Гонки по вертикали - Вайнер Аркадий Александрович 6 стр.


— Ваше лихоимство, Дедушкин, вынуждает нас быть нескромными и рассматривать картинки из интимной жизни посторонних людей, — с тяжелым вздохом сказал Савельев.

— А вы поберегите свое целомудрие, — посоветовал я ему. — Не смотрите.

— Не могу — служба, верность долгу обязывают меня рассматривать все это очень внимательно, — ответил Савельев серьезно. — Тем более что девица напоминает — внешне, конечно, — одну мою старую знакомую, которая из всех театров предпочитала ресторан. Пришлось ей меня бросить. А вы так и не вспомнили, кто эти люди и где вы их фотографировали?

— Нет, не вспомнил. На курорте, наверное, в прошлом году. Лица-то вроде знакомые, а вот точно не припомню.

— Ну-ну, допустим, — сказал Тихонов. — А чего же вы себя не запечатлели в этом теплом коллективе?

— А я на первых тринадцати кадрах не снимаюсь. Примета плохая. Я как раз на следующем хотел сфотографироваться, да не успел, наверное.

— Такая предусмотрительность греет мое сердце, — сказал Савельев. — А где пленочку цветную достаёте? Это же дефицит сейчас.

— В магазине на улице Горького была.

Савельев записал ответ, дал мне расписаться, потом поцокал языком и достал из ящика бланк.

— Ц-ц-ц… Никак эксперты ошиблись? Пишут-то чего:

«Извлеченная из аппарата пленка производится в ФРГ компанией „ИГФИ“, цветная, обратимая, светочувствительность семнадцать дин, в СССР не импортируется…»

Тихонов засмеялся и сказал:

— Дедушкин, сейчас самая пора схватиться за голову и заявить что-нибудь вроде «эх, старость не радость, склероз проклятый!» и вспомнить, что аппарат ты давно купил вместе с пленкой у какого-то поиздержавшегося иностранца… Врать, так с размахом.

Положение у меня было, конечно, аховое, поэтому я доверчиво посмотрел на него, хлопнул себя ладонью по лбу и сказал с нажимом:

— Эх, старость не радость! Склероз проклятый! Вспомнил! Я ведь давно купил этот аппарат вместе с пленкой у одного поиздержавшегося иностранца! Говорить правду, так с размахом, всю до конца! Чистосердечно, с искренним раскаянием!

У Савельева в глазах колыхнул нехороший огонек, но он, сморкач несчастный, постарался сдержаться и сказал невозмутимо:

— Давайте, Дедушкин, поразмышляем вместе над этими фотографиями.

— А чего там размышлять? Разлагается буржуазия как хочет, — сказал я вроде с юмором, но, наверное, раздражение мое уже заметно просвечивало.

— Э нет, — не согласился Тихонов. — Джинны, вырвавшись на свободу, хотят понять, что вокруг них происходит.

— Да-а? — осторожно спросил я.

— Несомненно, — заверил меня Тихонов. — И могущество их не от Бога, а от дьявола и заключается в знании, которое они добывают трудом и любознательностью. Итак, мы располагаем тринадцатью фотоснимками…

Он взял фотоснимки, сложил их в одну пачку и перетасовал вроде карточной колоды.

— Чтобы осмыслить их содержание… Что нам надо, Саша, чтобы осмыслить их содержание?

— Система, — бойко отрапортовал Савельев. — Она необязательна только для камерного снимка с полуобнаженной девицей, где формы исчерпали содержание.

— Нужна система, все правильно. Теперь надо решить, что нам взять за основу для классификации. Дедушкин, есть соображения?

— Я свои соображения для другого применяю, — категорически отказался я от соавторства.

Они сделали ставку на то, чтобы раскачать меня на перегрузках страха, и, если я сделаю ошибку в расчетах у них на глазах, тогда дело мое будет швах. Они не случайно вели все эти разговоры в моем присутствии — они ведь рассчитывают, что я не выдержу «психологической атаки» и сдамся. И когда они впотьмах шарили в омутах моей тайны, сердце у меня все время сжималось в тревожном предчувствии, даже, скорее, предвидении — сейчас нащупают, ухватят, и тогда все запирательство станет бессмысленным, и, как говорится в любимой песне: «…опять, опять передо мной — решетка, вышка, часовой…» Все свои маневры они проводили у меня на глазах, неизбежно выводя меня из равновесия. Только бы не ошибиться. Мне очень важно было сейчас удержаться в полной «несознанке».

— Раз Дедушкин не хочет думать вместе с нами, разрешите мне внести предложение, — сказал Савельев. — Снимки нужно классифицировать по группам изображенных на них лиц.

— Принято за основу. Против нет? За — двое, воздержавшийся — Дедушкин. Принцип подбора групп? Какие предложения?

