Дорога в Санта-Крус - Райнов Богомил Николаев 2 стр.


– Расскажи лучше про Бирнамский лес…

– Бирнамский лес в конце, – спокойно возражал Владо. – Бирнамский лес – это возмездие, а возмездие всегда наступает в конце.

Только до возмездия было слишком далеко. Так далеко, что, дожидаясь его, мы незаметно засыпали. Впрочем, мы засыпали и на «Отелло», и на «Короле Лире», и на «Венецианском купце», не говоря уже о «Сне в летнюю ночь», что подразумевалось уже самим названием.

Вот этого человека я и взялся описывать, сам не знаю почему. Описал я его добросовестно – внешность, манеры, привычки, а чтобы оживить рассказ, дополнил его характерными случаями из жизни актера. Привел, например, как однажды дядя послал его в квартальную пекарню зажарить ягнячьи головки. Владо положил на противень и несколько груш. Он был вегетарианец, а так как груши были твердые, решил их испечь. Дядя попытался втолковать ему, что при таком противоестественном сочетании ягнячьи головки приобретут несвойственный им сладковатый вкус, а груши будут пахнуть жиром, но актер стоял на своем, считая, что свободное место в противне следует использовать, ведь пекарь все равно берет за все тридцать стотинок. Я описал, как каждый день Владо ездил к городской минеральной бане пить горячую минеральную воду.

– Вы тоже должны пить, – советовал он. – Очень полезно.

– Полезно для чего? – недоверчиво спрашивал я.

– Для всего. Прочищает внутренности. А самое главное – утоляет чувство голода. Особенно, если пьешь много. Когда я выпиваю пол-литра, голод проходит и можно не обедать. Сколько раз я экономил так на обеде.

В общем, я рассказал все, что представлялось мне заслуживающим внимания, а когда рукопись была готова, оставил ее на письменном столе отца. Вечером Старик вернул мне сочинение и сказал своим обычным тоном:

– Хорошо.

Но тон означал, что плохо.

– Не знаю, что еще можно написать, – пробормотал я, понимая смысл интонации.

Отец, уже шагавший к своему кабинету, остановился на полпути.

– Вопрос совсем не в том, что нужно что-то добавить. Характеристика не обязательно должна быть подробной.

– А какой?

– Ты хотел написать небольшой юмористический рассказ. В какой-то мере это тебе удалось.

– Я хотел обрисовать человека…

– Вот именно. И обрисовал его в легком шутливом тоне.

– Это добродушная шутка…

Отец не возразил, но замолчал, видно, пытаясь дать мне время подумать над тем, что он имел в виду. На его месте я, наверное, вышел бы из комнаты, но он продолжал стоять в дверях, ожидая, когда оскорбленный автор справится с раздражением.

– Не вижу, где я взял не тот тон. В конце концов, и Диккенс пишет с юмором.

– Да, и Гоголь тоже. Но когда читаешь «Шинель», сначала смеешься, а потом начинаешь плакать. Ты же до конца стараешься не испортить читателю настроение.

– Есть вещи, которые читатель сам может уловить, совсем не обязательно разжевывать ему их.

– Разжевывать, разумеется, незачем. Но ты даже не намекаешь. Этот человек наливается водой не потому, что он скаредничает и хочет сэкономить на обеде, а потому, что у него нет денег. Он занимается кухонной работой в рединготе, потому что эта одежда у него единственная – и выходная, и на каждый день. Он дошел до последней черты бедности, но не афиширует это, а пытается скрыть, он всегда аккуратен и чист, от него пахнет мылом, пусть даже хозяйственным, но мылом…

Старик продолжил в том же духе, а я слушал и думал, что все мне давно известно, и испытывал недовольство собой: почему я не написал так. Отец говорил:

– Ты даже не обратил внимания на его глаза. Портрет без глаз – это…

– Я написал о его глазах.

– Да, написал, что он косит и носит пенсне в металлической оправе. А его взгляд? Робкий взгляд собаки, привыкшей получать одни пинки…

Невероятная глупость: но в нарисованном мною портрете глаза действительно не играли никакой роли. Я был так огорчен, что улавливал только обрывки фраз Старика.

– Накопившаяся с годами печаль… Мечтать о славе и смиренно дожидаться места статиста. Не роптать… Может быть, даже не надеяться… И все же оставаться верным себе… своему рединготу и достоинству, так, как, по его мнению, подобает хорошо воспитанным людям.

Отец будто разговаривал сам с собой, и, наверное, так оно и было, потому что он редко обращался к собеседнику с длинным монологом. Наконец я почувствовал, что он изменил тон и обращается действительно ко мне:

– Все, что ты написал, в общем и целом – верно. Остается решить, насколько все это осмысленно. Душа и тело человека имеют определенную структуру, организованную вокруг одного стержня. Как у этого растения…

Длинным, желтым от табака пальцем он указал на стоящую на окне бегонию. Чахлую и хилую, потому что мы с братом перекладывали друг на друга обязанность поливать ее.

