Работы было полно: здесь на меня взвалили куда больше ответственных обязанностей, чем в отделении хирургии, да и контролировали меня гораздо меньше. Я очень быстро усвоил много полезных практических навыков, однако эти уроки далеко не всегда были приятными. Я находился в самом низу врачебной иерархии. В мои обязанности входил первичный осмотр всех новых пациентов (как правило, они попадали к нам через отделение травматологии, куда поступали в неотложном состоянии), а также присмотр за больными, которые лежали в палатах. Я быстро сообразил, что не должен звонить вышестоящим врачам с вопросами, касающимися новых пациентов, до того как осмотрю их сам. Эту ошибку я допустил в ночь первого же дежурства, спросив совета у ординатора, прежде чем осмотрел пациента, по поводу которого мне позвонили медсестры, – вместо ответа на мою голову обрушился шквал ругательств. Итак, не имея опыта и ужасно волнуясь, я осматривал каждого поступившего пациента и пытался решить, что с ним делать дальше. Позвонить начальству я осмеливался, только если случай был по-настоящему сложным и неоднозначным.
Однажды ночью – вскоре после того как я устроился в ту больницу интерном – меня вызвали осмотреть мужчину средних лет, который начал задыхаться; это часто случалось в переполненных палатах. Я вскочил с кушетки и накинул белый халат (я всегда спал в одежде, так как мне редко удавалось поспать больше одного-двух часов подряд и меня неоднократно вызывали среди ночи либо в приемный покой, либо в палаты). Я вошел в длинную темную палату, где в два ряда стояло двадцать больничных коек, на которых виднелись беспокойные, храпящие, ворочающиеся силуэты. За столом в центре помещения сидели две медсестры, возившиеся с документами в лучах настольной лампы – та была единственным островком света в темноте. Они указали пациента, которого требовалось осмотреть.
– Он поступил вчера с сомнительным ИМ, – сказала одна из медсестер, подразумевая под ИМ инфаркт миокарда (он же сердечный приступ).
Мужчина сидел в кровати выпрямившись: он выглядел перепуганным до смерти. Его пульс оказался быстрым, а дыхание – учащенным. Я поднес к его груди стетоскоп и прислушался к сердцебиению, а также к звукам, сопровождавшим вдохи и выдохи. Я сделал ЭКГ – электрокардиограмму, которая наглядно демонстрирует характер сердечного ритма. Она показалась мне вполне нормальной, так что я успокоил пациента, сказав, что с его сердцем нет серьезных проблем.
– Что-то не так, доктор. Я уверен в этом.
– Все в порядке, вы просто разволновались, – ответил я с некоторым раздражением, так как мне не терпелось поскорее вернуться в постель.
Он в отчаянии смотрел, как я поворачиваюсь к нему спиной. Меня до сих пор, словно упрек, преследует звук его затрудненного дыхания, раздававшийся, пока я уходил прочь мимо выстроившихся в два ряда коек, на которых съежились беспокойные силуэты. Мне до сих пор слышится, как его дыхание, стоило мне дойти до дверей, внезапно прекратилось и палату затопила мертвая тишина. Охваченный паникой, я метнулся к его кровати, но обнаружил там уже обмякшее тело.
– Срочно вызывайте старшего! – крикнул я медсестрам и начал делать пациенту непрямой массаж сердца.
Через несколько минут в палату ворвался мой коллега с заспанными глазами, и следующие полчаса мы тщетно старались заставить сердце пациента вновь заработать. Ординатор посмотрел на его ЭКГ.
– Похоже на желудочковую тахикардию, – сказал он неодобрительно. – Разве ты не заметил? Ты должен был немедленно мне позвонить.
Я ничего не ответил.
Раньше это ощущение называли angor animi (в переводе с латыни – «терзания души»). Оно иногда возникает во время сердечного приступа у людей, которым осталось жить считаные мгновения. Даже сейчас, по прошествии тридцати с лишним лет, я отчетливо вижу отчаяние, которое застыло на лице умиравшего мужчины, когда он смотрел, как я поворачивался к нему спиной.
***Работа требовала постоянного напряжения, бодрящего, но мрачноватого, и я довольно быстро утратил пылкий энтузиазм и альтруизм, которые были моими верными спутниками в студенческие годы. Тогда было намного проще испытывать сострадание к пациентам, ведь я не отвечал за то, что произойдет с ними в дальнейшем. Рука об руку с ответственностью неизменно идет боязнь потерпеть неудачу, и больные становятся источником волнения, стресса – равно как и гордости в случае успеха. Теперь я ежедневно сталкивался со смертью, зачастую после неудачных попыток реанимировать человека, а иногда пациенты умирали от потери крови, вызванной внутренним кровотечением. В реальности сердечно-легочная реанимация разительно отличается от того, что мы привыкли видеть по телевизору. В большинстве случаев реанимационные мероприятия представляют собой жалкие, хоть и ожесточенные попытки вернуть человека к жизни, нередко сопровождающиеся переломами ребер, особенно у пожилых пациентов, которым по-хорошему стоило бы позволить тихо и спокойно умереть.
