Дома глупы выключатели с веревочками, за которые восемь раз дернешь – один раз зажжется, а два – оборвется.
Из окна виден уже по-современному глупый плакат, агитирующий за «человеческое лицо» у социализма. Как будто до сих пор у него была звериная харя.
Государство – это плакаты, лозунги, план, соцобязательства. Это футбольное поле школьного двора, заасфальтированное под пионерские линейки. Грязные шприцы в районных поликлиниках, нянечки в заношенных халатах. Бумажки, в которые заворачивают пирожки на вокзалах. Окна поездов, из которых дует. Чай с содой. Печенье с известью. Стюардесса с таким выражением лица, будто летит в Америку без права выхода из самолета. Разведенный цемент. Озверевшие от грязного бензина машины. Пассажирские автобусы с истекшим сроком годности. Развалившаяся птицеферма. Теплица с разбитыми стеклами. Радиоактивные грибы. Склады в церквах. Парки над утрамбованными кладбищами. Чернобыль. Проданная часть тайги.
Государство – это отрепетированное «ура!».
Государство – это то, от чего нет защиты ни у кого. То, чего боятся даже руководители, создавшие это государство.
Государство – это не демократия, а демократизация. Это нелитература, неживопись, несалют. Это названные по-новому, но обшарпанные по-старому улицы. Развалившиеся предприятия, переименованные в ассоциации. Жулики с визитными карточками президентов совместных предприятий. Законы, исключающие друг друга. Прогрессивные налоги, исключающие прогресс. Прибалтийская борьба бессовестности с безграмотностью. Депутаты, прозевавшие урожай за сведением счетов друг с другом. Глава правительства, удивляющийся по телевизору масштабам разрухи в стране. Демократы, отобравшие у консерваторов власть вместе с привилегиями.
Государство – это единственно верный «плакат» в метро: «Выхода нет».
Государство – это закрома Родины.
Это постоянная попытка разрушить черепичную крышу, веру в школьный двор, в руки отца, в салют, в могилу Неизвестного солдата, в Бородино, в Куликово поле...
Государство – это солнечная дорожка на отравленной индустриализацией воде Рижского залива...
Поэтому, когда колеса самолета касаются земли, даже у тех, кто радуется возвращению на Родину, – грустные глаза от предстоящей встречи с нашим государством.
Конечно, среди читателей найдутся такие, которые скажут: «Больно умный нашелся! Как будто у них нет недостатков. Вот и оставался бы там, коли ему так не нравится наше государство».
Они будут не правы. Мне не «не нравится» наше государство. Я его ненавижу. Потому что люблю свою Родину. Наша Родина всегда была душой нашего народа. Государство – его клеткой.
Безусловно, на Западе есть недостатки. И немало. Но мне неинтересно было писать о них. Потому что все эти недостатки есть и у нас. А хотелось написать о том, чего у нас нет. Чтобы приблизить то время, когда и у нас, может быть, люди будут ходить на демонстрации не за отгулы, кричать «ура!» не по приказу и на кухне втихаря от жены выпивать за Родину. А когда колеса самолета коснутся родной земли, будут аплодировать и радоваться не меньше иностранцев, зная, что дома их ждет солнечная дорожка на неотравленной воде.
Восхищение Америкой длилось недолго. О строителях БАМа я до сих пор вспоминаю с теплотой. Чего нельзя сказать об американцах и наших эмигрантах. Отношение к ним начало быстро меняться. Каждый год я бывал в Америке не менее двух раз. Очень быстро понял, что в советское время про Советский Союз нам говорили много неправды, а про Америку ни слова не соврали!
Все не так просто
Скоростная дорога из Нью-Йорка в Атлантик-сити. В лимузине как в гамаке. По обе стороны от шоссе аккуратные бензоколонки, склады, рекламы, «Макдоналдсы». Постепенно исчезают вдали небоскребы Нью-Йорка. Американские художники любят рисовать небоскребы, развязки, мосты, рестораны и бензоколонки так же, как наши лес, опушки, избушки, речки... У наших солнце закатывается за березу, у американцев – за нефтяную вышку. Когда я смотрю американские фильмы или картины их современных художников, мне кажется, что американцы воспринимают нефтяные вышки, небоскребы и бензоколонки как природу Америки.
Впрочем, действительно есть чем восхищаться. Все вокруг необычайно аккуратно: аккуратные склады, аккуратные свалки. Не валяются по обочинам лишние канализационные трубы, нет ни одного радикулитного забора. Если где-то ремонтируют дорогу, то участок оцеплен флажками, как из детской настольной игры. За флажками трудятся аккуратные ремонтники в светящихся цветных куртках: люди-фонари. С неба на них моросит аккуратный американский дождь, от которого почему-то никогда не бывает слякоти. Непонятно, как американцы добились таких дождей? Дождь щедро поливает богатую американскую «природу». После него должны еще немного подрасти американские небоскребы, еще гуще расплодиться «Макдоналдсы», еще красочнее расцвести рекламы и размножиться хот-доги.
