— Повремени маленько. Капитал-то есть ли?
— Ни… Вот одна надежда была: репы, мол, продам…
— Ну, на репу-то много не полагайся… подожди овса… это лучше.
— Да што овес…
— Как што? А ты продай мне ево! сколько возьмешь?
— Не хотелось бы продавать-то…
— Да я не все.
— Надо хозяйку спросить.
Тетушка и гость снова замолчали. Первый прервал молчание крестьянин.
— Ну, а ты сколько назначишь насчет овса-то?
— Почем я знаю, сколько выдет? Надо на деле увидать, да потом и дать цену.
— Это ты справедливо… А вот я смекаю: Илька Козлов уж давно хочет пропить свою лошадь.
— Вот и покупай.
— То-то, што денег нету.
— Достанем. Только ты насчет овса решай дельнее да толком, штобы опосля ни тебе, ни мне не было в обиду.
— Всево-то жалко, потому прикупать не хотелось бы.
— Ну, там увидим.
Немного погодя, крестьянин, поблагодарив хозяйку за совет, ушел, разговаривая сам с собою вполголоса.
Через полчаса после ухода крестьянина к моему ложу подошла девочка и робко сказала мне:
— Тетенька велит — баня поспела.
— Скажи, что я не могу так идти, — ответил я, указав на себя. — Она всю одежду обобрала.
Девочка ушла, но скоро воротилась.
— Тетенька так велит, — сказала она и ушла.
Я лежал.
— Ты што ж? Двадцать раз, што ли, тебя посылать-то?
— Дай хоть накинуть на себя что-нибудь.
— Да ведь я говорила девчонке, штоб ты шугайчик надел… Ах, штоб ее!.. нисколько у ней нет рассудку. — И хозяйка дала свой шугайчик, который мне был до колен. В этом одеянии и босый я пошел в баню. Хозяйка, однако, воротила меня от двери в огород.
— Возьми… да натрись камфорой хорошенько, попрей… Слышишь, што я говорю? — кричала она мне, держа в руках пузырек.
Я воротился, взял пузырек с камфорой.
Хотя вообще в этом селе огороды находились далеко за задними постройками, но у моей хозяйки, по выходе из двора, за погребами, было устроено несколько парников, ничем не покрытых; большею частью в этих парниках росли огурцы и тыквы, стебли которых тянулись кверху по жердочкам. Невысокая, с небольшим отверстием в стене, черная баня, без крыши и предбанника, стояла около речки. В бане было и темно, и жарко, пахло уксусом, вероятно потому, что его лили на каменку, для того, чтобы не было угару.
Находившуюся в пузырьке камфару я до половины розлил на полу бани для вида и, само собой разумеется, не терся ею.
— Ну, што? — спросила меня хозяйка, когда я пришел из бани.
— Покорно благодарю. Ну уж, и жарко же…
— На то и бани… легче ли?
— Немного легче.
— А что же это от тебя камфорой-то не пахнет? Терся ли ты? — вдруг спросила она меня.
— Тер много.
— А отчего же не пахнет?
— Может быть, у тебя нос заложило.
— Поговори еще… Поди ляг на свое место, а там увидим. Может, завтра и в путь можешь обратиться.
Это решение хозяйки мне очень не понравилось, но я думал, что упрошу ее дозволить мне пожить у ней сутки двои, трои.
Делать нечего, опять лег. Вдруг хозяйка кричит в избе:
— Это што за мода еще! Какое это такое дозволение ты получила в овечку мою палкой швырять?
На улице голосила женщина, но я не мог расслышать ее слов; хозяйка все более и более кричала, начала ругать женщину и с бранью выбежала на двор, потом на улицу. Сначала женщины кричали на улице, потом уже у крыльца.
— Ты уж шесть раз соборовалась, в седьмой околеешь! — кричала посторонняя женщина.
— Нечего меня болезнью упрекать — все под богом ходим. А вот ты сама-то какой поведенции.