— Чего ж тут думать? Везде, где девица — в одну группу, все остальные — в другую, — быстро сказал я, слабо надеясь, что мне удастся сбить их со следа.

Савельев чуть не подпрыгнул от радости:

— Гражданин Дедушкин будет участвовать в прениях только по второму вопросу! Председатель, внесите в протокол заседания. Предложение Дедушкина принимается?

— Проголосуем, — сказал Тихонов безразлично. — Я против.

— И я против, — вроде бы огорченно сказал Савельев. — Вы, Дедушкин, условия задачи, наверное, не поняли. Девулька-то красавица нас пока не интересует. В чемоданчике вещи мужские были. Эти трое на снимках — все равно как уравнение X + Y = 5. Нас пять не интересует — пять оно ведь и есть пять. Нам надо узнать, кто такие X и Y.

Тихонов усмехнулся:

— А для этого отложим первый фиш — девица с пожилым. Я тебя правильно понял, Саша?

— Абсолютно. Шесть карточек — основа нашего пасьянса. Выведем за скобки два кадра, там, где девица одна. Они нам не нужны сейчас. Под ними три снимка с дамой и молодым джентльменом. Сюда кладем фото обоих мужчин, а внизу — пожилого. Итого?

Для верности Тихонов пересчитал их пальцем:

— Девица — на одиннадцати, пожилой — на восьми снимках и молодой — на четырех. А все трио вместе — ни разу. Выводы?

Я понял окончательно, что они вышли на цель точно, и тихо сидел, помалкивая.

Савельев поведал:

— Вот видите, Дедушкин, оказывается, Тихонов выполнил свое обещание.

На всякий случай я сказал:

— Не шейте, чего не было, не знаю я тут никого…

— Как же не знаете, — разозлился Савельев. — Мы для вас здесь все как на блюдечке разложили, а вы — «не знаю, не шейте». Давайте еще раз повторю. На снимках три человека в разных сочетаниях, но нигде их нет втроем. Поскольку это сувенирные, памятные снимки на фоне достопримечательностей и тэдэ и тэпэ, значит, их было только трое, иначе они все вместе снялись бы. Вот два совершенно одинаковых по сюжету фото, снятых почти с одной точки: старик с девицей около какой-то пушки — это кадр номер восемь, и то же самое на кадре номер девять, но место, старика занял молодой. Трое их было, понимаете, трое!

— Ну а если трое, так что? — спросил я.

— А то, что нам нужно, чтобы их не было четверо, — сказал Тихонов.

— Почему? — продолжал я прикидываться дураком.

— Потому что тогда мы точно определили хозяина чемодана, — терпеливо сказал Савельев. — Фотоаппарата, во всяком случае.

— И кто же это?

— А вот этот, молодой, — ответил Тихонов уверенно.

Я старался изо всех сил, чтобы ни один мускул, ни один нерв на моем лице не дрогнул. Так же тупо и настойчиво я спросил:

— Почему вы так думаете?

Савельев покорно наклонил голову и монотонно стал объяснять:

— Из двадцати трех объектов съемки молодой зафиксирован только четыре раза. Трижды его фотографировал пожилой и один раз девица. Это уже достаточно реальное основание предположить, что хозяином аппарата является он. Во-вторых, экспертиза дала заключение, что эти четыре снимка сделаны гораздо менее опытными людьми — выбор ракурса, панорама, а один кадр немного смазан. Это дополнительно подкрепило наше предположение, что хозяин аппарата — молодой. Ясно? Как, Дедушкин, перед фотографическим ликом потерпевшего, может быть, начнем говорить правду?

— Я так полагаю, что вы обойдетесь без моих признаний, — грубо сказал я.

— Эх, Дедушкин, с вами не в МУРе, а в священной инквизиции разговаривать… — покачал головой Савельев.

Глава 7 Вчера и завтра инспектора Станислава Тихонова

Батона увели, а мы еще долго разглядывали фотографии, пытаясь извлечь из них какую-то дополнительную информацию. Но ничего подходящего найти не смогли. Правда, на заднем плане на четырех снимках был виден бирюзовый «мерседес», причем на один попал даже кусок номера — 392… Остальные цифры загораживала фигура девушки. Она была сфотографирована, по-видимому, около кинотеатра, потому что прямо над ее головой висел афишный щит, на котором два молодца выясняли отношения — один совал в нос другому пистолет. В рамку кадра влезли три светящиеся буквы названия кинотеатра — «…СКВ…»

— Чего будем делать? — спросил я Сашку.

— Давай пошлем в Унгены фотографию хозяина чемодана. Если поездная бригада его тоже опознает, то вместе с пограничниками там в два счета установят его личность. У них же места нумерованные.

— Чего будем делать? — спросил я Сашку.

— Давай пошлем в Унгены фотографию хозяина чемодана. Если поездная бригада его тоже опознает, то вместе с пограничниками там в два счета установят его личность. У них же места нумерованные.

