Гонки по вертикали - Вайнер Аркадий Александрович 25 стр.


Серая, тяжелая, как свинец, злоба подступила к горлу, перехватила дыхание, я, наверное, с минуту слова не мог выговорить.

— Как прикажешь считать — мне на слово не веришь, что ли?

— Лешенька, мил друг, ничего тебе не могу приказывать — прошу только. Прошу меня тоже понять, не один лишь гнев в душе своей слушай — он в минуту острую не опора каменная, а пропасть бездонная.

— А что же мне тебя понимать-то? Что сука ты, паскуда нерезаная? Я ведь тебя за кореша держал, считал, что наш ты парень…

— Ошибка! — тонким сипатым голосом неожиданно перебил меня Серафим. — Дважды ошибка! Не сука я, это раз! А вторая ошибка — не ваш я. И не их! Я свой! Я сам по себе! Ты ведь свои дела для себя крутишь, меня в долю не зовешь, а паскудой почему-то себя не считаешь.

— Да я к тебе что — побираться пришел? Я у тебя вроде в долг попросил, а ты нахально, у меня на глазах, деньги по карманам заныкал и говоришь — нету!

— Не говорю! Не говорю, что нету! Говорю, что дать не могу!

— Почему же ты, потрох поганый, мне дать не можешь?!

— Да не сердись, Лешенька, ты ж умный человек, ну сам задумайся хоть на минутку: я ведь не Форд какой-нибудь, я ведь себе добро по копеечке сложил, а ты хочешь, чтоб я золотишка граммов двадцать из кармана вынул и за здорово живешь тебе в рот положил! Про работу-то я уж не толкую!

— Я же тебе говорю, гнида, что через месяц отдам!

Серафим сложил ручки на брюхе, и сказал он мне вежливо, добро:

— Вот теперь понял. Ты ведь через месяц премию лауреатскую получишь. Или, может, кино выйдет, где ты главный артист — красавец неписаный? Или ты самолет новый придумал да мне рассказать позабыл? А может, еще где деньжат добудешь? А-а?

— А твое какое дело собачье? Тебе-то не все равно, где я деньги возьму? Украду хотя бы?

— Вот то-то, что не все равно.

— С каких это пор ты стал такой разборчивый? Ты у меня раньше не только ворованные деньги брал, но и рыжевье чужое.

— Правильно, все правильно. Только деньги были совсем другие.

— Чем другие?

— Они уже были давно и благополучно украдены. И ты, живой и невредимый, а главное — свободный, приносил их сюда. А те деньги, что ты мне за протез сулишь, надо тебе еще украсть…

— Так. И что?

— А ничего. Может, хорошо украдешь, а может, попадешься, у тебя ведь работа, как у мотоциклиста под потолком — риском своим да удачей проживаешься. Тьфу-тьфу, не сглазить, конечно, ты ведь понимаешь, что я тебе только добра желаю…

Он еще что-то говорил, но я прямо оглох от ярости, ничего я не слышал из всей его галиматьи, и только жуткое, неодолимое желание ударить его молотком по голове охватило меня полностью. И непонятно, как у меня хватило сил спросить его спокойно:

— А ты, Зубакин, чем живешь?

— Специальностью, умением своим, ремесло мое кормит меня, поит, теплый кров дает…

Серафим все говорил, говорил, а я сидел и холодно, зло, весело обдумывал, как я сейчас его убью. Особо изощренный ум — это тоже форма глупости, и чересчур хитрый Зубакин ошибся, сказав мне, что я в любой момент могу сорваться во стены. Ему даже в голову не приходило, что не только я — все мы, люди — потерпевшие и воры, — гонщики на огромной невидимой стене, и никто не знает, когда и где он грохнется вниз, в тартарары. Рассматривая в упор непрерывно бормочущего что-то Зубакина, я неожиданно для самого себя вдруг ощутил просто ненормальный, счастливый, сумасшедший восторг от своего открытия: все мы, со специальностью или с одним лишь воровским фартом, мчимся по стенке, мельчайшая трещина на которой, незамеченный камешек или неосторожный плевок могут все и навсегда непоправимо изменить. И я сам не только гонщик на стене, но и доска этой стены, и сейчас Зубакин неосторожно плюнул на меня.

Всего несколько мгновений, только один виток он успеет сделать на стенке, как накатится вновь на свой плевок, я встану и мраморной пепельницей размозжу вдребезги его плоскую башку, а он вместе со своей хитростью, специальностью, умением и ремеслом рухнет вниз — в дерьмо и пустоту. И никогда в жизни, вот до этого самого момента я никогда не думал, что так просто убить любого человека, что так легко сбросить гонщика со стены. Я резко тряхнул головой, и тонкий занудливый голос Зубакина вновь стал слышен, будто я включил приемник.