— Ты только с беглыми знаешься? Не знают, што ли, што у те и теперь беглый скрыт!
Ругань усилилась; женщины голосили очень громко, так и думалось, что они вцепятся друг в дружку, однако кончилось тем, что хозяйка выгнала женщину за ворота и потом долго ворчала в избе.
— Из-за чего это у вас вышло? — спросил я хозяйку, когда она стала что-то искать в сенях.
— Ну, вот сам посуди, гожее ли это дело: раз — кричать на улице, другой — обзывать меня всякими мерзкими словами. А за что? Какой я, к примеру, поведенции? спроси хоть кого, все скажут обо мне, что я, может быть, в тыщу раз честнее ее. Теперь, кто ко мне за советом ходит? Слыхал, поди, даве разговор-то?.. Всем надо угодить да помочь чем-нибудь, а ведь я тоже не богачка какая, золота ни одного разу не видывала… Да мало ли што?.. Меня и в городе все знают, потому у меня там торговля есть, хоть и не корыстная, а все ж не воровски торгую, слава те господи… А она обзывать? Да я ее после этого во всем селе обесславить могу, да и тут жалею, потому муж-то ее и так бьет.
Она подошла ко мне ближе, утерла правою рукою рот и, понизив тон, продолжала:
— И как бьет он ее, судырь ты мой, как бьет, просто не приведи царица небесная!.. Мой муж драчун был, да я справлялась с ним, да и то, когда это во хмелю, ну, а во хмелю всяк справится, умей заговорить или поблажку ему сделай, потому пьян и бесчувствен, — вино ходит… Да и опять, мой муж, как проспится, бывало, прощения просит: прости, говорит, Онисимовна, ты, говорит, баба золотая, за тобой никаких примет худых нет. А уж коли муж говорит, могу ли я не гордиться! А это што? И рожа-то у ней блин… провалиться! и сама спичка спичкой… И в девчонках была со всеми в ссоре, ни с кем не ладила; воровка была сосветная… Сколько раз стегали!.. Просто мать смучилась, насилу жениха нашли… Так нет. Иная бы все к дому, о хозяйстве бы попечение имела, а эта все из дому, да с солдатом и связалась.
— Отчего же у вас ссора-то вышла сегодня?
— Да это еще што — цветочки… Ссора ли это?.. Кабы я старосту позвала — ссора, значит, а разве она стоит того, штобы бросить для нее свое дело и бежать к старосте… Да я на нее и вниманья, што есть, не обращаю… Вот што!
— Она, кажется, твою овечку била?
— Ну, разве она не мерзавка после этого? Разве это хорошо — при людях пакости делать своему человеку? Да я, если бы племянницу свою застала за таким делом, будь тут скотина самого злющего моего врага, я бы и не знала, што бы с девчонкой сделала… Потому — коли это не пакость? Ты как хочешь ругайся, — язык-то не на привязи, глотку-то не заткнешь, — а скотина христовая чем виновата?.. Да што и калякать об этом! А ты вот што прими в рассудок, потому ты приказей и эвти дела не хуже моего должен знать. Вишь ты: я теперь повитуха; окромя меня, никто этим делом не занимается. Ну, вот она и полезь в повитухи. Знашь, пришло время ее сестре рожать, вот она и сбей сестру: не надо, говорит, Опариху, я сама умею, видала… А надо спросить ее: где она видала-то? Разве я показываю кому? Разве я могу секрет рассказать? Не могу, потому грех.
— Почему же грех?
— Почему? А вот почему, я те скажу. Теперь я повитуха и знаю, как и што и с кем дело делать; опять — кто какой комплект имеет, это первое. А скажи я бабе: баба — дура, и возьмет себе, што и она тоже смыслит. Ну и начнет, и повредит, што ни на есть… Кто в ответе, как не я, потому я допустила своей простотой до греха человека, потому может али ребенок, али мать помереть. Не так ли?.. Ну вот она и уважила сестрице: ребенка уморила, да и мать-то скорехонько умерла… Вот она что наделала.
