости и страданий Веры, которые она была не в силах скрыть или подавить, а затем, когда Вера начинала всхлипывать в объятиях Иден, незаметно прокрадывался по лестнице, ложился в постель и оставлял дверь открытой, словно демонстрируя себя и заявляя: «Смотрите, вот я. К чему весь этот шум?» Вера никак не могла привыкнуть или последовать совету Иден и не обращать внимания на выходки Фрэнсиса. Каждый день разыгрывалась одна и та же истерическая сцена, заканчивавшаяся тем, что они обе стояли на пороге спальни Фрэнсиса, с удивлением глядя на него, словно придворные у опочивальни какого-то французского короля.

Зачем он это делал? Что заставляло его так радоваться, когда он видел и слышал бессильный гнев Веры? И ведь это была лишь одна из его многочисленных провокаций — например, Фрэнсис буквально исполнял ее требование, что левой рукой едят, а правой пьют, и держал и вилку, и нож в левой руке. Еще у него были «красные» и «желтые» дни, когда он во время всех трех трапез соглашался есть только продукты красного или желтого цвета; в последнем случае такие блюда, как ватрушки с лимонным кремом, шафрановый пирог или сваренное вкрутую яйцо, подвергались тщательному анализу, вслед за чем выносился вердикт, достаточно ли они желтые. Слишком утонченный и оригинальный, чтобы опускаться до таких распространенных розыгрышей, как соль в сахарнице или связанные простыня и пододеяльник, мешающие вытянуться во весь рост, Фрэнсис предпочитал что-нибудь эксцентричное, прекрасно сознавая, как это раздражает Веру. Однажды, жарким августовским днем он превратил в саду все синие цветы в зеленые, аккуратно наклоняя их головки и погружая в кувшин, на дно которого налил полдюйма нашатырного спирта. Утром «Дейли телеграф» могла прийти с вопросами к кроссворду, но без самого кроссворда. Вера несколько недель жаловалась владельцу газетного киоска, бранилась с мальчишкой-разносчиком, пока не обнаружила, что виноват Фрэнсис. Он был готов на все, чтобы привести в исполнение свои коварные замыслы, и ему ничего не стоило встать в шесть утра, подобрать газету, как только она проскальзывала за дверь, и вырезать кроссворд.

Иден спросила, зачем он это делает. Я сидела в комнате вместе с ними, и какое-то время мне казалось, что они забыли о моем присутствии. Вера только что с плачем убежала наверх. Это был один из «белых» дней Фрэнсиса. Нехватка продовольствия уже начинала чувствоваться, и считалось непатриотичным не съедать всего, что было на тарелке. Фрэнсис согласился съесть цветную капусту и белое мясо курицы, однако на картофеле имелась коричневая подлива, и он настаивал, чтобы ее смыли под краном. Вера — что удивительно — соглашалась с его цветными причудами относительно еды, по-видимому считая его слишком худым, и довольно разумно дополнила эту безвкусную пищу рисовым пудингом. Но Фрэнсису была не нужна ее покорность. После первой ложки риса он хлопнул себя ладонью по лбу, как человек, слишком поздно вспомнивший что-то важное.

— Сегодня вторник?

— Конечно, вторник, — подтвердила Вера.

— Тогда это должен быть «зеленый» день. Ну и дурак же я! Наверное, еще не поздно исправить ошибку — возможно, ничего страшного еще не случилось. Быстро… у нас в доме есть банка крыжовника? Или яблоко? Только оно должно быть зеленым. Или огурец?

Вера отшвырнула салфетку и бросилась наверх. Фрэнсис засмеялся; искоса взглянув на него, Иден сказала — бесстрастно, не желая выдавать себя:

— Ты отвратителен. Почему ты такой противный?

Я еще никогда не видела, чтобы кто-то ел огурец, как банан. Фрэнсис очистил его, как чистят банан, хотя для этого ему пришлось воспользоваться ножом.

— Когда мы жили в Индии, — сказал он, — у меня была няня, из местных жителей, по имени Мумтаз.