— Это программа-максимум: поездная бригада вернется в Унгены через сорок восемь часов. А через сорок шесть часов надо решать вопрос с Батоном. Ты не забывай — мы ведь могли и ошибиться. Представляешь наши физиономии тогда?

— Да, это будет малопривлекательное зрелище. Но почему он все-таки не заявил о пропаже чемодана?

— Вот и я об этом думаю все время. И орден этот непонятно как попал к нему…

— М-м-да, — промычал Сашка. — Слушай, а тебе не приходило в голову, что мы, может быть, несправедливы к Батону?

— То есть как это? — удивился я.

— А вдруг он действительно не воровал у него чемодана? Вдруг это была какая-то совсем другая операция — фарцовка, укрывательство или что-то еще в этом роде?

Я подумал и отрицательно покачал головой:

— Не думаю. Полным чемоданом вместе с грязным бельем обычно не фарцуют. Но мне кажется, что, независимо от Батона, надо плотнее заняться этим человеком. Тем более что они сейчас для нас, как Аяксы, неразделимы. У меня есть идея…

— За идеи платят только у Херста, — усмехнулся Сашка. — У нас вещественные доказательства в цене.

— Вот давай попробуем оценить по-настоящему наши вещдоки. Я буду по-прежнему ковыряться с орденом. А ты, раз уже так пошло удачно, продолжишь линию фотопленки.

— А что с нее еще возьмешь?

— Надо попробовать выяснить, где они фотографировались. Тут возникает два «если». Первое — если его опознает поездная бригада, и второе — если мы установим, где они фотографировались; тогда это открывает для нас дальнейшую перспективу.

Сашка, не вдаваясь в обсуждение, сразу кивнул:

— Надо произвести архитектурную и скульптурную экспертизу — специалисты, возможно, по памятникам определят, где они установлены.

— И еще одно дело надо будет завтра же организовать. Внешнеторговая организация «Экспортфильм» должна, по-видимому, получать проспекты всех зарубежных фильмов. Там наверняка должна быть какая-то просмотровая комиссия, — я протянул Сашке снимок с девицей на фоне киноафиши.

Заканчивался еще один день. Сашка ушел, и я долго сидел один в кабинете. Верхний свет я погасил, настольная лампа вырывала из темноты сплющенный желтый круг, из коридора доносились звуки шагов и обрывки разговоров уходивших домой сотрудников. Потом все стихло, и кабинет затопила густая, вязкая, как нефть, тишина. На работе мне нечего было делать, впрочем, как незачем было и спешить куда-то, поэтому я и сидел в этой теплой, сонной тишине, лениво передвигая по желтому сплющенному кругу тяжелый золотой портсигар. Наверное, многое нужно иметь или многого достигнуть, чтобы позволить себе таскать такую дорогую штуку. Подобного портсигара я еще никогда не видел — вся нижняя крышка была покрыта гравировкой нотной партитуры. На лицевой стороне монограмма — «П. В.» На месте хозяев таких дорогих вещей вместо никому не понятных нот и таинственных инициалов я бы гравировал свой почтовый адрес — для сохранности. Долго сидел я так, и мысли текли неспешные, тягучие, как этот пустой весенний вечер, когда не к кому пойти, да и идти неохота. Потом набрал телефонный номер. Трубку сняли мгновенно, будто дожидались моего звонка, и я услышал:

— Нет, милочка моя, вам с сольфеджио еще надо повременить, извините, я только отвечу. Аллеу! У телефона.

— Здравствуй, мама. Это я.

— Стас, мальчик мой! Здравствуй, родной! Ты совсем меня забросил! — началось обычное телефонное представление.

Я мог побиться об заклад, что мать стоит, облокотившись на рояль, прижимая ухом трубку к плечу, и прикуривает новую сигарету, пока другая дымится в пепельнице на столике, а глазами, бровями, губами, всей своей богатой и пластичной мимикой поясняет очередной дурынде ученице, что вот он, тот самый, тот мифический, легендарный, таинственный сын-нелюдим! В ее рассказах я выгляжу дьявольски похожим на лорда Байрона, и я ужасно доволен, что от меня не требуется сломать ногу, чтобы придать этой легенде окончательную достоверность.

Вопросы она мне задает «скромненькие, но со вкусом»:

— Стас, никаких перестрелок больше не было?..

— Мама, о чем ты говоришь! Какие перестрелки! Их со времени нэпа нет. Можно подумать, будто по Москве разгуливают банды вооруженных гангстеров.

— Все секретничаешь. А у Ксении Андреевны из профкома украли марки. Ты ничего об этом не знаешь? Может быть, их уже поймали? Не прикидывайся, будто тебе ничего не известно. Настоящие профсоюзные марки. Для взносов.