— А доктора у вас нет разве?
— Хватился! За дохтуром-то надо в город ехать, да он еще и не поедет… Муж-то покойной и то уж жаловался становому, да тот его же обругал: зачем, говорит, казенную бабку не взял? Я, говорит становой, тебя же за это к суду потяну… Так и не взялся за бабу. А это все оттого произошло: становой-то на меня зубы точит от зависти. Приказывал сколько раз не лечить никого. И молодых, ишь ты, холостой: кабы свою жену имел, не то бы заговорил; кутило — страсть! А все же сила не в нем, а в мужиках, потому коли баба родить хочет, становова ли это дело?
— А казенной бабки разве у вас нет? — Опарина засмеялась и надменно проговорила:
— И к чему эти модницы?.. Не понимаю. Вот уж именно, што казна сорит по-пустому деньги; много у нее денег-то!
— Да ведь они учатся; им эти места дорого стоят. Ведь они, тетушка, из бедных, и им не легко было прожить — то время, в которое они учились, да и место не скоро получишь.
— А ты на деле узнай, да и толкуй. Я уж двадцатый год в город-то езжу и получше твоего знаю, — проговорила сердито Опарина и ушла в избу.
Обедать Опарина меня не пригласила, вероятно, на том основании, что больному человеку есть вредно; я не напрашивался. После обеда Опарина легла соснуть, проспала не более получаса и стала куда-то собираться. Теперь она была в хорошем настроении и даже хохотала, рaзгoвapивaя с своей племянницей.
— Поди-ко, запряги бурка-то! — сказала Опарина девочке.
— Да я опять неладно…
— Ну-ну!.. Надо же ко всему приучаться. Слава богу, с невесту ростом… Пошла!
Девочка пошла во двор и встретила там мальчика.
— Ты што тут ковыряешь стену-то, дурак? — Сама дуя!
— Пошел, пошел!!
— Пошел, пошел!!
— Да ты не деись. Сказу мамке-то… я… — Мальчик заплакал.
— Вышла Опарина на крыльцо, закричала на детей.
— Я, тетуска… мамка послая… А она делется… я разве…
— Ну?!
— Мамка лодит… послая.
— Родит, говоришь?
— К тебе послая… Посколяе, бает, помият тожно.
— А, штоб вac! Только баловать… Пошел проворней: приду!.. Черти! — И Опарина ушла со двора, девочки тоже долго не было.
Опять скучно, как и вчера… Делать нечего; изба и приют Опариной казались мне противными, так и хотелось скорее удрать отсюда, но что-то удерживало.
Опарина воротилась часа через три, запрягла лошадь в долгушку, положила в долгушку два лукошка с чем-то, один небольшой бочонок и небольшую кадушку.
— Ну, оставайтесь, благословясь… В город поеду, — сказала Опарина, совсем готовая к отъезду.
— Возьми меня, я совсем здоров…
— Да тебе там что за надобность приспела?
— Ведь ты ненадолго, а я бы поглядел на город.
— Места нету: самой кое-как и то присесть. Завтра или послезавтра беспременно буду… А ты смотри, штобы все было в порядке, слышишь? Задеру, коли што… — говорила она племяннице.
— Сколько же тебе за житье-то, тетушка? — спросил я.
— А ты разе ехать хошь?
— Хочу.
— Так вот и пустили! — Она ушла во двор, а минут через десять поехала, говоря племяннице наставления.