— Ты уже говорил.

— Ладно, значит, я тебе о ней рассказывал. По-твоему, у нее смешное имя. Это всего лишь имя женщины, для которой построили Тадж-Махал. Полагаю, тебе это ни о чем не говорит.

— Не будь таким противным, Фрэнсис, — повторила Иден.

— Думаю, не стоит тебе рассказывать. Все равно она умерла. Заболела чем-то ужасным, вроде тифа, и умерла.

— У тебя была мать, — сказала Иден. — В отличие от меня. Моя мать умерла, когда мне исполнилось тринадцать.

— У тебя была моя мать. А у меня нет — в этом все дело. И мне было не тринадцать, а семь. Она сплавила меня в интернат при первой же возможности, избавилась, как только смогла. Мило, правда? Я должен был поехать в интернат, потому что они жили в Индии, только в Индии она была недолго, она была здесь. Вместе с тобой. То есть она выбрала тебя, а меня отправила в школу.

Иден вдруг стала очень взрослой и высокомерной. Ее улыбка предназначалась мне.

— Знаешь, от твоих слов у Фейт может сложиться ужасное впечатление. Разумеется, ты имел в виду совсем другое. Надеюсь, ты понимаешь, что он это несерьезно, Фейт.

Я была молчаливым ребенком и в то время плохо разбиралась в правилах хорошего тона, больше полагаясь на разнообразные движения головой. Поэтому я кивнула, постаравшись, чтобы этот жест выглядел как можно неопределеннее.

— Твоя мать давала тебе все самое лучшее, Фрэнсис. Или то, что считала лучшим. Может, я тоже хотела уехать в интернат, но у меня не было такой возможности, а?

— Ты настоящая зануда, Иден, черт бы тебя побрал.

В 1940 году представители среднего класса редко чертыхались. Я считала слово «черт» сильным выражением и была шокирована.

— Ты вгоняешь Фейт в краску. — Справедливо, но я предпочла бы, чтобы Иден не привлекала к этому внимания. — Знаешь, она обязана рассказать все отцу. Каждое произнесенное тобой слово Фейт передаст отцу, но тебе, конечно, ничего за это не будет. А Веру обвинят в том, что она тебя не так воспитала.

— Хорошо, — сказал Фрэнсис и достал с полки коробочку с канцелярскими кнопками. Сначала он скрепил концы огуречных очистков, затем соорудил узор из кнопок, как будто это заклепки, так что шкурка огурца стала похожа на ремешок, вытащил из кармана Вериного плаща пояс и заменил его конструкцией из огурца и канцелярских кнопок.

Я подумала, что он сошел с ума. И до сих пор считаю, что, возможно, была права. Все его поведение диктовалось местью, а ни в коем случае не желанием привлечь внимание к себе или надеждой вновь завоевать любовь матери. Фрэнсис ненавидел мать, и это была именно ненависть, а не ее имитация — настоящая, порочная, приносившая наслаждение. Иден старалась сохранять нейтралитет: хихикала наедине с Фрэнсисом, причем иногда ее смех звучал как одобрение — она знала, что Фрэнсис никогда не передаст Вере ее слова, гордость ему не позволит, — а в присутствии Веры вздыхала, качала головой и убеждала ее не обращать внимания, поскольку с возрастом у него это пройдет. Она не могла быть уверена, что Вера не поспешит передать Фрэнсису слова, сорвавшиеся у нее с языка: «Иден говорит, что ты отвратителен и что она еще не встречала человека, который обращался бы с собственной матерью так, как ты обращаешься со мной!» Никто не ждал, что я приму чью-либо сторону. Мне и не предлагали.

