Сначала он не понимал, что они означают, эти слова, неизвестно кому адресованные. Затем, после острого, но почему-то без боли, укола в сердце, он вдруг осознал, что эти слова ему, одному ему. И тогда она стала быстро терять упругость и плотность, без которых невозможно живое человеческое тело, а он произнес вслух, очень спокойно, как бывает перед последним взрывом отчаяния:
- Фантом уходит. Пусть уходит.
- Милый, - шептала она, цепляясь за него потерявшими силу и тяжесть руками, - милый, опомнись!
Он хотел крикнуть: "Нет, уходи!", но вдруг из-за куста сирени, который был теперь как лиловое пятно на полотне новоимпрессиониста, выглянуло мужское лици, такое же лиловое, как сам куст.
- Кто это? - спросил он.
- Ах, - воскликнула она, - ну, не делай мне так больно. Отпусти - ты ведь только что прогонял меня.
- Нет, - запротестовал он, - я не прогонял тебя, я говорил, что не могу жить без тебя, и ты сама говорила, что мы всегда должны быть вместе. Вспомни свои слова: "Кроме нас двоих, на свете больше никого нет". А теперь этот...
- Кто? - простонала она, закрыв лицо руками.
- Не притворяйся! - процедил он. - Ты прекрасно видела его - там, за кустом сирени. У него морда вышибалы - такие нравятся вам. Я знаю, такие нравятся - они все без слов делают, а вам так надоели слова!
- Ты оскорбляешь меня, - всхлипнула она. - Я никого, кроме тебя, не знаю и никто, кроме тебя, мне не нужен. А этот, - она обернулась и вздрогнула, - пусть он уйдет. Нет, постой, я сама скажу ему, я должна...
- Должна! - повторил он в ярости. - Какой у тебя может быть долг перед мужчиной, если этот мужчина не я!
- Ах, - опять всхлипнула она, - не бей меня: ты прав, я не то слово употребила, я хотела...
- Не бить тебя! - закричал он. - Не то слово употребила всего лишь не то слово! Значит, все дело в простой обмолвке? Так? Отвечай: так или не так?
- Пусти, - простонала она, - я должна с ним поговорить.
- Опять это - должна!
- Пусти, - прошептала она, - я не могу его не видеть. Он такой несчастный - я нужна ему. Он убьет себя, если я оставлю его. Пусти - мне больно.
- А я - разве я могу быть без тебя? А ты - разве ты можешь быть без меня?
- Пойми, он такой несчастный - его бросила жена. Она стерва, эта женщина. Сама бросила - и теперь сама преследует его. Он такой несчастный - без меня он погибнет. Пусти, я не могу не видеть его, понимаешь - это сильнее меня.
- Успокойся, успокойся, - повторял он, - мы оба чересчур взвинчены и говорим не те слова. Вспомни, ты любишь только меня - одного меня. И я люблю тебя - и никакая другая женщина не нужна мне.
- Никакая, - повторила она покорно.
- Каждый может ошибиться.
- Каждый, - повторила она, прижимаясь к нему грудью.
- Но самое главное - не заходить слишком далеко в своих заблуждениях.
- Не заходить, - прошептала она,
- Есть еще время - и все поправимо.
- Поправимо, - прошептала она.
- Пусть тот уйдет, - сказал он жестко.
- Пусть, - пробормотала она. - Обними меня. Сильнее. Еще сильнее. Ты сильный. Я не знала, что ты такой сильный. Он всегда хвастал своей силой. Ты тоже сильный. А-а-а-а!..
Они не заметили, как тот, с лицом вышибалы, выскочил из-за куста, в секунду пролетел десять метров и, без промедления, схватил ее за горло.
- Подлец! - крикнул он вышибале. - Бить девушку!
- Кто ты? - захрипел вышибала. - Я не знаю тебя - кто ты?
- Подлец, - твердил он, задыхаясь, - бить девушку! Бить девушку, да!