Я был в Америке пять раз. Когда меня спрашивают, как я отношусь к нашим эмигрантам, я отвечаю всегда одно и то же: «С чувством величайшей благодарности за то, что они уехали. Потому что если бы в свое время они не разлетелись из Советского Союза по всему миру, я бы теперь не ездил по этому миру с выступлениями».
* * *Первый раз меня пригласили в США с концертами в 1988 году. Тогда я впервые услышал звучное слово «импресарио».
– Я импресарио из Америки. О’кей? – представился мне Виктор Шульман.
Признаться, я не сразу понял, кто это. Для меня в то время «профессия» импресарио была чем-то средним между коммивояжером и референтом.
Впрочем, Витя имел право так представляться. Он эмигрировал давно. Сначала, поскольку он музыкант, зарабатывал по ресторанам. В годы потепления первым додумался привозить советских артистов к эмигрантам, которые продолжали жить советскими новостями, советскими песнями и диссидентской литературой, полной воспоминаний о Стране Советов. Живые гастроли советских артистов давали им возможность еще раз прикоснуться к тому хорошему, что было в их прошлой жизни, вспомнить «Голубые огоньки», праздники, демонстрации, салюты...
Шульман первым придумал продавать ностальгию. И выиграл. С успехом провел гастроли по Америке Крамарова, Магомаева, Пугачевой, Хазанова, Жванецкого, Винокура... И даже, что совершенно невероятно, Высоцкого!
В эмигрантской среде Витю довольно скоро многие невзлюбили. Это означало, что он заработал приличные деньги. Называли его миллионером, поскольку чужой кошелек всегда толще. Не уверен, что Витя был миллионером. Уверен в одном: он заработал достаточно, чтобы его невзлюбили и чтобы иметь право представляться как импресарио из Америки и добавлять «о’кей».
Мы встретились с ним в московском ресторане «Пекин». Шульман заказывал, как американец. Официант краснел, как наш. Названия китайских блюд, которые Шульман требовал в ресторане «Пекин», в то время не знал даже шеф-повар, китаец из сахалинских корейцев.
Со мной Виктор вел себя по-американски деловито и по-одесски напористо.
– В Америке вас очень ждут. Ваши пленки почти у всех. О’кей?
Тогда я впервые услышал, как в музыкальную харьковско-одесскую интонацию вплетаются «о’кей» и «ноу проблемы». Для меня это было еще в диковинку.
– Вас будут многие приглашать. Но они все вас обманут, они все жулики. Кроме меня, о’кей? Я – профессионал. Я сделаю вам настоящую рабочую визу. Вам не надо будет скрывать ваши концерты от американских властей. О’кей? Налоги за вас заплатит моя компания. Вы не будете бояться, что когда-нибудь американцы внесут вас в черный список, закроют въезд в Америку за нелегальные выступления и неуплату налогов. О’кей? Я все делаю по закону, а не по-еврейски. О’кей?
Он говорил о моих гастролях, как о решенном деле. При этом все время повторял: наши гастроли, наши концерты, мы будем выступать. У меня даже создавалось впечатление, что выходить на сцену он собирался вместе со мной.
– Помимо наших концертов в Нью-Йорке, Чикаго, Сан-Франциско, Бостоне и Филадельфии, мы побываем с вами в Атлантик-сити, Лас-Вегасе... На пару дней залетим в Канаду. О’кей? Съездим на Ниагарский водопад... Я вас сфотографирую под самым водопадом. О’кей? Жить будете везде в люксах четырехзвездочных отелей «Хайят». На концерты вас будет привозить лимузин с двумя двухметровыми неграми-секьюрити. О’кей?
Слово «секьюрити» я тоже тогда услышал впервые.
Он не давал мне ответить ни на один вопрос. Сам спрашивал – сам отвечал. И сам комментировал! Видимо, самообслуживание из наших людей не мог выбить даже развитой капитализм. Мне наконец удалось вступить в разговор, когда Виктор переводил дыхание после очередного выговора официанту за то, что их китайские блюда неправильно приготовлены и что их тухлые яйца не настолько протухли, чтобы их подавать на стол приличным людям. Тем более американцам.
– Виктор, я не уверен, что мое выступление будет интересно вашим зрителям. По-моему, наш, советский, юмор понятен только тем, кто живет у нас.