— …в семь часов, в девятнадцать, значит, по московскому времени лекция начнется…

— Какая лекция? — переспросил я.

— Да ты что, глухой, что ли! Говорю ж тебе — в шахматном клубе о чемпионате мира будет лекция. И партии сыгранные будут гроссмейстеры разбирать. Не интересуешься пойти? Поучительная весьма игра это — требует тонкости ума необыкновенной…

— Не интересует, — сказал я, и в следующее мгновение, когда пепельница должна была с хрустом врезаться в этот рыхлый склерозный затылок, меня полоснула острая, пронзительная, как электрический ток, мысль: остановись!

Ни страха, ни сомнений, ни волнения я не испытывал тогда. Просто внезапно понял, что если я разбрызгаю ему пепельницей мозги, то на отвесной стенке, по которой я мчался все эти дни, непонятно как удерживаясь в седле, сразу станет невыносимо скользко. Чтобы наказать его, а себя почувствовать прочнее на сиденье, его надо пришибить сильнее, чем пепельницей по башке, и такой способ существует. Зубакин натянул плащ, обернулся ко мне и, увидев, что я держу в руках мраморную пепельницу, подозрительно спросил — он ведь не боялся, что я убью его этой пепельницей, а только опасался, как бы я ее не спер:

— Чего в вещь вцепился? Старая она, дорогая, отношения бережного требует…

— А зачем тебе, Серафим, пепельница? Ты же не куришь?

Он вздернул на плечи плащ, нацепил шляпу — колпак шляпы: чтобы вещь не портить, он ее не заминал, сказал неуверенно:

— Что значит «не куришь»? Другие приходят, которые курят. Вот ты, например…

Зубакин явно боялся, что я начну выцыганивать у него старую мраморную пепельницу. Господи, как же глупы люди! Я положил пепельницу на стол.

— Смотри, Серафим, не держи в доме вещей, которые самому не нужны. На грех наведешь… — засмеялся я злобно и пошел к двери.

— Не сюда, не сюда, Лешенька! — остановил Зубакин. — Отсюда лучше выйдем.

Он показал на дверь, которая выходила не в общий коридор, а во дворик Кисельного переулка.

— Здесь у меня только для входа дверь, — объяснил он. Снаружи она запирается туго — перекосило ее от сырости.

В скважине замка торчал ключ. Мы вышли во двор, через подворотню в тупик, оттуда — за угол, в Кисельный переулок.

— Тебе в какую сторону? — спросил Зубакин.

— В Сокольники. Прощай, Серафим. Достану денег, к тебе не приду. Пусть лучше кто другой наживется на моей пасти, только не ты…

Не могу этого объяснить, но никогда еще за всю свою воровскую жизнь я так не радовался, выходя на дело. Обычно мне на горести потерпевших было наплевать с высокой колокольни. Когда я был совсем молодой, то я о них — что они там чувствуют и как переживают после того, как я их почистил, — просто не думал. Потом, заматерев, даже жалел маленько. А тут я весь исходил от распиравшего меня удовольствия, представляя себе рожу Зубакина, когда он припрется домой после гроссмейстерской лекции.

В предбанничке с пятью дверями было пусто и тихо. Может быть, все эти болваны пользуются только черными ходами? Я осмотрел замок и вытащил из кармана два зубодера. Я не знаю, как эти штуки правильно называются, что-то вроде «трактора», в общем, клещи, которыми зубы рвут. Я увел их со стола Серафима, пока он опасливо следил за своей дорогой пепельницей. Даже не знаю, как это получилось, потому что заметил я их с самого начала: больно уж похожи они на шперц — воровские щипцы для выдирания замков. И забыл сразу же. А потом, когда уже поднял пепельницу, снова бросились они мне в глаза. И торчащий в замке входной двери ключ…

Огляделся в пустой прихожей, зажег спичку, присел на корточки и ощупал скважину замка. Старый врезной замок, могучий рыжий урод, таких уже нигде не ставят, с тяжелыми накладками для дверных ручек, с раздолбанной скважиной — прорезной треугольник с круглой головкой: такие в «Крокодиле» рисуют как окошко для подсматривания. Но через скважину замка в двери Зубакина ничего не увидишь: изнутри в замок был вставлен ключ. Зубакин его специально оставлял в скважине — даже если иметь подходящий ключ, то снаружи не запихнешь, а выломать такой замок можно только перфоратором. Но у меня в руках были зубные клещи с тонкими и наверняка очень прочными захватами.