Потом он ударил его жестким носком туфли по голени, чуть выше щиколотки, - вышибала взвизгнул, тотчас разжал руки и наклонился, чтобы растереть голень. И тогда он крикнул ей уходи, уходи! - а сам стал отжимать голову вышибалы книзу, чтобы удобнее было бить коленом.
Вышибала схватил его за ногу, и это здорово мешало бить, потому что трудно было сохранять равновесие, но после третьего удара вышибала упал и, распластавшись, уже на земле, норовил ухватить его за левую ногу.
Она не уходила - прижимаясь к спинке скамьи, она смотрела, как дерутся эти двое, и хотя за минуту до их драки она сказала, что остается с ним, а вышибала пусть убирается, теперь ей было безразлично, кто возьмет верх - главное, что они дерутся из-за нее, и чем дольше, тем лучше.
Вышибале удалось схватить его за левую ногу: он вспомнил мальчишеское правило - лежачего не бьют! - и остановился, чтобы его противник мог принять удобную позу. Но вышибала рассудил по-своему, схватил его за ногу и потянул на себя.
Она смотрела, как они катаются по земле, и, когда вышибале удалось схватить его за горло, она испытала внезапную радость, потому что теперь-то вышибала мог показать себя, и ее слова про его силу подтвердились, и сама она становилась от этого значительнее.
Он видел это и понимал с поразительной ясностью, но, странное дело, все никак не мог одолеть нелепой надежды на то, что она, наконец, поможет ему. Нет, объяснял он себе еще тогда, когда они катались по земле, не потому, что ему нужна была силовая помощь, а потому лишь, что никакого другого способа по-настоящему встать на его сторону, против вышибалы, у нее сейчас не могло быть.
Высвободив правую руку, он ударил вышибалу снизу в челюсть, тот на мгновение запрокинул голову, и тогда он стиснул ему пальцами гортань, а коленом наступил на грудь. Очень медленно, очень плавно, как и растопленную солнцем смолу, погружалось в землю тело вышибалы, а потом вдруг его не стало.
- Смотри, - сказала она зло, кивая в сторону куста сирени.
Вышибала опять стоял там, за этим кустом, но теперь уже спиной к ним.
- Негодяй, - процедила она, - как я ненавижу его! Он сделал тебе больно, милый? Покажи мне, покажи, - простонала она, - где он сделал тебе больно? Родной, если бы ты знал, как я люблю тебя. Если бы ты только знал!
- Да, - сказал он, - ты очень любишь меня - я знаю.
Она скользила пальцами по его векам, лбу, щекам, подбородку и объясняла, что тот, за кустом сирени, - последний негодяй и подонок, но прежде он не был таким, прежде он был просто здоровый оболтус, но негодяем не был. У него, объясняла она, временами даже юмор прорезался - особенно, когда он рассказывал про своих бывших родственников, со стороны жены. А теперь - он законченный подонок и, если бы она не увидела это собственными глазами, она, может, даже не поверила бы, но прежде он такой не был, честное слово, не был.
- Я понимаю, - сказал он, - это случается. Может, на его месте я тоже стал бы таким.
- Замолчи, - концами пальцев она стиснула его губы, - замолчи!
Ему приятна была эта ее решительность, потому что теперь она была за него, подавляя без оглядки, как умеют только женщины, его дурацкое пристрастие к самообличению.
- Замолчи, - повторила она зло, когда он попытался сказать про себя еще что-то нехорошее.
Тот, за кустом сирени, по-прежнему стоял неподвижно, повернутый к ним спиной.
- Зачем тот здесь? - сказала она. - Пусть уйдет, слышишь, прикажи ему смотаться отсюда.
- Смотаться! - повторил он, и она поняла, что это ее слово не понравилось ему.
- Смотаться? - удивилась она искренне. - Я сказала: уйти. А "смотаться" - это уже твоя собственная фантазия. Просто удивительно, с какой легкостью мужчины приписывают женщине то, что может опорочить ее.
