Взятие Измаила - Михаил Шишкин 33 стр.


В Петербург прибыли утром. Шли по платформе за носильщиком, и Лариса Сергеевна отстала. Я обернулся: поезд с другого пути как раз отходил, и она, глядя, как в зеркало, в мелькающие окна, поправляла шляпу.

В гостинице, поднявшись посмотреть номер, она восторженно посидела на всех стульях и креслах, поглядела во все зеркала, упала спиной, разбросав руки на кровать. Я хотел обнять ее, но она засмеялась:

— Пойдем в город!

По улицам мы гуляли не боясь, открыто, она взяла меня под руку — как будто мы давняя пара, приготовившаяся стареть в достоинстве и приладившись к судьбе.

Заходили в магазины, я все хотел что-нибудь купить ей красивое. Остро пахло коленкором, мелькали аршины, и она долго выбирала, а я терпеливо ждал, глядя, как приказчики, излоктившись, суетятся.

Шли мимо зоомагазина, и я даже не обратил внимания на выставленные в витрине клетки с попугайчиками, а Лариса Сергеевна захотела зайти, наверно, вспомнив о сыне. Заглянули, там все кругом трепыхалось, чирикало, порхало. Она просунула пальчик в клетку с морской свинкой сквозь прутики — а у меня палец не пролез.

Вечером мы пошли в театр. Гастролировал Художественный, давали «Чайку». Когда на сцене хлопали дверью, декорации качались. Тригорин с самого первого действия чихал и сморкался, а к финалу и Дорн зачихал. Он стоял у самой рампы, и рядом с его лицом бил прожектор. Когда чихнул, то брызги изо рта вспыхнули, как сноп искр. И когда в походной аптечке что-то лопнуло, и Дорн, перелистывая журнал, сказал Тригорину, что это Константин Гаврилович застрелился, он опять чихнул, и даже когда занавес опустился, со сцены еще доносилось приглушенное бархатом чихание и кашель.

Выходя, я подумал, что вот эту табличку «Вход в кресла», наверно, видел еще Гоголь.

Я хотел сразу направиться в гостиницу, но Лариса Сергеевна предложила еще немного пройтись. Мы вышли к Летнему саду, залитому странным северным светом с неба, совсем не ночным, но и не дневным, белая ночь была скорее желтоватой, стеариновой. Лариса Сергеевна шла вдоль ограды, выстукивая зонтиком решетку, и мимо нас двигался парк, наполненный стеарином и статуями. Вот где, оказывается, бежал некогда Лот со своими непослушными женами.

В номере Лариса Сергеевна надела домашние туфли с помпонами на носках. Я сбросил пальто и шляпу на пол — она подняла, повесила на вешалку.

Расчесываясь перед зеркалом, она вдруг сказала:

— Зачем я тебе? Тебе нужна женщина клейкая и стремительная, а в этих глазах, посмотри, ни горения, ни бунта.

Я подошел сзади и расправил ей плечи:

— Не горбись!

В ту ночь я спросил, откуда у нее шрамы на ногах, и она рассказала, что много лет назад у нее был любовник, отец Кости. Когда он ее бросил, узнав о беременности, она в отчаянии стала резать себе ноги, видя в них источник своего несчастья. Она рассказывала, улыбаясь.

Я целовал эти шрамы на ее ногах. И вмятинки на голове. И сказал:

— Я просил.

Она не расслышала:

— Что?

— Пустяки. Неважно.

Прежде чем заснуть, я намотал прядь ее волос на свой мизинец — как когда-то много лет назад с одной рыжеволосой девушкой.

Я лежал в полудреме, когда она вдруг прошептала:

— Я хочу с тобой шить.

Я ничего не понял:

— Что?

Снова шепот:

— Я хочу, чтобы мы вместе шили.

— Что шить?

Она засмеялась и крикнула мне прямо в ухо:

— Я хочу с тобой вместе жить!