— Как это ни странно, но я действительно ничего не слышал про марки. Я не мог и не должен был слышать про эти марки, их вообще, наверное, скорее всего, потеряли…

— Ах, Стас, чтобы успокоить меня, ты что угодно наговоришь!

— Мама, я не успокаиваю тебя, потому что тут и волноваться не из-за чего. В жизни есть масса всяких вещей, из-за которых стоило бы волноваться.

— К сожалению, вы, дети, никак не можете понять, что большинство наших волнений — из-за вас.

— Но я ведь, мама, доставляю тебе очень мало волнений. Я благонравен до противного — я даже не курю, очень редко напиваюсь и не распутничаю, не играю на бегах и в карты. А родителей больше всего волнуют эти пороки.

— Пусть они волнуют твою парторганизацию, эти пороки. Меня волнует, что ты никак человеком не станешь. Я бы тогда, может быть, примирилась с увлечением ипподромом.

— Как я понимаю, твоя ученица еще не ушла и ты можешь своими неосторожными замечаниями разрушить легенду, — сказал я ехидно.

— Ах, Стас, ты еще совсем маленький и глупый мальчишка. И очень злой, — сказала она грустно, — я даже не понимаю, почему ты такой злой.

— От своей праведности. Все праведники очень злые и нетерпимые люди. У них почему-то всегда с желчным пузырем неприятности.

— Ты говоришь со мной, будто я желаю тебе зла, — сказала растерянно мать. — А я ведь тебе только добра хочу…

— Я это знаю, мамочка. И я себе добра хочу. Но, честно говоря, я даже не очень-то понимаю какого. Поэтому я ищу…

— Но тебе ведь уже тридцать! В восемнадцать ищут!

— В восемнадцать, мама, человек обязан идти в институт или в армию, как в семь идут в школу, а в шестьдесят — на пенсию. Я говорю не об этом.

— Но так ты можешь и не найти ничего и никогда!

— Не исключено. Хорошо, что живем мы не в Италии, иначе там бы мы с тобой разорились — там повременная оплата телефонных разговоров. Я к тебе лучше заеду попозже, и мы обо всем поговорим…

На троллейбусной остановке было много народу, и я пошел пешком. С Тверского бульвара были видны сияющие айсберги Нового Арбата: опробовали первомайскую иллюминацию. Праздник был совсем рядом.

Я помню, как мучительно медленно тянулось раньше от праздника к празднику время, а сейчас оно будто перешло на какой-то новый счет, побежало, помчалось, не успеваешь оглядываться. А может, это не время, а я сам быстрее побежал через него?

Ушли назад, остались за спиной вчера, и позавчера, и год назад, но они не пропали, не растворились в сумерках времени, а замерли, как плиты туннеля, через который я иду к станции счастья. Я думаю, что время постоянно и существует все целиком — как мир, как вселенная. Люди для своего удобства ввели порции, разделили время на доли, как кинопленку на кадры. А потом забыли об этом и стали поклоняться не времени, а порциям, загнав себя в колодец циферблата, в лабиринт перекидных календарей, где вчера предшествует сегодня, которое идет всегда перед завтра. Но ведь всего два дня назад твое вчера должно было стать завтра! И из-за того, что я часто думаю об этих чудесах, мне непонятны люди, легко и охотно забывающие свое вчера, живущие только сегодня и плюющие в завтра, потому что я свято верю: время не разделить на эти крошечные ломтики, и завтра — это кусок моего вчера. Ведь в движении кинопленка времени может свернуться, и вчера опередит завтра. Кто его знает, какое для этого нужно движение, и, возможно, световая скорость для этого не нужна, а достаточно раз в жизни промчаться по стене. Но смотреть в завтра страшно из-за того, что для этого надо проехать по стене. Мы никогда не могли договориться с матерью, наверное, потому, что она терпеть не может смотреть в завтра. Для нее будущее — ближайшие десять минут, и когда она говорит со мной о моем будущем — это тоже разговор о сегодня. И мне бесполезно говорить с ней о том, что время можно свернуть и посмотреть в свое завтра — оно для нее линейно и непостижимо. Я ни за что не осуждаю ее: нельзя требовать от молодой и неприспособленной женщины с маленьким пацаном на руках, когда муж пропал без вести, выполняя задание в тылу врага, чтобы у нее достало сил совершить бросок по стене и рассмотреть свернутую в движении ленту времени. Просто она сказала мне: «Стас, я еще молодая женщина, ведь и мне надо устроить свою жизнь». Я этого не понял и не принял. Тогда я не понимал этого, потому что знал: устраиваются на работу, устраиваются на спецжиры, наконец, устраивают в школе вечер. Но как можно устроить жизнь, я не понимал. Впрочем, и потом я так и не усвоил для себя второго, глубинного смысла этого слова.

Назад Дальше