- Ты права, - согласился он, - это у мужчин есть.
- Хорошо, что у тебя хватило мужества признать правду, сказала она, - но если бы ты сделал это менее поспешно, мне бы не пришло в голову сомневаться в твоей искренности.
Да, подумал он, я действительно чуть поспешил, Но в случае промедления она наверняка упрекнула бы меня в том, что я норовлю обойти острые углы и выгадываю для этого время.
- Молчишь, - произнесла она задумчиво, - будь я неправа, ты бы не отмалчивался. О, ты бы не упустил случая вывести меня на чистую воду. Ты очень любишь выводить меня на чистую воду, милый.
Он поднял голову: того, за кустом сирени, не было.
- Где тот? - спросил он.
- Не знаю, - ответила она раздраженно. - Я вижу, тебе очень нужен повод для скандала, родной.
- Нет, - возразил он, - просто я не заметил, когда его не стало.
- Ну, мой милый, - воскликнула она, - ты уж вовсе считаешь его ничтожеством и потому забываешь, что воспитанные люди умеют исчезать незаметно.
- Ты права, - согласился он, - я забыл, что он воспитанный человек.
- К чему эта ирония, милый! Ты бы все-таки мог допустить иногда, что на белом свете есть, кроме тебя, еще один воспитанный человек.
- Пожалуй, - кивнул он, - и если можно, давай помолчим немного.
- Нет, - воскликнула она, - молчать не будем. Я знаю, ты будешь сводить счеты со мной мысленно, пока тебе не покажется, что можно сказать об этом вслух.
Она бывает проницательной, подумал он, и с этим надо считаться.
- Да, - согласился он внезапно, - мне нужна тишина, чтобы найти слова, которые я должен сказать тебе.
- Милый, - она погрозила ему пальцем, - когда любят, нужные слова приходят сами. Это преимущество влюбленных.
Послушай, вдруг захотелось ему крикнуть, мне надоела эта болтовня, я ничего не хочу знать про влюбленных и про то, что им можно и чего им нельзя. И вообще, поди догони, пока еще не поздно, ты своего вышибалу и занимайтесь своей любовью и объясняйте друг другу, какие огромные преимущества у влюбленных, а меня оставьте в покое.
Послушай, вдруг захотелось ему крикнуть, мне надоела эта болтовня, я ничего не хочу знать про влюбленных и про то, что им можно и чего им нельзя. И вообще, поди догони, пока еще не поздно, ты своего вышибалу и занимайтесь своей любовью и объясняйте друг другу, какие огромные преимущества у влюбленных, а меня оставьте в покое.
Она положила руку ему на плечи - руки дрожали, и он видел, что она хочет, по-настоящему хочет, унять дрожь, но руки не слушаются ее; наоборот: дрожь усиливалась всякий раз, когда она пыталась быть настойчивее.
- Успокойся, - он обнял ее, прижимая голову к своей груди, - ничего страшного нет - просто я немножечко устал от драки.
- Устал, милый, устал, - повторяла она, всхлипывая, очень устал.
Это правда, говорил он себе, я в самом деле устал, но драка здесь ни при чем, и мы оба понимаем, что драка здесь ни при чем, но зачем-то ломаем друг перед другом комедию бескорыстной и заботливой любви.
- Но, - неожиданно произнес он вслух, - если ломаем, значит, иначе пока не можем.
Она опять всхлипнула, на мгновение подняла голову, страдальчески глянула ему в глаза, но ничего не сказала.
Хорошо уже и то, подумал он, что она не требует объяснений.
Засыпая, она пробормотала:
- Милый, скажи, что ты меня очень любишь.
- Я очень люблю тебя, - произнес он уверенно.
- Да, да, - ответила она неясно, горячей скороговоркой, я верю тебе. Очень верю.