Снова осветил я скважину и осторожно засунул туда захваты зубодера. Кругло изогнутые, по форме зуба, они цапнули кончик ключа, но держали плохо — явно не хватало длины. Засунул второй — и рассмеялся от радости: клещи легли на стержень ключа, будто это не ржавая железка, а глазной зуб. Зажав покрепче рычаги, я давил на них так, чтобы кривые хваталки клещей врезались в закаленный металл ключа, и, услышав тонкий железный скрип, плавно стал поворачивать ключ в замке по часовой стрелке. В замке щелкнуло чуть слышно, я быстро перехватил клещи в руке и резко повернул ключ еще раз. Дверь открылась. Ну вот видишь, Зубакин, и следующий скок мне тоже удался. Дорого тебе обойдется твоя бережливость.

Теперь весь вопрос в том, не сменил ли Серафим свой тайник. А старый я знал. Пять лет назад я удачно взял в берлинском экспрессе чемодан, в котором неожиданно оказалось много золотых вещей. С ними я пришел к Зубакину. Чтобы не сбить цену, я не выволок их все пригоршней, а доставал из карманов по одной, отчаянно торгуясь за каждую вещь. Серафим чувствовал большой улов, но не знал, сколько еще и что есть у меня в карманах, поэтому он поставил три бутылки водки, и мы усердно смачивали глотки во время торговли до тех пор, пока я вусмерть не упился и не заснул на клеенчатом зубакинском диване. Среди ночи я проснулся и у окна, освещенного луной, увидел, ползающего на коленях Серафима. Видимо, я неосторожно повернулся, заскрипели пружины в диване, Зубакин испуганно привстал, и на пол с тоненьким звоном упал золотой медальон — я хорошо видел его в светлом пятне на полу. На всякий случай я что-то сонно бормотнул и захрапел. Прошло, наверное, несколько минут, пока он успокоился и стал снова шерудить за батареей у подоконника. Я понял, что там у него тайник. Правда, по тем временам мне и в голову не пришло бы чистить из его лабазов каменных алмазы пламенные. А теперь все переменилось. Мы теперь мчались по стене, и пускай проклятый скупердяй задавится от жмотской досады, от того, что пожалел мне несколько граммов золотишка, забоялся, что я с ним могу уйти в тюрьму, не расплатившись…

Сегодня не было луны, да и не нужна она мне была вовсе — я и так хорошо ориентировался в зубакинской комнате. Я встал на колени у окна, засунул руку за батарею и тщательно ощупал стену. Стена была холодная, чуть влажная и очень ровная. Я нажимал сильно в разных местах на стенку, но никаких дверок и лючков не открывалось. Потом так же осторожно и внимательно я ощупал низ подоконника, но снова ничего не нашел. Но я ведь тогда ночью точно видел, что именно у этой батареи шустрил Зубакин.

Я встал, подошел к буфету и вытащил из ящика кухонный секач. Вернулся к подоконнику, снова подлез за батарею и загнал секач под плинтус, дернул — и весь метровый плинтус легко отскочил. Под ним была щель. А в щели — штук двадцать золотых монет, портсигар — судя по весу, золотой, несколько обручальных колец, и все. Конечно, это не главный и наверняка не единственный тайник Серафима, но дальше ломать его квартиру не было времени. Распихал я все это добро по карманам, зажег настольную лампу и своей новой шариковой ручкой, той самой, что увел из директорского кабинета в магазине на Домниковке, написал записку:

«Птичка мудрая Зубакин! Челюсть мне сейчас нужна, а не через месяц. Если вякнешь — две статьи поимеешь (забыл, откуда рыжевье клевал?).

Остаюсь любящий тебя крокодил Леша».

Глава 25 Савельев, боевой заминспектора Станислава Тихонова

Без десяти одиннадцать я подошел к комиссионному магазину. Около витрины с разношерстным антиквариатом прогуливался Сашка. Издали я видел, как он выгибает шею, пытаясь заглянуть в магазин через стекло, красные волосы его искристо блестели на солнце, и вообще он был сильно похож на лису, приготовившуюся к охоте. Я хотел незаметно подойти к нему и попугать, но, когда до него оставалось всего два шага, Сашка резко обернулся и сказал, будто продолжил сию минуту прерванный разговор:

— Ваша дама бита! Я уже давно наблюдаю в стекле пакостное выражение на твоем лице…

Мы засмеялись и хлопнули друг друга по плечу. Сашка спросил:

— Ломберный столик красного дерева не нужен? Вон стоит — в хорошем состоянии, всего четыреста двадцать рублей. По вечерам чаек будем попивать, а потом в картишки перекидываться.

— Меня останавливает то, что мы с тобой не знаем игр, для которых нужен ломберный стол.

— Это, уж точно. Я по необходимости выучил игры, популярные среди моих клиентов, но не уверен, что для игры в «буру», «сику», «петуха» и «очко» нужен стол. Кстати, а в какую игру спустил деньжата Германн?

— Какой Германн? — не понял я.