Постепенно я очерствел (так происходит с любым врачом) и стал воспринимать пациентов как существ иной расы, кардинально отличающихся от крайне важных и неуязвимых молодых врачей вроде меня. Сегодня, когда я приближаюсь к закату своей врачебной карьеры, профессиональная отстраненность начинает исчезать. Я уже не так сильно боюсь потерпеть неудачу, потому что смирился с ее возможностью и не столь остро ощущаю исходящую от нее угрозу, а кроме того – во всяком случае мне хочется на это надеяться, – я многому научился благодаря совершенным в прошлом ошибкам. Теперь я могу позволить себе быть чуть менее отстраненным. К тому же старость наступает мне на пятки, и я больше не в состоянии отрицать, что сотворен из плоти и крови, как и мои пациенты, и точно так же уязвим. Вот и получается, что сейчас я переживаю за них гораздо сильнее, чем раньше, поскольку понимаю, что вскоре и сам окажусь в переполненной больничной палате – прикованный к постели и опасающийся за свою жизнь.
Год интернатуры подошел к концу, и я вернулся в свою родную клинику в северном Лондоне на должность старшего ординатора отделения интенсивной терапии. Я решил, хотя моя целеустремленность и таяла с каждым днем, выучиться на хирурга, и работа в реанимации казалась мне логичным первым шагом на этом пути. Мои обязанности состояли преимущественно в заполнении всевозможных форм, в установке капельниц, во взятии крови на анализ, а время от времени и в выполнении более захватывающих инвазивных процедур, как их принято называть, таких как установка грудного дренажа или подключение капельницы к большим шейным венам. Именно благодаря работе в отделении интенсивной терапии я очутился в операционной, где проводили операцию по удалению аневризмы, после которой меня осенило.
Когда я понял, чем конкретно хочу заниматься, жить стало заметно проще. Несколько дней спустя я встретился с нейрохирургом, который на моих глазах клипировал ту самую аневризму, и сказал ему, что тоже собираюсь стать нейрохирургом. Он предложил мне подать заявку на должность ординатора в его отделении, которая вскоре должна была освободиться. Я также поговорил с одним из старших хирургов общей практики, под чьим началом работал, будучи стажером. Человек удивительной доброты (он входил в число хирургов-наставников, которых я почти боготворил), он немедленно организовал мне встречи с двумя виднейшими нейрохирургами страны, чтобы я заявил о себе как об их будущем коллеге и начал планировать свою карьеру. В те годы нейрохирургия только набирала обороты, и во всем Соединенном Королевстве насчитывалось не более сотни врачей, специализировавшихся на ней. Первый из тех двух хирургов – исключительно дружелюбный мужчина – работал в Королевской лондонской больнице, что в Ист-Энде. Когда я вошел к нему в кабинет, он курил сигару; стены были увешаны фотографиями гоночных машин (насколько я знаю, он работал с пилотами «Формулы-1»). Я рассказал ему о своем глубочайшем желании стать нейрохирургом.
– А что думает по этому поводу ваша жена? – спросил он первым делом.
– Полагаю, она считает это хорошей идеей.
– Что ж, моя первая жена не выдержала такой жизни, и мне пришлось сменить ее на более подходящую модель. Обучение нейрохирургии, знаете ли, усложняет жизнь.
Еще через несколько недель я съездил в Саутгемптон, чтобы поговорить с другим известным нейрохирургом. Он встретил меня не менее дружелюбно. Лысеющий, с рыжими волосами и усами – на мой взгляд, он больше напоминал веселого фермера, чем нейрохирурга. Он уселся за письменный стол, заваленный историями болезни – из-за многочисленных папок его почти не было видно. Я поделился с ним своим намерением стать нейрохирургом.
– А что думает по этому поводу ваша жена? – спросил он.
Я заверил его, что беспокоиться не о чем. Он немного помолчал.
– Операции – легкая часть работы, – произнес он наконец. – К моим годам начинаешь понимать, что основная сложность кроется в том, чтобы принять правильное решение.
– А что думает по этому поводу ваша жена? – спросил он первым делом.
– Полагаю, она считает это хорошей идеей.