Когда она заснула, он попытался встать, но для этого надо было сначала освободиться от объятий. Он развел ее руки, лежавшие у него на затылке, прислушался к дыханию, затем, очень осторожно, стал отводить голову со своей груди - и она проснулась,
- Что такое, милый? - спросила она строго, звонким голосом, которого никогда не бывает у человека спросонок. - Тебе надо уйти?
- Нет, - сказал он, - спи спокойно, мне ничего не надо: просто я хотел переменить позу.
- Хорошо, милый, тогда все в порядке.
Произнося эти слова, она оглянулась, и он, следуя за ее взглядом, опять увидел того, за кустом сирени. Она в испуге подалась назад, будто в поисках заслона, но он оставался спокойным, и это его спокойствие, видимо, внушило ей тревогу. Во всяком случае, никакого другого повода для тревоги у нее сейчас не было.
В нынешний раз тот, за кустом, нисколько не беспокоил его. Напротив, он даже был непрочь переговорить с ним, хотя о чем именно говорить, оставалось неясным.
- Милый, - прошептала она, - ты не должен так ревновать меня. Слышишь, не должен.
- Ага, - откликнулся он, - не должен.
- Я люблю тебя, одного тебя. Я верна тебе, только тебе, а его я ненавижу. У меня с ним ничего не было, - вдруг всхлипнула она. - Ну, почти ничего. Один только раз, когда ты долго не приходил и я испугалась, что ты вообще не придешь...
- Очень жаль, - оборвал он ее резко, - что ты так ограничивала себя.
- Милый, - проворковала она, - не надо сердиться, клянусь, ничего такого... как с тобой... у нас не было.
- Послушай, - сказал он, - мне безразлично, почему и сколько раз это было у вас.
- Милый, - захныкала она, - ну, не надо так сердиться: я понимаю, что тебе очень больно, но, клянусь, это не повторится.
Он молчал, и тогда она сказала:
- Если хочешь, я убью себя. Себя и его.
Голос у нее был теперь решительный, с тем оттенком приглушенности, какой бывает при глубоком волнении, которое надо, однако, любой ценой скрыть.
- Уходи, - сказал он. - Вдвоем уходите.
- Нет, - воскликнула она, - нет!
Он оттолкнул ее, и в это же мгновение поднялся над землей тот, за кустом сирени. Через секунду, как в прошлый раз, о землю должно было удариться грузное человеческое тело. Но удара не было ни через секунду, ни через пять секунд - тот, с лицом вышибалы, исчез. Она взвизгнула, цепляясь за него потерявшими силу и вес руками, он оттолкнул ее и закричал пронзительным голосом, которого никогда прежде у него не было:
- Уходи! Вон! Вон!
- О-о! - застонала она, и стон ее замирал, как тонущее в колодце эхо.
Не стало запаха сирени. Северная стена еще светилась голубым, на котором просматривались только небольшие темноватые уплотнения - одно из них напоминало человеческую фигуру.
Он сидел в кресле, оцепенело, без мыслей, без желаний. В голове мелькали какие-то слова, может быть, даже не слова, а только тени слов. Иногда он следил за ними - равнодушно, как паралитик за проносящимися мимо него предметами. Но два слова возвращались чаще других, и в конце концов он увидел эти слова, сначала увидел, а потом услышал.
- Телевизионные фантомы, - произнес он вслух, и эти слова, которыми он овладел, прекратили бестолковое мелькание других слов.
С улицы, через закрытые окна, пробивался тяжелый, натужный, с неожиданными всплесками, гул. Он представлял себе этот гул графически - череда небольших зубцов с опиленными вершинами и внезапно, как шпиль средневековой ратуши, гигантский зуб с пронзительно четкой вершиной.
С минуту он прислушивался к этому гулу, предощущение ВАЖНОГО наплывало на него теплой тревожной волной, и он всеми силами старался удержать его, но оно мгновенно исчезло, едва он узнал его - что-то внутри, в нем, произвело сопоставление, и теплой волны не стало.