И добавила, глядя за окно:

— Ждать тебя, если поздно придешь — лежать, прижав к груди твою пижаму. Придешь — она будет теплой.

Я проснулся среди ночи оттого, что она шмыгала носом и чуть слышно всхлипывала. Я сделал вид, что сплю. Через какое-то время Лариса Сергеевна затихла, а я лежал и смотрел на тускло мерцавший потолок, комната понемногу пропитывалась светом. Было слышно, как люстра перезванивается с ночным трамваем, как трубят рожки поздних автомобилей. Хотел крови комар-пискля. Затекла нога — будто лежал на рассыпанных граммофонных иголках. Все думал об Анечке — как там она?

Вспомнилось, как мы с ней вальсировали. В последнее время она полюбила танцевать. Требовала без конца, чтобы ей заводили пластинку. Танцевала одна, сидя и раскачиваясь, или стоя — кружилась на месте. Тело движется в ритм, руки танцуют, пальцы выделывают фигуры, как у индийских танцовщиц, при этом чудо мое улыбается, сияет, излучает счастье. Больше всего ей нравится танцевать со мной, когда я беру ее на руки. Мы вальсируем с ней щека к щеке, ее кулачок крепко схватился за мой большой палец, другая рука обхватила мою шею. Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три — на мне полковничий, белый по кавалерии мундир, короткие белые чулки и бальные башмаки. Ее лицо, готовое на отчаяние и восторг, освещается счастливою благодарною детскою улыбкой, ее ножки в атласных туфельках быстро, легко и независимо от нее делают свое дело. Оркестр гремит. Мы кружимся по зале, и ее лицо сияет восторгом счастья. Пластинка кончается. Я устаю держать девочку мою на руках и сажаю на диван. Ее взгляд говорит: я бы рада была отдохнуть и посидеть с вами, я устала, но вы видите, как меня выбирают, и я этому рада, и я счастлива, и я всех люблю, и мы с вами все это понимаем.

Утром я будто впервые увидел затоптанный блеклый ковер в палевых розах. Еще заметил, что у Ларисы Сергеевны пудра возле уха плохо стерта. А в ванной засорился слив — вынул и спустил в унитаз комки чьих-то волос.

Наутро с Балтики нагнало тучи, на улице нас встретил дождь, ветер — зонт выворачивало спицами наружу.

Опять пошли гулять по городу.

Спасаясь от непогоды, зашли в храм. Там было много народу — туристы, школьники или просто гонимые ветром вроде нас.

В толпе, окружившей одного из экскурсоводов, я увидал вдруг отца — не поверил своим глазам — так был похож на него один крепкий старик. Я пошел за ним, ведя за руку Ларису Сергеевну. Старик, заметив меня, тоже стал оглядываться, рассматривать свое пальто — может, испачкался?

— Кто это? — спросила Лариса Сергеевна.

— Это мой отец воскрес, — усмехнулся я.

Шарканье ног улетало под высокий купол. Храм тонул в полумраке. Молодой голос, резкий, уверенный, говорил о вращении земли, без которого жизнь на планете была бы невозможна.

Я опять нашел взглядом воскресшего отца — он тоже смотрел на меня.

Она вдруг прошептала мне на ухо:

— Послушай, а ведь это и есть наше с тобой венчание.

Тут маятник сбил кеглю, та звонко упала и запрыгала мне под ноги, выстукивая полированной головкой мрамор пола и доказывая что-то важное, без чего жизнь невозможна.

* * *

Поезд подходил к Вятке в заутренней январской темноте.

Я стоял в коридоре с полотенцем на шее, ожидая своей очереди и вглядываясь в черноту за стеклом, отражавшим заспанных людей, которые, пошатываясь, несли проводнику белье.