— Эх ты! — Сашка преисполнился презрения. — Пушкинский. Ну, «тройка, семерка, туз»…

— Не знаю, во что они там играли. Я вообще только в подкидного дурака умею. Может быть, в покер?

— Скажешь тоже! — засмеялся Сашка. — Хотя это не имеет значения: Германн все равно был обречен на поражение, независимо от характера игры.

— Это почему еще?

— Ну это я тебе как криминалист говорю.

— Чего-чего? — окончательно развеселился я.

Сашка уселся на перила витрины, закурил сигарету, достал из кармана сложенный вчетверо тетрадный листок в клетку и сказал:

— Очень модно сейчас на базе криминалистики исследовать исторические факты: отравили ли Наполеона, умер ли от рака Рамзес II, дали ли Пушкину холостые патроны… Вот я накропал статеечку в один журнальчик — убей время до открытия магазина, поредактируй…

Я с некоторым удивлением развернул листок. Кривым Сашкиным почерком он был исписан вдоль и поперек.

«Операция, которую провернул Германн со старухой, находится на грани аморального поступка и преступления, — прочитал я. — А человек он был жалкий и трусливый. „Я не могу рисковать необходимым в надежде приобрести излишнее“, говорил он. Поэтому после смерти старухи он сильно занервничал — ведь могло выясниться, что он был там. Результатом непосильной для такого ничтожного человека психологической нагрузки явилась галлюцинация с приходом старухи, назвавшей три карты. Германн понимал — в этом нет сомнений, — что никакой графини у него дома не было и никаких заветных карт никто не называл. Он был человек чрезвычайно рациональный и оценить достоверность полученной во время видения информации мог трезво. Но тут в нем начинается бешеная внутренняя борьба — ужасно хочется добыть легко и быстро чужие денежки, а, с другой стороны, страшно. Мы установили — человек он аморальный, он ведь, чтобы выведать секрет трех карт, хотел пойти в любовники к полудохлой старухе, и стремление выиграть деньги уже полностью захватило его. Но существует барьер трусости и жадности — боязнь рискнуть „необходимым“. И тогда этот барьер начинает штурмовать не его человеческая сила, а его душевная слабость. Рационалист, трезвый маленький хищник, он дает себе самому убедить себя, что дух, погребенной старухи приходил к нему и назвал три карты. Ему так хочется денег, он так любит себя, настолько считает себя человеком нестандартным и ранее несправедливо обойденным судьбой, что убеждает себя: это был перст рока. Злодейство совершено — старуха умерла, но ведь он сам так много пережил при этом, что будет просто несправедливо дать пропасть его переживаниям, остановиться на полпути. И здесь происходит эгоцентрический сдвиг, характерный для психики любого преступника, полностью забывающего о моральном и физическом ущербе, причиненном его жертвам. Германну и в голову не приходит задать себе контрольный вопрос: а с какой это радости ко мне явился дух старухи? Чего хорошего я старушке сделал, чтобы она меня после смерти облагодетельствовала? Не замечая ловушки, расставленной себе самому, он прет полным ходом навстречу краху — его человеческие слабости уже размыли барьеры. Теперь надо назвать три карты, а Германн знает, что их ему никто не называл. Но он снова убеждает себя, что видение подсказало ему именно „тройку, семерку, туз“. Да и в конечном счете что-то надо назвать, а Германну все равно, ибо, не будь галлюцинации, он бы так и поставил — как во всяком преступлении, алчность уже победила осторожность. И Германн называет три карты. Ну а тут достаточно посмотреть „Занимательную математику“ Перельмана, и все станет понятно: возможность трижды правильно назвать сочетания трех карт из 56 практически близится к нулю. На этом основании…»

Сашка спрыгнул с перил, бросил окурок в урну:

— Убедительно? До открытия магазина — одна минута.

Я засмеялся:

— Не уверен я, что Пушкин согласился бы с такой трактовкой образа, но в целом довольно занятно.

— У Германна нервы были плохие, — убежденно сказал Сашка. — Ему надо было взять подельщика вроде нашего Батона…

В пустом еще магазине гулко прогремели наши шаги, и мы вперились в прилавок, где были разложены на черном бархате различные украшения. Девушка-продавщица с интересом посмотрела на двух рьяных любителей драгоценностей, прямо с утра рысью бросающихся к ее прилавку. А мы еще раз осмотрели весь прилавок — звезды не было.

— Вы драгоценности любите?

— А кто же их не любит? — весело сказала продавщица.

— Я, например, — сказал Сашка, — у меня из-за них одни неприятности. Семья очень обижается на недостаток драгоценностей. Вот решил поправить дела.

— Пожалуйста, у нас хороший выбор, — сказала девушка, недоверчиво глядя на Сашку.

— Но у меня целевой заказ. У вас тут есть брошь — звезда восьмиугольная из бриллиантовой россыпи…

Назад Дальше