Гонки по вертикали - Вайнер Аркадий Александрович 16 стр.


— Смеешься, Окунь. А зря! Если бы меня взяли в МУР на приличную должность, я бы им в два счета всех блатных переловил.

— А корпоративные соображения тебя не останавливают? По отношению к твоим нынешним коллегам?

— Плевать я на них хотел! Плевать! Я бы их душил, как крыс! Плевать мне на них!

— Швейк в таких случаях говорил: «Пан, не плюйте здесь!», — Окунь задумчиво смотрел на меня, и в глазах за толстыми линзами очков стыло холодное отвращение ко мне. Но мне ведь и на Окуня наплевать, и не скрываю я этого.

— Да-а, Батон, — задумчиво пробормотал он, — ты, конечно, экземплярчик штучный. Слушай, а вот взяли бы тебя в МУР, ты бы и меня, наверное, посадил?

— Нет, — сказал я. — Ты мне нужен был бы, мне с тобой советоваться часто приходилось бы.

Он засмеялся пронзительным своим смехом, снял очки и долго протирал их носовым платком. Потом он надел очки и сказал мне ласково, очень внушительно:

— Так вот, Алеша, почтенный и прекрасный друг мой, не говоря обо всем остальном, они бы тебя не взяли к себе за одно только это — что ты меня не посадил бы. Они нас поэтому и побеждают, что за правое дело каждый у себя самого глаз вырвет. Ты уже должен был понять, что они, как это ни смешно звучит, люди очень высокой идеи и со своей грошовой зарплатой под пули идут не ради навара.

— Мне тоже навар не нужен! Я в хозяйственные расхитители идти не хочу, потому что мне пускай беднее, пускай опаснее, но тоже интерес в моем деле нужен. Пойми ты, что и мне во всей преснятине будничной нужна острота какая-то, риск, мне тоже нужен полет!

— Врешь, врешь, врешь, врешь! Ничего тебе этого не нужно, все это дешевые блатные истерики, я их за двадцать лет наслушался. Ты не хочешь махинациями обэхаэсными заниматься, потому что там надо работать вдвое усерднее, чем обычному служащему. Приходить раньше, уходить позже, все на учете держать, мерекать все время — где сэкономить, кого подмазать, куда левый товар спихнуть, что сбагрить быстрее, а что придержать. А ты работать совсем не хочешь, ты бы и полковником быстро расхотел работать, потому что там за широкие погоны тоже пыхтеть приходится будь здоров. Как я понимаю, тебе бы больше всего подошло быть полковником на пенсии — приличное содержание, а чего не хватит, ты в свободное время подмайданишь. А-а? Не прав я?

Я махнул рукой:

— Не знаю, может быть, и прав.

— Прав я, Батон, прав. Поверь мне. Но ты ведь не за тем пришел ко мне, чтобы эти теории мы с тобой тут разбирали?

— Не за тем. У меня вот какая петрушка получилась…

Рассказал я ему подробно всю историю с итальянцем, чемоданом и Тихоновым. Окунь взял из моей пачки сигарету, неумело закурил ее, и дым он пускал, смешно надувая свои толстые щеки, пристально рассматривал пухлые синие клубы, плывущие по маленькой кухне, как отравленные пары над свалкой.

— Это ты с ними зря завязался, — сказал он наконец. — Забылся ты, братец, несколько. Вору милицию заводить не следует. Этот Тихонов, видать, тоже гусь хороший, он тебе еще покажет кузькину мать.

— Спасибо на добром слове, утешил хоть, — усмехнулся я.

— А чего тебя утешать? Я таким, как ты, давно рекомендую: будьте мудры, как змии, и кротки, как голуби… Значит, надо считать, что ты в розыске?

— Почему в розыске? Я на подписке, и никто меня искать не собирается.

Окунь быстро зыркнул на меня, и во рту у него хищно блеснула коронка:

— А ты что, собираешься к ним по вызову являться?

— А куда денешься? — сказал я простовато, потому что я ему тоже больше не доверял. Не знаю почему, но перестал я ему верить. Раньше всегда верил, а теперь перестал. И таким уж мудрецом он мне больше не казался. Не могу объяснить, что произошло, но как-то рухнул он у меня в глазах. Наверное, вся штука в том, что мы с ним сейчас впервые поговорили по душам после того, как он из адвокатов вылетел. И хоть, он все время мне объяснял, какой я ничтожный помоечник и что песенка моя спета, я почему-то не смог преодолеть жалости и пренебрежения к нему, потому что он только в одном правду сказал — в тысячу раз он хуже меня, гаже, подлее, грязнее. Никогда раньше он так не раскрывал самого себя и своих мыслей, потому что между нами был громадный барьер моего уважения к его профессии: ведь для фартового человека адвокат — как Господь-заступник. Да и он сам невольно очень сильно свою профессию уважал, потому что была у него профессия совершенно замечательная — он за всех людей ходатайствовал, от несправедливости защищал, милосердия для них просил, и какие бы они ни были плохие, эти люди, но они все-таки люди, а самый поганый человек заслуживает жалости, помощи и защиты, и был он для них больше отца-матери — он был их ПРАВОЗАСТУПНИКОМ. А стал жалким и ничтожным, голодной крысой стал — забился в свою заваленную мебелью нору и таскает сюда куски. Сожрет жадно свою баклажанную икру, оближет пальцы — и баб щупать. Так что верить я ему перестал. Почувствовал я к нему опаску какую-то. Потому и сказал:

— А куда денешься? Не бегать же мне от них. Позовут — явлюсь. Вся надежда, что итальянца не отыщут.

А Окунь, видать, тоже пожалел, что вошел со мной во все эти разговоры. Видать, и он меня опасался. И решил разойтись со мной без злобы, по-хорошему. Самую короткую минуточку он думал, потом сказал:

— У тебя главная надежда не на итальянца, а на то, чтобы из игры Тихонова вывести.

— Почему? — я сделал вид, что не понял.

— Потому что кража чемодана в конечном счете пустяк. Чемодан у тебя со шмотками изъяли, и, если появится итальянец, отдадут ему чемодан, извинятся за тебя — и арриведерчи, Рома. Вызовут — нет тебя на месте. До конца года будешь в розыске, а потом усохнет это дело постепенно. Но это все в случае, если не будет Тихонова, который поклялся отучить тебя воровать. А если дело будет у него, он это тебе так не спустит.

— А как же мне его освободить от моего дела? Я же не начальник МУРа.

Окунь развел руками и покачал головой:

— Существует такое понятие — человеческая кооперация. Она возможна, когда люди оценивают свои взаимоотношения одинаково.

— А какое это имеет отношение ко мне и Тихонову? — перебил я его разглагольствования: хлебом его не корми — дай ему поговорить красиво.

— Самое прямое. У вас с ним тоже установилась стойкая кооперация в отношениях, и вы оба считаете одни и те же вещи само собой разумеющимися.

— Например?

— Ну вот он тебя гоняет, как борзая зайца, а ты, естественно, бегаешь. Тебе это, конечно, не нравится, но ты не считаешь это неправильным, потому что он — сыщик, а ты — вор.

— А что же делать?

— Взять жалобную книгу.

— Не понял.

— Ох беда с вами! Чего тут непонятного? Надо пойти к директору магазина, попросить жалобную книгу и написать там, что продавец Тихонов очень плохой работник, грубиян, оскорбляет покупателей, недовешивает колбасы. Поэтому его надо отстранить от прилавка, а иначе ты на них найдешь управу в вышестоящих торговых организациях. Продавца Тихонова накажут, потому что покупатель всегда прав. А чтобы ты не базарил и не жаловался по инстанциям, тебе взвесят без очереди кило копченых колбасок и принесут в кабинет директора.

— Да, Окунь, ты это лихо придумал…

Посидели мы немного молча, и каждый из нас напряженно и зло думал о своем.

— Окунь, я бы хотел тебя отблагодарить за совет…

Он коротко блеснул очками:

— С тех пор как эти паршивцы финикяне выдумали монеты, все остальные виды благодарности сильно обесценились.

Я вытащил из кармана червонец и бросил его на стол. Встал и сказал:

— Ну, Окунь, бывай…

Глава 15 На взгляд инспектора Тихонова

На задней обложке папки последнего тома дела был приклеен конверт, в который вкладывались документы осужденных. Я вложил в него все эти полуистлевшие бумажки и закрыл досье. Вот и все. Замолкли вновь голоса людей, умерших почти четверть века назад и оживших для меня ненадолго, чтобы рассказать о том, что происходило с ними за последние полвека. Лежали на столе молчаливые папки, коричневые толстые тома с пугающей надписью «Хранить вечно!»

Вечно. Разве что-то вечно на земле? Господи, как все это давно было! Когда судейский секретарь поставил на обложку папки штамп с красным коротким грифом «В.М.Н.» — «высшая мера наказания», я пошел во второй класс, мать вышла замуж за учителя немецкого, Батон совершил первую кражу, Шарапов поступил на работу в МУР, стали поговаривать об отмене карточек, Савельева не приняли в детский сад «по недостижению установленного возраста», Черчилль просматривал перед выступлением фултоновекую речь о «холодной войне», в кинотеатрах повторно стали показывать «Остров сокровищ», а килограмм масла стоил восемьсот рублей.

Много злого совершили эти люди, пока злодейство не получило протокольной записи, и в стремительно уходящем сознании мелькнула последняя мысль: зачем же все это надо было?