Через полчаса племянница куда-то ушла. Она вернулась домой ночью, и как пришла так и легла, не раздеваясь, на скамью. Во все это время я был хозяином в доме: щеголял в своем, костюме, сидел у раскрытого окна с трубкой, хлебал щи, которые находились в печке, и даже читал Библию, которая лежала в горенке, на небольшом столике под иконами. Но особенно меня занимали небольшие тетрадки, найденные Мною в том же угольном столике комнаты. Первые и последние листы были оторваны, прочие листы исписаны разными почерками — крупно, мелко, по-печатному, косо и прямо. Тут означались имена и фамилии, вещь и цена, например: «Никофору Яковличу сена 1 р. 15 коп.» — и все вроде этого. Немного страниц было пустых. Уплачены ли деньги — ничего этого не показано и не зачеркнуто. В иных местах было написано чернилами, две-три страницы залиты чернилами, несколько пол-листов слиплись и пропитались салом, во многих местах ничего нельзя было разобрать, потому что или карандаш стерся, или писано серыми чернилами, и хотя крупно, но неразборчиво, вроде таких слов: «аляси козу бракуй» — и т. п. Ни чисел, ни месяцев, ни даже праздников нигде не обозначено. Кроме этого, я обратил еще внимание на стену, против окна, у которой стояла кровать с периной, вероятно принадлежащая Опариной. На этой стене в нескольких местах начерканы углем палочки, косые и кривые, и крестики. Несколько палочек и крестиков были уже зачеркнуты. Я вывел то заключение, что Опарина грамоте не умеет и здесь, вероятно, что-нибудь на память записывает.
Вечером погода стояла хорошая, и я сидел большею частию у открытого окна, так как солнце светило на противоположные дома. Село было оживлено более обыкновенного, так что на улице играли ребята и сидело несколько мужиков кучками в разных местах; у своих или соседских домов сидели женщины с рукодельем или грудными ребятами. Веселы же были, надо сказать правду, только ребята, а мужики и бабы разговаривали между собою о чем-то не очень весело. О, чем они говорили — этого не слышал. Но вот из калитки противоположного дома вышел старичок в синей рубахе, опоясанный плетенным из красной шерсти, поясом, в таких же синих с заплатами штанах и в лаптях на ногах. Лицо его было очень бледно, волоса и борода седые; сам он был сгорблен, и его немножко трясло. Отойдя немного от калитки, он, сел на скамеечку, перекрестился и подпер голову руками.
— Дедушка Иван, подь в компанство! Чего сидишь один-то? — кричала какая-то женщина старику. Дедушка Иван посмотрел на кружок, заключавший в себе двух женщин и трех мужиков, и ничего не сказал.
К старику подошла молодая женщина, держа в левой руке пряжу, и, поглядев кругом, что-то шепотом спросила старика; тот только рукой махнул. Женщина подсела к нему, и между стариком и женщиной начался разговор шепотом. Я несколько, раз замечал, как женщина указывала рукой на дом Опариной как раз на то окно, у которого сидел я, и старик только взглядывал по направлению руки, сжимал рот и никаких при этом особенных движений не делал.
— А ты слышал: прибыль бог послал Анне-то Федосеевой, — проговорила вдруг женщина громко.
— Ужели родила? Когда? — спросил старик, широко взглянув на женщину.
— Никак в обед бог дал — сынок… Опариха была.
— Да ведь уехала Опариха?
— Уж она свое дело справила. Была я сегодня у нее, у Федосеевой-то: хомяк — мальчонко-то!
— Ну, дай бог.
— Ты бы зашел бражки выпить! А? Заходи?
— Покорно спасибо.
Женщина отошла прочь и что-то часто глядела на мою особу.
Хотелось мне очень выйти на улицу, пройтись по селу; но выйти — значило нарушить беседы крестьян: они бы тогда перестали разговаривать, потому что я для них человек совсем посторонний. Кроме того; я еще не знал отношений крестьян к моей хозяйке, Опариной. Так я и просидел до заката солнца, когда на улице уже не было ни души.