У меня было странное ощущение, что на вокзале меня сейчас встретят Герцен и Витберг, в тулупах и валенках, подмерзшие, приплясывающие. Гений места. Почему-то думалось, что вот скоро буду бродить по их улицам, смотреть на их церкви, на их небо, деревья, снег, и все это сблизит нас, преодолеет эпохи и смерти, и я увижу и пойму что-то такое, что увидели и поняли здесь они.

В туалете на полу была лужа, и приходилось стоять на каблуках, вздыбив носки. Труба слива обледенела, в глубине узкого туннеля мелькали шпалы. Вагон так качало, что струя разлеталась, обрызгивая. Воды не было, так что вышел на платформу города Кирова неумытым и с нечищенными зубами. Проветрил рот морозцем.

Встречал меня комсомольский обкомовский инструктор. Он был молод, гладко выбрит, округл и красноглаз. И казался чем-то сбитым с толку. Может быть, моим видом, не положенной по рангу бородой? Во всяком случае, извинившись, попросил предъявить журналистское удостоверение.

— Для порядка, Михаил, вы понимаете…

Мы направились к машине, ожидавшей на площади перед вокзалом. Я шел за ним, догоняя клубы пара с привкусом вчерашней водки.

В черной «Волге» было жарко натоплено. Шофер тоже был молод, гладко выбрит и округл и так похож на инструктора, что казался его младшим братом.

— В обком! — бросил инструктор.

Я пытался рассмотреть по дороге город, но видел только темные улицы, сугробы и предрассветные угрюмые толпы на автобусных остановках.

— Значит так, Михаил, — обернулся с переднего сиденья инструктор. — Сейчас приедем, позавтракаем. В девять к первому, затем, может быть, если захотите, посмотрите наш Киров, а потом к вашему герою. Это часа три на машине. Мы уже дали распоряжение, там вас ждут. А завтра или послезавтра, как сочтете нужным, позвоните нам и за вами вышлют машину. Договорились?

— Договорились.

Я приехал писать очерк о Сергее Мокрецове, солдате, служившем в ГДР и спасшем немецкую девочку, которая провалилась под лед. Я нашел заметку о награждении советского солдата медалью за спасение утопающего, просматривая подшивки немецких газет, и, пока главный согласовывал тему с Министерством обороны, парень уже успел демобилизоваться, так что командировка в Берлин вдруг обернулась поездкой в вятскую деревню с каким-то щедринским названием

— Обленищево.

В обкомовской столовке ели гнутыми солдатскими ложками, а в туалете не было ни бумаги, ни кружка на унитазе, так что пришлось вырывать листы из блокнота.

Первый секретарь Кировского обкома ВЛКСМ тоже оказался молод и гладко выбрит, но только еще более округл и красноглаз, и был, наверное, старшим братом шофера и инструктора.

Он сдавил мне руку, дыхнув перегаром, усадил в кресло и принялся бодро докладывать о достигнутых за последний период успехах, бросая на меня пытливые взгляды, мол, что за столичная птица такая и до какой степени надо ее бояться.

— Впрочем, вас, наверное, — перебил он сам себя, — больше интересуют вопросы культуры?

И стал рассказывать, как кировчане возрождают народные традиции: по инициативе какого-то молодежного театра при каком-то ДК в этом году они собираются устроить костюмированные народные гуляния — проводы зимы, и для участия в массовых мероприятиях привлечены курсанты местного военного училища.

— Сегодня как раз привезли заказанные костюмы, так что с завтрашнего дня начинаем здесь у нас на площади репетиции. На обратном пути увидите. Может, и про это напишете?

Я вежливо поблагодарил и отказался, сославшись на то, что у меня конкретное задание. Когда я высказал желание просто прогуляться в одиночестве по городу, он сразу бросил взгляд на инструктора, сидевшего у дверей на краешке стула:

— Вот и прекрасно! А Александр вас проводит! Покажет вам наш красавец!