Много злого совершили эти люди, пока злодейство не получило протокольной записи, и в стремительно уходящем сознании мелькнула последняя мысль: зачем же все это надо было?

Долго, долго — в один миг — промчалось четверть века, не так уж много осталось в живых и людей, которые судили злодеев, изжелтели бумаги, протерлись на сгибах, обтрепались на краях, поблекли чернила, выцвел машинописный текст. А вечность хранения? Что же вечно? Может быть, установленный десятилетиями протокол правосудия вовсе не это имел в виду? Может быть, он взывал вовсе не к вечности нашей памяти, которой человеку отпущено на один короткий век, а всем вместе — на всю человеческую историю? Может быть, вечной-то должна быть наша память, а не стареющие, выцветшие бумаги?

В это мгновение раздался телефонный звонок. Я снял трубку — звонил Сашка:

— У вас там Тихонова из МУРа поблизости не видать?

— Видать, — сказал я и посмотрел в окно. Через дорогу к подъезду Гнесинского училища степенно вышагивали добротные, хорошо одетые дети со скрипками в руках. Это были правильно воспитанные дети — переходя дорогу, они не вырывались у родителей из рук, а на середине мостовой аккуратно смотрели направо. Скрипка здорово дисциплинирует людей.

— А-а, это ты, — протянул Сашка. — Ну и закопался ты в своих катакомбах — еле разыскал. Работаешь?

— Помаленьку.

— Молодец, — разрешил Сашка.

— Слушай, Сашок, а ты никогда не хотел жениться?

Сашка подумал недолго, отрапортовал:

— Хотел. Девушка о-очень красивая была. Но со мной разговаривала только так: «Ты растоптал большое и чистое, ты осквернил святое…» Пришлось бросить.

Я засмеялся и спросил:

— И все?

— Почему же все? — серьезно сказал Сашка. — Еще один раз хотел. Но невеста отказала мне, объяснив, что не может выйти замуж за человека, у которого никогда не будет отчества — «Сашка да Сашка — что такое?..» Так и бросила.

Я вновь посмотрел за окно на детей, спешащих к началу занятий в училище, и спросил:

— Слушай, Сашк, а ты своих будущих детей станешь учить музыке?

— Никогда, — твердо ответил Сашка, — сейчас патефоны дешевые.

— Это ты отстал — патефоны за редкостью вновь стали дорогими. Радиолы дешевые.

— Мне все равно. У меня слуха нет. Совсем как у тебя.

— Отлично. А теперь запиши — дашь запрос в справочную картотеку: Сытников Аристарх Евграфович, осужден в 1946-м по делу атамана Семенова.

— Записал. Слушай, Стас, а как же его в детстве ребята во дворе называли — Арик? Или Ристик? А мотает быть, Стархуня?

— Вы босяк, Александр. Аристарх Сытников во дворе с ребятами не играл — он воспитывался в пажеском корпусе.

— Два мира — два детства, — образовался Сашка. — Я тоже воспитывался в ремесленном училище № 163. Ребята из зависти называли меня малопривлекательной кличкой Ржавый. Кстати, а почему тебя заинтересовал этот ископаемый паж?

— Он не паж, он штабс-капитан. И единственный оставшийся живой человек из всей этой компании. Ну все? Вопросов больше нет? Тогда я пойду домой.

— А сюда не придешь?

— Тогда купи мне раскладушку, я и ночевать буду на Петровке. Пока, до завтра…

— Подожди, подожди! Тебе тут девушка звонила.

— Какая? — сердце колотнуло испуганно: Лена!

— Подожди, посмотрю, у меня записано. Вот, нашел — Рознина…

— Рознина?

— Людмила Михайловна Рознина. И телефон свой на всякий случай оставила.

Люда-Людочка-Мила. Зачем я ей? Может быть, нашла еще чего-нибудь?

— Не нужно. У меня есть ее телефон.

— Тогда привет… Я сказал, что ты позвонишь ей попозже.

Я взглянул на часы. Стрелки замерли на четырех часах — механизм давно остановился. За окном темнело. Черт его знает, сколько сейчас времени! Наверняка она уже давно ушла с работы, промчалась по бульварам тридцать первым маршрутом, встретилась со своим молодым человеком, и сейчас они сидят где-нибудь в кино или в кафе, а может быть, и вовсе отправились к нему домой… Вот балбес этот Сашка, не мог меня разыскать раньше! Правда, я сам обещал ему звонить, да позабыл. Опаздываю, всегда опаздываю. Ах, черт, досада какая! Ведь у нее могли быть какие-то интересные сведения!