– Корень, стебель, листья, цветок… Структура человеческой души сложнее, но это отнюдь не значит, что ее нет вовсе. Начни с невидимого, с корня, перейди к стеблю и продолжай дальше…

– Получится схема.

– Я не говорю, что нужно писать именно так. Так нужно исследовать. Исследуй строение, а потом описывай как хочешь. Опиши так, чтобы в этом нельзя было усмотреть схемы.

Сказав это, он ушел в кабинет работать, а я порвал свой рассказ и отправился в кафе «Средец» к друзьям.

Хотелось развеяться и избавиться от раздражающего чувства поражения. Одного из тех мелких поражений, что оставляют след на всю жизнь.

В то время творческие муки составляли незначительный процент моей работы. Я писал с удовольствием и для удовольствия. Перспектива заменить приятный процесс изложения впечатлений каким-то методичным исследованием меня совсем не прельщала. Наверное, я слишком упрощенно понял мысль отца, потому что работа писателя представлялась мне так: нужно брать героев и одного за другим изучать их, как изучают образцы минералов или растений. Теперь беллетристика казалась мне не только непостижимым, но и нежеланным занятием, которому предаются скучные люди, выполняющие неприятную задачу изучения разных представителей человеческого рода.

Конечно, беллетристика может быть и такой. Литературных доказательств тому хоть пруд пруди. Из самых лучших побуждений написаны горы книг, по одну сторону которых толпа скучных авторов, по другую – сонмы скучающих читателей. И те и другие оказались там по принуждению. Первые выполняют миссию, которую сами присвоили, или зарабатывают писательским ремеслом себе на хлеб. Вторые – жертвы хорошего тона, ибо книга, объявленная критиками или авторами учебника серьезной, должна быть прочитана. А то, что она скучна, лишний раз указывает на ее серьезность.

Я, однако, не намеревался включаться в эту ярмарку скуки. Не усвоив урока, данного отцом, я решил, что беллетристика не мой удел. Позднее я изменил свое решение, но произошло это под влиянием другого урока. Его преподал мне не Старик, а сама жизнь.

Было это в конце тридцать девятого или в начале сорокового года – точно не помню. Меня мобилизовали раздавать продуктовые карточки. Раз в месяц в соответствующей организации я получал пачку карточек и список тех, кому они предназначались. С сумкой под мышкой я ходил по домам, как настоящий инкассатор.

Работа была довольно обременительная, но я видел в ней и хорошую сторону, причем совсем не с писательской точки зрения. Небольшие махинации с отчетностью позволяли мне оставлять для себя несколько карточек. Этим не стоило пренебрегать, поскольку у меня было много друзей без постоянного места жительства, лишенных возможности получить карточки законным путем.

Я отвечал за несколько домов, расположенных на улочках, примыкающих к площади Св. Недели. А так как раздача карточек была связана с письменными формальностями, то я не только заглядывал, но и заходил в десятки квартир, садился за стол в гостиной или на кухне и начинал задавать вопросы.

В сущности, в этом не было ничего особенного. Как говорил Старик, живем среди людей, каждый день встречаемся с людьми, порой они настолько надоедают, что хочется крикнуть: «Никого не хочу видеть!» И все же никогда прежде мне не приходилось за три дня обходить по двести квартир, все до одной похожие и в то же время неповторимые – с разными обитателями, разной обстановкой и разными запахами. Я впервые увидел наш квартал изнутри, в поперечном разрезе, как двести кирпичных клеток, в которых так же, как в клетках зверинца, тысячи существ обоих полов, разного возраста и породы размножаются, объедаются, голодают, растут, стареют, болеют, умирают.

К своей работе, как я сказал, я отнесся сначала без какого-либо писательского интереса. Ограничивался только раздачей карточек. Скажите, что еще можно делать в стандартной гостиной с гобеленами в позолоченных рамках, с несколькими обитыми плюшем креслами, которые должны свидетельствовать о зажиточности хозяев и которые из соображений экономии накрыты пожелтевшими от времени холщевыми чехлами. Что можно делать, попав в компанию толстого супруга, поспешно дожевывающего обед и затягивающего перед зеркалом узел галстука, потому что пора открывать магазин, и такой же толстой супруги, которая одной рукой подает розетку с засахарившимся вареньем, а другой – поправляет локоны, уложенные в замысловатую прическу, сделанную, видимо, по случаю предстоящего после обеда чая в обществе соседок или приятельниц?