Он снова стиснул мне руку и, стараясь дышать в сторону, пожелал:

— И огромных вам творческих успехов! А журнал ваш читаем и любим! Отличный журнал! И очень нужный! Особенно сейчас!

Я пошел к выходу, и стекло шкафа с какими-то переходящими кубками отразило, как первый погрозил инструктору кулаком.

Когда мы вышли, широкую площадь перед обкомом уже заливало морозное северное солнце. Воздух цапал за нос и уши.

Отделаться от инструктора не удалось.

— Вы поймите, Михаил, — сказал он доверительно, — я ведь за вас отвечаю.

Делать было нечего, пришлось гулять вдвоем. Шли не спеша мимо сугробов выше людей и мимо людей угрюмее сугробов. Дома были обыкновенные, сталинской застройки. Я сказал, что хочу посмотреть старый город, что-нибудь, что еще сохранилось с герценовских времен, и Александр повел меня к Преображенскому монастырю.

По дороге он вдруг спросил меня:

— А что там у вас в Москве творится с нацистами?

— С нацистами?

— Ну да, с нацистами.

— Не знаю. А что?

И он рассказал мне, что весной к ним поступило из Москвы распоряжение во что бы то ни стало предотвратить выступление нацистов, ожидавшееся 20 апреля, в день рождения Гитлера. Что за нацисты, откуда взялись — никто не понял, но раз пришло распоряжение, нужно выполнять. Создали штаб, созвали актив, составили план мероприятий. Отменили 20 апреля занятия в школах, чтобы дети сидели дома и не выходили на улицы. Провели на всех предприятиях и во всех учреждениях закрытые партсобрания, мобилизовали общественность, дружинников, создали отряды добровольцев. В назначенный день милиция оцепила весь центр, туда пускали только по специальным пропускам. Слухи сделали свое дело, и на улицы вышел весь город, пришли все школьники и пэтэушники с велосипедными цепями — бить гитлеровцев. Началась давка. Милиция стала разгонять толпы. В панике стали топтать друг друга. Были жертвы — двух мальчишек задавили.

— И вот мы все никак не можем понять, — говорил Александр, — что это у вас там в Москве за нацисты объявились?

В Преображенском монастыре жили. Во дворе висело задубевшее белье. По углам дымились на морозе помойные кучи. С купола кафедрального собора, обшарпанного, поросшего березками, странно полусвешивался сбитый крест — висел на луковке вниз головой, будто убитый, зацепившись ногой за стремя, разбросал руки.

В УАЗе было жарко натоплено, и меня быстро сморило после бессонной вагонной ночи. На укатанном снежном шоссе укачивало, как на волнах. На какую-то минуту в полудреме представилось, что это не обкомовский УАЗ, а кибитка мчит меня куда-то версту за верстой — и вот сейчас перебежит дорогу шальной заяц, и возница посмотрит испытующе на меня, мол, что, поворачивать? А я ему: «Пошел!» И мы поедем дальше, навстречу морозному, скрытому вон за тем ельником будущему.

Потом шофер включил магнитофон, и запела Пугачева.

Пугачевская кибитка… Заячья шинель…

Я заснул.

— Слышь, корреспондент, приехали! — шофер ткнул меня в бок. — Облянищево.

Он произнес название деревни с ударением на «бля».

Засыпанные снегом избы. Собачье дерьмо на подтаявшем насте. Дымы, подпирающие низкое небо.

— Что это? — спросил я, глядя на избу с флагом, у которой мы остановились.

— Начальство. Вас там ждут.

Из избы выбежали несколько человек в телогрейках и ушанках. Меня потащили, отнимая сумку, в дом.

В комнате, обклеенной графиками и плакатами, какой-то щуплый человечек с лицом, как жеваная бумага, наверно, их начальник, осклабившись и клацая остатками черных зубов, подталкивал ко мне такого же щуплого, с таким же изжеванным лицом и с такими же черными зубами. При этом что-то тараторил, прикусывая окончания, так что я скорее догадывался, чем понимал. Наверно, он хотел сказать:

— Вот он, наш герой! Серега, не робей! Корреспондент тебя не съест!