– Перестаньте, о’кей? Вас будут слушать те, кто уехал из Союза. Они все до сих пор интересуются, что происходит здесь, в Союзе. Для них ваше выступление еще интереснее, чем для ваших здешних зрителей. Поверьте, они получат удовольствие! Потому что вы такое рассказываете, что им приятно, что они от всего этого уехали. О’кей? Многие, когда слушают ваши пленки, даже там, в Америке, спрашивают: «А он еще не в тюрьме?» О’кей? Мы должны нашуметь нашими выступлениями. Вы мой последний гастролер из России. Я думал, что последним будет Жванецкий. О’кей? Но многие захотели вас. Я подумал, что с вами я поставлю последний восклицательный знак в моей работе. О’кей? А почему я хочу ее бросить? Все-таки на наших артистов ходят только наши эмигранты. А по-настоящему большие деньги может принести только интернациональный бизнес. После вас повезу в Перу цирк с обезьянами. О’кей?
Я согласился. Да и как я мог не согласиться увидеть себя в Америке, в лимузине, и чтобы с обеих сторон по двухметровому негру?.. Да еще на почетном временном отрезке шульмановской карьеры – между Жванецким и дрессированными обезьянами в Перу. Единственное, в чем я усомнился, так это в том, что Комитет государственной безопасности разрешит мне поехать в Америку с выступлениями.
– Ноу проблем, – сказал Шульман. – Я профессионал. Комитет я беру на себя. О’кей?
Я чуть было не ответил ему «о’кей», хотя в душе не очень верил в затею с моими гастролями за границей и во всемогущество импресарио, который брал на себя даже КГБ. Поэтому и десять авторитетнейших городов Америки, и Ниагарский водопад, и Лас-Вегас, и калифорнийские пляжи – все это казалось мне безжизненным стоп-кадром с тенями небоскребов на очень дальнем плане.
* * *Конечно, Шульман очень хотел провести мои гастроли. Но еще надо было, чтобы этого захотел Комитет государственной безопасности. Я действительно не совсем понимал, как Шульман собирался его «брать на себя». В то время для сотрудников Госбезопасности наши эмигранты были врагами, а не наставниками и сводниками с ЦРУ.
К тому же все, кого Шульман привозил в Америку до меня, по профессии были артистами. А я окончил Московский авиационный институт. Я – лейтенант запаса, инженер-механик по двигателям летательных аппаратов. В свое время я давал обязательство не разглашать военную тайну, то есть то, чего не знаю. А также подписку о невыезде. Ведь в Комитете госбезопасности не знали, что я давно путаю слово «летательный» со словом «летальный». Вдобавок у советской власти за мои шутки к этому времени накопилось ко мне нешуточное раздражение.
Почти в каждом городе после моих гастролей кто-нибудь из партийных руководителей говорил устроителям: «Чтобы ноги Задорнова больше не было в нашем городе!» Во многих городах ко мне подходили ответственные за цензуру и устраивали практически допрос:
– Все, что вы читаете со сцены, кем-то разрешено?
Я каждый раз отвечал уверенно, не смущаясь, как хороший игрок в покер, который делает вид, что у него «флешь рояль», в то время как на самом деле на руках от силы «две двойки».
– Конечно, разрешено!
– А разрешение есть? – не унималась пыточная комиссия.
– Естественно. Просто бумага с разрешением дома осталась, меня же никто не предупреждал, что ее надо взять с собой.
– А номер разрешения помните?
Это был, как правило, самый каверзный вопрос. Но не для игроков в покер. Отыгрывать «флешь рояль» надо было до победного.
– Помню.
– Какой?
– 32370. – Я отвечал так уверенно и отважно, что никакой детектор лжи не заподозрил бы в этих цифрах номер нашего рижского телефона (тогда в Риге еще были пятизначные номера). Голос у меня в таких случаях никогда не дрожал, я, как опытный разведчик, который прошел через многие пытки, всегда прямо смотрел в глаза «палачу». По моему взгляду было видно, что я морально устойчив и политически надежен. Короче, «пионер – всем ребятам пример»!
Я не боялся, что меня разоблачат. Я прекрасно понимал, что эти номера цензорам нужны для отчета перед вышестоящими партийными организациями. И проверять их никто не будет. Потому что в позднем советском кавардаке уже никто не знал, что, где и у кого надо проверять...
Из многих городов не раз приходили письма в «Литературную газету», ЦК, КГБ от разъяренных... как я их тогда называл, «патриотов»: «Он пропагандирует западный образ мышления!», «Он издевается над нашими лозунгами, над нашей промышленностью, не только над легкой, но даже над тяжелой», «Он высмеивает соцсоревнования и красные уголки!». Один из особо рьяных прислал в «Литгазету» письмо: «Задорнов утверждает, что у нас в стране много дураков. Не знаю, кому как, а мне обидно про себя такое слышать».