– Что ж, моя первая жена не выдержала такой жизни, и мне пришлось сменить ее на более подходящую модель. Обучение нейрохирургии, знаете ли, усложняет жизнь.
Еще через несколько недель я съездил в Саутгемптон, чтобы поговорить с другим известным нейрохирургом. Он встретил меня не менее дружелюбно. Лысеющий, с рыжими волосами и усами – на мой взгляд, он больше напоминал веселого фермера, чем нейрохирурга. Он уселся за письменный стол, заваленный историями болезни – из-за многочисленных папок его почти не было видно. Я поделился с ним своим намерением стать нейрохирургом.
– А что думает по этому поводу ваша жена? – спросил он.
Я заверил его, что беспокоиться не о чем. Он немного помолчал.
– Операции – легкая часть работы, – произнес он наконец. – К моим годам начинаешь понимать, что основная сложность кроется в том, чтобы принять правильное решение.
7. Менингиома
доброкачественная опухоль, развивающаяся из паутинной оболочки головного и спинного мозга; как правило, растет медленно, симптомы обусловлены давлением на близлежащие нервные волокна
В понедельник я проснулся в семь утра под шум проливного дождя. Стоял февраль, и мрачное небо, на которое я смотрел через окно спальни, отливало свинцом. Впереди меня ждало множество операций, хотя я и сомневался, что удастся прооперировать всех пациентов, включенных в список, так как знал, что больница снова переполнена и коек не хватает. Вечером мне определенно предстояло извиняться как минимум перед одним пациентом, голодным и встревоженным, тщетно прождавшим весь день в надежде на то, что койка в отделении интенсивной терапии все-таки освободится и операция состоится. Увы, придется его расстроить.
Проклиная дурацкую погоду, ветер и дождь, которые были явно настроены против меня, проклиная нехватку коек в больнице, я отправился на велосипеде на работу. Я опоздал на утреннее собрание и сел рядом с одним из коллег, нейрорентгенологом, которому не было равных в интерпретации снимков мозга (невероятно сложная задача) и чей совет в неоднозначных случаях неоднократно спасал меня от фатальной ошибки. Я попросил Энтони – ординатора, дежурившего ночью, – сообщить о новых поступивших больных. Он сидел за компьютером в передней части комнаты, дожидаясь моего прихода. Энтони был довольно молод и отличался простодушием – не такое уж редкое качество для хирургов, однако большинство нейрохирургов теряют его с годами по мере того, как приобретают опыт.
– Ничего особенно интересного не произошло, – ответил он.
Я недовольно взглянул на него и с раздражением сказал, что самые обычные, повседневные проблемы чаще всего и оказываются самыми важными.
Мне показалось, что резкие слова задели Энтони, и я тут же пожалел о своей несдержанности.
– Женщина девяноста шести лет, которая жила одна и начала падать у себя дома, – начал он. – У нее сильный стеноз аортального клапана – шумы в сердце можно услышать, даже если просто стоять рядом. Также она страдает от левостороннего гемипареза и не может ходить, но при этом полностью ориентирована.
Я спросил одного из самых младших врачей, сидевших в переднем ряду, какой диагноз он бы поставил.
– Единственное, от чего мы стали бы лечить пациента в таком возрасте, – это хроническая субдуральная гематома, – ответил он уверенно.
Тогда я спросил, о чем говорит наличие аортального стеноза.
– Это означает, что общая анестезия скорее всего убьет ее.
Я попросил Энтони показать снимки. Он повернулся к компьютеру и ввел несколько паролей подряд, однако прошло несколько минут, прежде чем на экране появилась главная страница программы, связывающей нас с местными больницами, откуда в отделение поступало большинство пациентов. Пока он возился с компьютером, другие младшие врачи помогали разыскивать снимки нашей пациентки, подшучивая над используемыми в больнице компьютерными программами:
– Эта программа для пересылки снимков – полная лажа… Попробуй обновить страницу, Энтони. Нет, нажми кнопку «Вид», затем «Плитка». Видимо, не работает. Перенеси влево. Бесполезно. Попробуй вернуться на начальную страницу…
Наконец после долгих мучений снимки мозга внезапно вспыхнули на стене перед нами. На них можно было отчетливо разглядеть тонкий слой жидкости между костями черепа и поверхностью мозга, из-за чего правое полушарие было деформировано.
Очередной пожилой человек с хронической субдуральной гематомой – самый распространенный неотложный случай в нейрохирургии. Остальная часть мозга выглядела не так уж плохо: она усохла в гораздо меньшей степени, чем у большинства людей к девяносто шести годам.
– Мой отец умер в этом возрасте от болезни Альцгеймера, – сообщил я стажерам. – На снимках его мозг выглядел словно швейцарский сыр – так мало от него осталось.