К тому времени я познакомилась с Энн Кембас, и мы все дни проводили вместе, в основном у нее дома, что пошло мне на пользу, не только по части общения, что очевидно, но и как демонстрация контраста: не все такие, как Вера и Иден, или стремятся стать похожими на них. Оказывается, люди бывают веселыми, сердечными и легкомысленными, вроде моей матери, а исключение составляет именно Верин дом, а не мой. Поэтому большую часть светлого времени суток я проводила с Энн; мы бродили по полям и лесам, катались на старом велосипеде, который когда-то принадлежал Иден, играли в сложную и увлекательную игру, которую называли «Мария Стюарт» и которая заключалась в том, что мы снова и снова представляли в лицах события из жизни королевы, о которых нам рассказывали в школе, причем каждая из нас по очереди изображала Марию, а другая — всех остальных персонажей: Дарнли, Риццио, Ботвелла, Елизавету Первую. В дождливую погоду действие разыгрывалось в полуразрушенном домике в дальнем углу Вериного сада, который все называли хибарой. В садах многих домов Синдона и окрестных деревень имелись маленькие домики или их развалины. Наверное, когда-то это были лачуги из прутьев, обмазанных глиной с примесью соломы, и фрагментов кирпичной кладки, построенные вплотную из соображений удобства и тепла, похожие на пчелиные соты, грязные и неудобные. То, что от них осталось, владельцы использовали в качестве сараев или прачечных. Не знаю, стирал ли кто-нибудь когда-нибудь в хибаре «Лорел Коттедж». Здесь стоял старый медный котел с белесой деревянной крышкой, а под ним имелась выемка, вроде пещеры, где разводили огонь. Пол был кирпичным. Иден однажды рассказала мне, что в детстве ей позволяли использовать хибару как игрушечный домик и что именно поэтому у нее не такой уж заброшенный вид. Рваные остатки полосатых хлопчатобумажных занавесок на окне, коврик на полу, старый раскладной стол, два парусиновых шезлонга. Педантичная Вера время от времени делала тут уборку. Тем летом и осенью в этой хибаре мы с Энн снова и снова короновали Марию Стюарт, выдавали замуж, предавали ее и обезглавливали. Однажды вечером, пять лет спустя, я увидела, как здесь разыгрывается странное действо, но ребенком, конечно, столь отдаленного события предвидеть не могла.

Ночи я проводила в спальне Иден. Верная своему слову, она раздевалась и ложилась, не включая света, но лунные ночи были не очень темными, а порой я еще не спала, когда она укладывалась в постель, хоть и притворялась, что сплю. Даже в темноте Иден раздевалась с исключительной скромностью: сначала снимала платье или блузку, потом надевала через голову ночную рубашку и только потом торопливо освобождалась от нижнего белья. Все ночные рубашки Иден были из тонкого розового или белого батиста, с расшитыми ею самой или Верой воротником и манжетами, а иногда и подолом. Нейлон в то время уже изобрели, но до нас он дойдет не скоро.

В темноте, а если точнее, в полутьме Иден садилась за туалетный столик и «очищала» лицо, следуя советам тогдашних (и, насколько мне известно, современных) женских журналов, потом наносила питательный крем. Волосы зачесывались наверх и скреплялись заколками, наподобие колбасок, а сверху повязывался розовый шифоновый шарф. Иден, как и мать Хелен, о чем та рассказала Стюарту, спала в белых хлопковых перчатках, чтобы сохранить красоту рук. Притворяясь спящей, вплоть до имитации громкого равномерного дыхания, я с восхищением — и, боюсь, с завистью — наблюдала за ежевечерней процедурой.

Конечно, в иные дни, особенно с наступлением осени, было слишком темно — для нее и для меня, — и все это проделывалось в ванной. Потом меня переселили в комнату Фрэнсиса, который вернулся в школу, завершив летние каникулы особенно жестокой выходкой, направленной против матери.

Это произошло вечером того дня, когда он пытался раз и навсегда покончить с правилами для правой и левой руки. Успеха Фрэнсис не добился, но, похоже, его слова потрясли Веру, и хотя она продолжала тыкать пальцем в наши руки и ставить нам тарелки с левой стороны, но делала это, как мне кажется, без прежнего энтузиазма.

Назад Дальше