К своей работе, как я сказал, я отнесся сначала без какого-либо писательского интереса. Ограничивался только раздачей карточек. Скажите, что еще можно делать в стандартной гостиной с гобеленами в позолоченных рамках, с несколькими обитыми плюшем креслами, которые должны свидетельствовать о зажиточности хозяев и которые из соображений экономии накрыты пожелтевшими от времени холщевыми чехлами. Что можно делать, попав в компанию толстого супруга, поспешно дожевывающего обед и затягивающего перед зеркалом узел галстука, потому что пора открывать магазин, и такой же толстой супруги, которая одной рукой подает розетку с засахарившимся вареньем, а другой – поправляет локоны, уложенные в замысловатую прическу, сделанную, видимо, по случаю предстоящего после обеда чая в обществе соседок или приятельниц?

Что можно делать там, где люди всю жизнь стремятся совместить несовместимое: как можно больше есть и как можно медленнее стареть?

Были и такие квартиры, которые возбуждали любопытство. Вспоминаю одну, быть может, потому, что ее хозяин первый раз просто прогнал меня. Он предстал предо мной в каком-то роскошном темно-фиолетовом халате и, пока я объяснял цель своего посещения, сонно хлопал глазами. Наконец, поняв, в чем дело, пробормотал: «Из-за этого не стоило поднимать меня среди ночи», – и захлопнул дверь перед моим носом.

Разумеется, дело происходило не среди ночи, а ровно в десять утра. Но я уже примирился с поговоркой «мир – широк, люди – разные» и днем снова позвонил в негостеприимную дверь. На сей раз мне открыла молодая миловидная особа. Очертания ее стройного тела отчетливо проступали под розовым шелком пеньюара. У пеньюара был такой глубокий вырез, что взгляд просто проваливался в него, хотя я приказывал себе не смотреть в эту пропасть.

Хозяйка пригласила меня в гостиную, где сидел мужчина в фиолетовом халате. Он читал утреннюю газету и пил кофе, а точнее, дремал за столом. Его болезненно-желтое заспанное лицо было неподвижно, если не считать подергивания правого глаза, раздражаемого дымом сигары. Хозяин курил сигару, и это придавало ему в моих глазах загадочность. Пока он расписывался в получении карточек, я успел рассмотреть его руки – нервные, с длинными пальцами пианиста, они странно контрастировали с его апатичным и невыразительным лицом.

Поскольку хозяева пили кофе, мне было предложено присоединиться к ним. Я учтиво отказался. Они не настаивали. Мужчина вновь принялся за чтение газеты, точнее, колонки происшествий, а женщина занялась уборкой. Что было нелишним, ибо в гостиной царил такой беспорядок, будто накануне здесь праздновали день рождения. За телом в розовом пеньюаре тянулся благоухающий шлейф аромата дорогих духов, а сигара хозяина источала аромат дорогого табака. Обдаваемый этими запахами, я незаметно изучал обстановку и телесные атрибуты хозяйки и думал: «Есть же такие счастливцы, которые…» и прочее… и прочее…

Молодая женщина, собирая на серебряный поднос рюмки и бутылки, напевала французскую песенку, появившуюся у нас в довольно идиотском переводе:

– Дорогая, может, ты сменишь пластинку? – заметил муж, не отрывая глаз от газеты. – Этот глупый шлягер преследует меня уже и во сне…

– Извини, он и меня преследует, – женщина виновато улыбнулась и продолжила свое дело молча.

Интересно, чем занимается этот тип? Этим вопросом я задался уже на улице, вдали от глубокого декольте, рассеивавшего мое внимание. Когда в квартире я задавал тот же вопрос мужчине, он вместо ответа уставился на меня тяжелым, неподвижным взглядом.

– Я спрашиваю, потому что должен заполнить соответствующую графу, – пояснил я, словно извиняясь.

– Напишите: «профессия – свободный художник», – сухо ответил он.

Теперь, сопоставив все наличные данные, я быстро пришел к выводу: «свободный художник», безусловно, работал по ночам и, вероятнее всего, был музыкантом. Спит до самого обеда… Тонкие длинные пальцы пианиста… Глупый шлягер действует на нервы… Этот тип, наверное, играл в одном из шести кабаре, призванных придать тогдашней Софии европейский вид.

Через несколько дней местные сплетни убедили меня, что я угадал, но только наполовину. Человек с сигарой действительно работал по ночам, но был не музыкантом, а карточным шулером. Это не мешало статной красавице поклоняться ему как богу. Если бы пришлось выбирать, она, безусловно, выбрала бы шулера, а не молодого многообещающего поэта, потому что в те времена поэтам отводилась на социальной лестнице ступенька ниже той, что занимали карточные игроки.

Учитывая, что «свободный художник» играл в покер, следовало признать, что у этого типа были два поистине бесценных качества – непроницаемое лицо и ловкие пальцы. Сумев подметить эти качества, я не смог правильно истолковать их. И мне вдруг показалось, будто я слышу голос Старика:

– Нужно уметь не только видеть, но и понимать. На это я мысленно ответил:

«Писатель – не Шерлок Холмс. Так же, как и Шерлок Холмс – не писатель».