– Итак, Энтони, – продолжал я, – в чем проблема?
– Проблема этического характера. Она говорит, что лучше умереть, чем пойти в дом престарелых.
– Что ж, в этом есть доля истины. Вы когда-нибудь работали в психогериатрическом отделении или в доме престарелых?
– Нет.
Я заметил, что мне довелось поработать в психогериатрическом отделении младшим медбратом. Присматривать за двадцатью шестью пожилыми людьми с двойным недержанием – далеко не самая простая и приятная задача. По мере того как средний возраст населения постепенно увеличивается, в СМИ будут все чаще и чаще сообщать о скандалах, связанных с плохим обращением в домах престарелых. К 2050 году порог шестидесятилетия перешагнет треть жителей Европы. Мой первый руководитель из отделения общей хирургии – чудесный человек – из-за деменции доживал свой век в доме престарелых. Как рассказывала его дочь, он постоянно твердил, что хочет умереть, но физически он был на редкость здоров, так что на это ушла целая вечность. В молодости он каждое утро принимал холодную ванну.
– Но мы ведь не можем дать ей умереть, – прервал мои разглагольствования один из ординаторов из заднего ряда.
– Почему это не можем? – удивился я. – Если ей этого хочется.
– А вдруг она так говорит из-за депрессии? Возможно, она еще передумает.
Мы уделили этому вопросу еще какое-то время. Я подчеркнул, что подобные рассуждения справедливы, если речь идет о людях помоложе, которых впереди ожидают долгие годы жизни (если они, конечно, не совершат самоубийство), однако вряд ли применимы к человеку девяноста шести лет, которому вряд ли посчастливится вернуться домой.
Я поинтересовался у Энтони, какова, по его мнению, вероятность того, что после операции женщина сможет самостоятельно жить в собственном доме.
– В ее возрасте не очень высокая, – признал он. – Думаю, она сможет ненадолго вернуться домой, но рано или поздно все равно попадет в дом престарелых. Разумеется, если к тому времени ее не прикончит артериальный стеноз.
– Так что же нам делать? – спросил я у сидящих в комнате людей. Повисла неловкая тишина. Я выждал пару минут.
– Единственный близкий родственник – ее племянница. Она приедет сегодня чуть позже, – сообщил Энтони.
– Что ж, какое бы решение мы ни приняли, придется ее дождаться.
Коллега-рентгенолог шепнул, наклонившись ко мне:
– Такие случаи всегда казались мне самыми интересными. Юнцы, – кивнул он в сторону младших врачей, – все как один хотят оперировать и рассчитывают на серьезные, захватывающие случаи. Это можно понять – в их-то возрасте. Но обсуждения именно таких рядовых случаев увлекают меня больше всего.
– Что ж, в свое время я был точно таким же, как они, – ответил я.
– Как думаете, что произойдет с этой женщиной? – поинтересовался он.
– Понятия не имею. Она не моя пациентка.
Повернувшись к собравшимся, я объявил:
– У нас осталось десять минут. Может, взглянем на одного из моих сегодняшних пациентов?
Я назвал Энтони фамилию, и он вывел на стену соответствующий снимок мозга – на сей раз все получилось гораздо быстрее и без лишних затруднений. Снимок продемонстрировал огромную опухоль, доброкачественную менингиому, которая давила на левую часть мозга.
– Пациентке восемьдесят пять лет, – начал я. – Тридцать два года назад, когда я только пришел в нейрохирургию (большинство из вас, я так полагаю, тогда еще пешком под стол ходили), мы просто не оперировали людей в таком возрасте. Считалось, что любой, кому за семьдесят, слишком стар для проведения операции на мозге. Сейчас же, судя по всему, больше нет никаких возрастных ограничений.
Затем я рассказал предысторию пациентки.
***Миссис Сигрэйв обратилась в амбулаторное отделение несколькими неделями ранее. Эта в высшей степени интеллигентная дама (ее покойный муж был выдающимся врачом) пришла в сопровождении трех своих не менее интеллигентных детей, уже достигших среднего возраста, – двух дочерей и сына. Я сходил в соседний кабинет, чтобы принести дополнительные стулья. Пациентка – невысокая властная женщина с длинными седыми волосами, одетая со вкусом и выглядящая моложе своего возраста, – уселась на стул рядом с моим письменным столом, в то время как ее дети сели лицом ко мне: эдакий вежливый, но решительно настроенный хор. Как и большинство людей, у которых есть проблемы, связанные с лобными долями головного мозга, она мало догадывалась о своих затруднениях – если вообще подозревала о них.