Однако Шульман на все это ответил: «Халоймас!» Я сказал, что не все слова понимаю, потому что учил английский только в школе. На что Шульман удивленно сказал:
– Извините, я забыл, что вы русский! «Халоймас» – это не по-английски, а по-еврейски, означает «ерунда». Но раз вы собираетесь в Америку, вам надо знать кое-какие еврейские слова.
Шульман был чрезвычайно доволен нашей встречей, несмотря на недостаточно тухлые яйца ресторана «Пекин» и несовершенство китайского шеф-повара из Бурятии. Я не стал портить ему настроение и рассказывать о том, что недавно мне звонили из КГБ.
* * *Обычный телефонный звонок.
– С вами говорят из Комитета государственной безопасности. Лейтенант такой-то...
К сожалению, я не помню его фамилии. Иначе бы сегодня точно нашел его и поставил по русскому обычаю бутылку. И мы бы распили ее за способность к взаимопониманию у тех, кто оказывается порой по разные стороны баррикад. Но это теперь. А тогда...
Тогда я от испуга аж встал со стула. Как будто КГБ не только подслушивает, но и подсматривает. Мой испуг был вполне объясним. В то время я открыто со сцены ерничал над Генеральным секретарем Коммунистической партии, да и над самой партией. Например, объяснял народу, как надо читать известные лозунги: «Партия (а далее не тире, а минус) – ум, честь и совесть нашей эпохи!» Так что интуитивно я давно ждал этого звонка. И все-таки организм мой невольно сжался, напрягся, как пружина под грузом! После паузы, которая потребовалась на разжатие, я не нашел ничего лучшего, чем ответить:
– Очень приятно. Здравствуйте!
После такого ответа пауза наступила уже на том конце провода. Видимо, подобного лейтенанту никто раньше не говорил и он пытался сделать вывод, с кем он сейчас разговаривает – с безудержным весельчаком или кромешным дураком.
Тем не менее голос его остался по-военному жестким:
– Мне надо с вами побеседовать. Я занимаюсь культурой в Москве. У нас есть к вам вопросы. Предлагаю встретиться, только, если вы не против, не в нашем здании, а где-нибудь в центре, в парке или в сквере. Поговорим для начала в неофициальном порядке.
И хоть речь его была необычайно вежливой, он все-таки этаким интонационным курсивом выделил «для начала». Мол, а там посмотрим, может, пригласим вас куда-нибудь в более соответствующее допросу место.
Теперешнему молодому поколению, слава Богу, не понять, как действовал на советского человека подобный звонок. Это трудно объяснить, но я попробую. Когда человек себя плохо чувствует, принято говорить: «Это тебя сглазили». По опыту утверждаю, что ощущение от звонка из КГБ гораздо хуже, чем от любого сглаза и порчи, которую на тебя навел самый сногсшибательный черный колдун регионального масштаба.
Мы встретились в сквере на Цветном бульваре. Лейтенанту не было и тридцати. Одет в штатское. Из военного – только прическа: «скобочка» на затылке, ровненькая, как выстроенный в каре показательный полк. Явно из интеллигентной семьи, потому что вел себя неуверенно, как бы стесняясь порученного ему дела. В начале разговора – видимо не зная о чем спросить, чтобы завоевать доверие, – спросил про Чехова. Как я к нему отношусь. А также к постановкам его пьес в московских театрах. Спросил таким тоном, будто у них на Чехова заведено дело. Я поймал себя на том, что отвечаю осторожно, перепроверяя себя, – будто боюсь в чем-то подставить Чехова.
– Видите ли, я Чехова очень люблю, – пояснил лейтенант.
«Что он от меня хочет? В чем тут ловушка?» – напряженно думал я, пока он вслух упивался своими размышлениями о Чехове. О «Вишневом саде», о постановке этой пьесы в трех московских театрах. Видимо, ему не зря поручили заниматься культурой. Заметив мое удивление по поводу его образованности, лейтенант воодушевился еще больше. Мы прохаживались. Когда с Чеховым было покончено, он спросил меня о Толстом: согласен ли я с его отношением к Шекспиру? Я замялся, не понимая, кому я не должен повредить своими ответами в первую очередь – Толстому или Шекспиру. Как оказалось, мой ответ его не очень интересовал. Сам он был согласен с Толстым. Ему с детства казались глупыми шекспировские пьесы, в которых герои переодевались в женщин, и их не могла узнать даже родня.