Это не утешило меня. И поделом – когда хочешь отгадать профессию хозяина, нечего шарить взглядом в декольте хозяйки. Если бы нужно было построить гипотезу относительно содержимого розового пеньюара, мои выводы, вероятно, были бы намного точнее.

Разнося по квартирам продуктовые карточки, я встречал там и моих старых знакомых. Так на одном чердаке я нашел еврея-старьевщика с площади Св. Николы. Его магазинчик напоминал холодный коридор, забитый старыми книгами и журналами. Каждый день я бывал в этой дыре, но не знал, что «торговец» живет в пяти шагах от нее, на чердаке соседнего дома.

Время было обеденное, и Аврам сидел за покрытым газетой столом, стоящим под окном чердака. И для него, и для меня встреча была неожиданностью, о чем свидетельствовали наши возгласы. Потом каждый занялся своим делом: я стал доставать списки и карточки, еврей – обедать.

– Это хорошо, что раздают карточки, – заметил он, расписываясь в ведомости. – Плохо, если начнут раздавать желтые звезды.

– До звезд дело не дойдет, – успокоил я его.

– Дойдет, дойдет.

– Ты, Аврам, страшный пессимист.

– Еврей всегда пессимист. На это у него есть причины.

Он пригласил разделить с ним обед. Чтобы не обидеть его, я согласился.

– Один живешь?

Он жил один. Жена умерла, а дочь с мужем уехала куда-то в провинцию. Я слушал его и думал, что он ест, как мой отец. Жует медленно и долго, так долго, что мне становится не по себе. Адамово яблоко движется вверх-вниз на его худой птичьей шее. Ест, как мой отец, с той лишь разницей, что на столе у него – какая-то еврейская колбаса.

Чердак был такой же жалкий, как и магазинчик. На стене висела старая одежда, на полу стоял сундук, в котором, очевидно, держали белье, в углу – железная кровать, покрытая коричневым одеялом, две табуретки, уже упомянутый стол – вот и все. Охватившее меня тягостное чувство объяснялось не этой внешней бедностью. Несколько дней назад, впервые побывав у молодого Марка Бехара, я увидел, что он живет в такой же нищете. Помню, как он радовался, купив простой деревянный стол, обычный кухонный стол, ибо до этого вынужден был рисовать на сундуке. Там, у Марка, были рисунки, было искусство, была цель и надежда, все остальное не имело значения. А здесь – серое существование без смысла и тепла, механическое, безрадостное движение вперед-назад, вперед-назад между чердаком-жилищем и магазином-коридором. И этот чердак, и тот коридор вели в никуда, а небосвод над головой был безнадежно черен и пуст, и взойти на нем могла только страшная желтая звезда.

Когда через несколько лет я увидел на его потертом пиджаке позорный знак – позорный не для тех, кто его носил, а для тех, кто заставил евреев носить его, – Аврам даже не напомнил мне о своем предсказании. Он только покачал головой, будто хотел сказать: «Пессимист? А как же иначе? На это есть причины».

Я вспоминаю еще одну мансарду, нанимателя, а точнее нанимательницу, которой я никогда не видел.

Мне всегда открывала дверь худенькая девочка, лет девяти. У нее были большие черные глаза и бледное лицо.

– Кто-нибудь из взрослых дома? – спросил я, когда пришел в первый раз.

– Мамы и папы нет.

– Они на работе?

– Их нет, – повторила девочка, разводя руками, словно приглашая меня самому убедиться в их отсутствии.

Позднее я узнал, что никогда не застану их дома. Мать девочки умерла вскоре после родов, а отец уехал искать счастья в Канаду, да так и не вернулся. Может, его пугала перспектива остаться одному с грудным ребенком на руках, а может, поехал зарабатывать деньги именно для этого ребенка. Как бы то ни было, но больше его никто не видел.

– Ты одна дома? – спросил я.

– Одна. Бабушка на работе.

– Тогда я оставлю тебе продуктовые карточки, а ты распишешься там, где я тебе покажу.

Девочка, явно не понимая, о чем идет речь, поколебавшись, впустила меня в дом. Мансарда была чуть шире чердака Аврама, но из-за объемистой мебели выглядела тесной. Трехстворчатый шкаф, огромная двуспальная кровать и две ночные тумбочки из тех, что фигурируют, как правило, в каждом спальном гарнитуре, но, не исполняя обычно других функций, служат всего лишь складом для пустых бутылочек из-под лекарств, лоскутов, ниток и прочего хлама, который можно выбросить и который не выбрасывается только потому, что когда-нибудь может понадобиться.

Назад Дальше