Все гоготали.

И опять эти люди в телогрейках показались мне братьями — все с жеваными лицами, щуплые, беззубые, осклабившиеся.

Серега повел меня по узкой утоптанной тропинке между сугробами и поваленными заборами к своей избе.

Он жил вместе с матерью, такой же щуплой, жеваной и беззубой. В комнатке с низким потолком и крошечными окошками было жарко от печки и пахло чем-то деревенским.

Я достал было свой блокнот, но на меня замахали руками, мол, с дороги нужно отдохнуть, поесть. Они все говорили со мной, откусывая за ненужностью окончания, а друг с другом объяснялись просто какими-то междометиями.

Сели за стол.

Появилась сковорода с картошкой и бутылка водки. Старуха ловко сковырнула козырек, налила всем по полному стакану и, буркнув что-то, выпила до дна мелкими жадными глотками.

Серега опрокинул залпом свой.

Я стал было объяснять, что приехал вовсе не за этим, что я на работе, что я хотел бы сначала записать его рассказ о спасении немецкой девочки из проруби, задать еще ряд вопросов, но они так посмотрели на меня, что я взял свой стакан и выпил.

Стали черпать картошку с луком и салом ложками прямо из сковородки.

Старуха облизала горлышко пустой бутылки и достала вторую.

Я хотел было наотрез отказаться, сослаться на почки или еще на что-нибудь.

И вдруг, неожиданно для самого себя, подставил ей стакан:

— Наливай!

Произошло чудо. Впервые старуха не осклабилась, а улыбнулась мне по-человечески:

— Пей, сынок!

Мы выпили по второй.

Что-то изменилось в мире. Серега оказался симпатичным застенчивым парнем, его мать — милой разговорчивой женщиной. Она расспрашивала меня о жене, сыне. Жаловалась, что пора Серегу женить, да не на ком. Сокрушалась:

— Все теперь такие пошли бляди!

В окно заглянуло солнце, заиграло в стаканных гранях. В избе сделалось уютно, просторно, по-домашнему.

Набив живот картошкой, я устроился у печки и слушал, что летом здесь просто рай, можно купаться на запруде, ходить в лес по грибы, собирать на болоте ягоды, там их полно. Они стали уговаривать меня, чтобы я приехал сюда летом — с женой и ребенком.

Помню, что, действительно, ни с того ни с сего захотелось бросить все к чертям собачьим, взять Свету, Олежку и мотануть сюда на все лето — ходить купаться на запруду, собирать в лесу грибы, уйти куда-нибудь подальше от людей на болото, где полно ягод.

Старуха сказала, что нас ждут у ее сестры, и мы выпили еще бутылку на посошок.

Дальше все вспоминается какими-то всплесками.

Снова жарко натопленная комната. Какое-то варево в кастрюле, снова хлебаем без тарелок.

Какие-то симпатичные добрые люди, которые рады мне, хлопают по спине, чокаются.

Вспоминаю, что пошел во двор и в темноте споткнулся в холодных темных сенях о полусъеденную свинью.

Чей-то черный заскорузлый палец тыкал в желтую фотографию и объяснял, что у деда на войне снесло осколком кусок черепа, но не затронуло мозга — и он так жил, с тонкой кожицей на затылке. Мне запомнилось, что кожица была — как пленочка на яйце.

Еще какая-то полуистлевшая фотография служила в зоне охранником — зеки, улучив момент, сунули ей нож в ребра.

Какие-то младенцы оказывались уже замужем во Владивостоке.

А вот старуха в платке, утирая кончиками слезы, рассказывает мне, что у Сереги еще есть старший брат, но он сидит в тюрьме, потому что на своей свадьбе поссорился с отцом, подрался и прибил его молотком.

Назад Дальше