Я уже хотел затворить окно, как услышал мужскую брань и визг женщины. Разобрать сначала не было возможности, потом я из криков понял, в чем было дело. Крестьянин, изрядно выпивши, тащил в волость свою пьяную жену, которая украла у него последние два рубля, и он нашел ее в кабаке. Что там она делала — я не понял, но надо полагать, что что-то нехорошее. Муж тузил жену, жена ругалась и кричала: «Зарежу, варнак, зарежу! ты меня в гроб вколотил, — зарежу!» А так как в окнах показывались мужские и женские головы и оттуда слышались одобрения, относящиеся к обиженному мужу, то обиженный муж останавливался и кричал:
— Прислушайте, батюшки! Прислушайте, голубчики… осподи!
— Хорошенько ее… Она сегодня как Опариху при всем мире чествовала… Хорошенько!..
— Зарежу!! спалю село… — визжала отчаянно женщина…
— Веди ее… ничево!..
— Прислушайте ее речи… Будьте свидетелями… благодетели!..
Против церкви несчастную женщину уже тащило двое мужиков; она рвалась, билась, голосила; муж бил веревкой.
— Вот наказанъе-то… осподи! — говорили, качая головами, зрители и запирали окна…
В одном окне, недалеко от церкви, показалась голова мужчины, с волосами, заплетенными в косу.
— Што ж ты ее бьешь, мошенник! — крикнуло лицо.
— Отец Василь… право…
— Пошел спать, свинья… а не то самого в волость запереть велю!
— Он меня погубил… истребил совсем… кровь!.. — выла женщина.
Я закрыл окно и хотел идти на улицу, чтобы защитить женщину, но мне пришла в голову мысль: могу ли я тут помочь ей чем-нибудь, когда и она пьяна, и муж ее пьян, и все соседи вооружены против нее?.. Так я и оставил свое намерение. Но эта сцена долго беспокоила меня. Хозяйка рассказала мне, что эта женщина испорченная; теперь я увидал, что в селе все против нее; муж ведет ее в волостное правление за кражу у него трудовых денег, которые, может быть, составляли весь его капитал, и за какое-то другое прегрешение… Вероятно, не она сама дошла до такого положения, что все против нее и что заставляет ее быть такою, а довело же ее до этого что-нибудь и кто-нибудь? И что будет дальше с этой женщиной? Во сне мне мерещилась, эта сцена, и казалось мне, что эта женщина горько раскаивается перед начальством во всех своих делах, просит прощения — и еще чего-то хотела бы она попросить, да не знает, чего бы такого…
Встал я при восходе солнца, разбудил девочку, взял по ее указанию набируху и пошел за грибами. Но когда я вышел за ворота, то решительно не знал, в какую сторону идти. По счастью, из одних ворот выехал в телеге крестьянин. Я спросил его.
— По грибы-то, поштенный, неблизко: верст пять будет, да и тут ходьба-то через речку Малиновку.
— Не пойдет ли кто из ваших?
— Из моих-то двое ушли. А вон к половинкиновскому дому постучись, может, старуха Маремьяна подет. Она поздно уходит.
Я поблагодарил крестьянина и подошел к указанному дому. Оказалось, что старуха, бабушка Маремьяна, страшная охотница до грибоискания, сегодня идти не может, к великому ее сожалению, так как у нее что-то очень неловко под сердцем, и она было посылала за попом, да поп уехал ночью в деревню Загибалиху. Молодуха сказала мне, чтобы я попросил Степаниду Игнатьевну, что живет напротив, чтобы она отпустила со мною своих парней. Я так и сделал. Оказалось, что парни сегодня поедут на покос и что если мне так желательно идти в лес, то я один могу идти, так как я не маленький, или бы мог взять с собою племянницу Опарихи, у которой я живу. Все это говорилось коротко и как-то неохотно.
Делать нечего, поплелся я наудалую. При выходе из села я увидал впереди женщину с лукошком на спине. Я ей крикнул раз, крикнул два, пустился вбег — кое-как женщина остановилась. Она была не молода; лицо ее было изнурено, глаза заплаканы. Я не стал тревожить ее и, при входе в лес, повернул от нее направо и ходил все больше по краю, и редко-редко заходил вдаль, опасаясь потерять из виду пашни.