И вдруг я поймал себя на том, что стараюсь обмануть себя и мне совершенно наплевать на все сведения, которые она может сообщить, что все вместе они не интересуют меня совершенно, и единственное, что меня интересует, — услышать ее голос, веселый и в то же время чуть грустный, задумчиво-грустный, озабоченный необходимостью вырасти лебедем и дожить до времен, когда люди будут называть друг друга «ваша человечность», и, раздумывая в растерянности обо всем этом, я бессознательно набирал номер телефона, наверняка зная, что ее там не может быть ни за что. Тягучий пронудил гудок в трубке, и я очнулся, поняв бессмысленность этих звонков в пустой опечатанной комнате архива, откуда она ушла навстречу мальчику, собирающемуся стать «самым-самым». И все это вместилось в несколько коротких секунд, которые отделяют один гудок от другого, потому что, когда я уже почти положил трубку на рычаг после первого гудка, мне послышался в ней какой-то звук.

И от неожиданности, вместо того чтобы снова поднести трубку к уху и проверить — показалось мне или в ней действительно был звук, я вскочил и согнулся над столом, прижимая ухо к уже почти положенной на рычаг трубке.

— Алло-алло! — заорал я истошно в микрофон и услышал голос Люды-Людочки-Милы:

— Да-да, я слушаю…

Я опустился на стул и неуверенно сказал:

— Мила, это я вас беспокою, Тихонов. Который приходил к вам насчет креста генерала Дитца. Его еще повесили потом. Помните?

— Я вам звонила сегодня…

— Людмила Михайловна, мне товарищ поздно передал об этом. А почему вы так засиделись на работе?

— Он сказал, что вы позвоните попозже. Вот я и ждала…

Я вдруг представил себе, что Сашка не разыскал бы меня, и я бы, конечно, не позвонил, а она бы сидела одна в пустой белой комнате архива, все, все уже ушли по домам, а она дожидается моего звонка, потому что точно знает: если было обещано, значит, будет выполнено, ведь по-другому не бывает, и погас бы вечер, тосковал бы на остановке тридцать первого маршрута «самый-самый» мальчик, наступила бы ночь, залив пустую белую комнату дымным лунным светом, а она бы сидела и ждала, когда я позвоню, ждала долго, не зная, что Сашка меня не нашел и от этого она еще долго будет одна, наедине с законсервированным в папках временем.

Мне захотелось сказать ей: спасибо за то, что вы долго ждали меня одна в пустой комнате… Но постеснялся и не знал, что же мне ей сказать, и долго молчал, а она меня не торопила, и это длинное наше молчание было легким, как дружеское объятие.

— Мила, а вас никто сегодня не ждал на Трубной? На остановке троллейбуса?

— На Трубной? — удивилась она. — Нет. Я вообще там редко бываю. Я к себе в Измайлово на метро езжу.

— Милочка, это же прекрасно! Это так замечательно, что вы там редко бываете!

— Почему? — засмеялась она.

— Почему? — задумался я. — Почему — так сразу мне трудно объяснить. Я просто думал, что, может быть, я не всегда и всюду опаздываю. Мила, давайте увидимся сегодня.

И она сразу, без раздумий и колебаний, сказала:

— Давайте. Где?

— Вам не трудно будет приехать на тридцать первом маршруте на Трубную? Я буду ждать сколько вам только понадобится…

— Но ведь вы были рады, что я там редко бываю?

— Э нет, Милочка, это совсем другое дело. Я очень люблю материализовывать миражи.

— Да-а? — уважительно сказала она, и «да-а» получилось у нее, точно как у Шарапова. — Пожалуйста, как хотите. А вам что, так ближе?

— Нет-нет, дальше. Но приятнее. Значит, я пошел?

— Хорошо.

Я сложил стопу томов уголовного дела, перевязал их веревочкой, взглянул в последний раз на надпись «Хранить вечно!» и вызвал звонком дежурного.

Люда-Людочка-Мила сошла с подножки троллейбуса и спросила:

— Как обстоит с материализацией миражей?

— Изумительно, — пробормотал я. — Мне очень нравится.

Она засмеялась и взяла меня под руку. И мне это было приятно, будто мне не тридцать лет, а, по крайней мере, на десять меньше.

— Куда пойдем? — спросила Люда-Людочка-Мила.

— Куда? — задумался я, лихорадочно перебирая в уме, куда бы можно было направиться нам вдвоем. — А вы есть хотите?

— Хочу, — сказала она. — И вы, по-моему, тоже хотите есть.

Я вспомнил дядьку, с которым мы пировали сегодня ночью, как он рассмотрел голодное выражение у меня на лице, и удивился, что это было меньше суток назад.

В ресторане «Арагви» было на удивление малолюдно, прохладно и пахло шашлыком и зеленью. В мраморном овальном зале на хорах наяривал оркестр, играли музыканты что-то маловразумительное. Мила, усаживаясь за стол, сказала:

Назад Дальше