Четыре стены комнаты наступали на него, и он отчетливо ощущал, что они наступают, хотя для глаз стены оставались неподвижными. Смыкаясь, они образовали колодец, дно этого колодца плавно, как бесшумный лифт, уходило вниз. С самого начала, только дно пришло в движение, он почему-то ожидал остановки, будто эта остановка сама по себе могла что-то изменить.
Но остановки, которую он ждал, не было: чтобы дно перестало двигаться, надо было встать.
- Встань, - хотел приказать он себе, но вместо приказания получилась просьба, которая не имела над ним власти.
Фантомы, фантомы, одни фантомы...
В нынешний раз он не произносил эти слова - ни вслух, ни мысленно: приходя извне, они пронизывали его, как нейтральные частицы, во всех направлениях, не вызывая никакого отклика.
Кто-то зовет меня, шепчет уныло...
Никто не звал его; были только шорохи, но принять их за человеческий шепот мог лишь безумец - никого, никого живого, кроме него, в комнате не было. Живые были за стенами, вернее, могли быть, и за окном - внизу, на улице.
Он снова сделал попытку встать - тело его было очень тяжелым, он почувствовал его тяжесть еще до того, как оперся руками о подлокотники и начал подыматься. Ему показалось удивительным, что прежде он не замечал, какое оно тяжелое, его тело.
Выпрямляя руки, он преодолевал ломотную боль в мышцах такая боль бывает после непомерной физической нагрузки.
Почему-то пришли на ум ветряные мельницы и Дон-Кихот, сражавшийся с этими мельницами. У него, должно быть, тоже болели тогда мышцы, у этого альтруиста с медным тазом на голове. И еще как болели - когда он сражался с настоящими врагами, людьми во плоти, они наверняка так не болели.
Он вызвал лифт. Лифт пришел, дверь сама открылась и оставалась открытой, пока он не захлопнул ее - снаружи. С двадцать четвертого этажа бегом - минут за пять можно, а если не торопиться - четверть часа.
Он спускался четверть часа. Двадцать четвертый этаж - не под самым небом, но он и теперь, как давно еще, мальчишкой, удивился, что комната его так высоко над землей, а он никогда об этом не думает.
Ступени были однообразны, как могильные плиты на солдатских кладбищах двадцатого века, которые показывали в кино ни слова, ни числа, только голые безымянные плиты из камня. Никто по лестнице не спускался, никто не подымался - он считал ступени, и опять возникло нелепое ощущение пространства, лишенного времени. Он объяснял себе, что все дело здесь в однообразии, что каждое следующее мгновение должно иметь свое собственное лицо, а если этого лица у него нет, то оно повторяет лишь предыдущее, и потому время, которое для человека - беспрестанная смена образов, застывает. Но объяснение это не приносило удовлетворения; оно было из того же мира подвижных, меняющихся образов, который существовал для него теперь только в памяти.
Сами собою, безо всякого усилия с его стороны, в сознании возникали привычные мысли о субъективности восприятия, поврежденных сенсорно-логических цепях, но истинность их, не подлежавшая никакому пересмотру и не вызывавшая сомнений, утратила свою обычную над ним власть.
Девяносто семь, девяносто восемь, девяносто девять... сто девяносто семь, восемь, девять... двести девяносто семь, восемь, девять... триста девяносто семь, восемь, девять... Он безостановочно перемещался в пространстве, это перемещение отражалось в числе, но время, повторявшее себя, как граммофонная пластинка с сорванной бороздой, утратило протяженность.
На улице было душно. Такая духота обязательно кончается грозой, но сегодняшнее небо было безупречно - газовая, еще без звезд, очень насыщенная синь, чуть-чуть разбавленная только в западном секторе горизонта.
Люди двигались по тротуару сплошным, без просветов, потоком. Еще секунда - он станет частицей этого потока, который задаст ему направление и скорость, и тогда... тогда он опять найдет себя, потому что найти себя - это, в сущности, нечто иное, как войти в контакт с людьми и вещами, которые окружают этих людей.