Портрет художника в юности - Джеймс Джойс 24 стр.


Он улыбнулся, представив себе этого бога, потому что бог этот напомнил ему носатого судью в парике, который расставляет запятые в судебном акте, держа его в вытянутой руке, и подумал, что не вспомнил бы имени этого бога, не будь оно похоже по звучанию на слово «мот». Вот оно – сумасшествие. Но не из-за этого ли сумасшествия он готов навсегда покинуть дом молитвы и благоразумия, в котором родился, и уклад жизни, из которого вышел.

Они снова пролетели с резкими криками над выступающим углом дома, темные на фоне бледнеющего неба. Что это за птицы? Вероятно, ласточки вернулись с юга. Значит, и ему пора уезжать, ведь они, птицы, прилетают и улетают, свивают недолговечные гнезда под крышами людских жилищ и покидают свои гнезда для новых странствий.

Тихая текучая радость, подобно шуму набегающих волн, разлилась в его памяти, и он почувствовал в сердце тихий покой безмолвных блекнущих просторов неба над водной ширью, безмолвие океана и покой ласточек, летающих в сумерках над струящимися водами.

Тихая текучая радость разлилась в этих словах, где мягкие и долгие гласные беззвучно сталкивались, распадались, набегали одна на другую и струились, раскачивая белые колокольчики волн в немом переливе, в немом перезвоне, в тихом замирающем крике; и он почувствовал, что то предсказание, которого он искал в круговом полете птиц и в бледном просторе неба над собой, спорхнуло с его сердца, как птица с башни – стремительно и спокойно.

Что это – символ расставания или одиночества? Стихи, тихо журчащие на слуху его памяти, медленно воссоздали перед его вспоминающим взором сцену в зрительном зале в вечер открытия Национального театра[230]. Он сидел один в последнем ряду балкона, разглядывая утомленными глазами цвет дублинского общества в партере, безвкусные декорации и актеров, двигающихся, точно куклы в ярких огнях рампы. У него за спиной стоял, обливаясь потом, дюжий полисмен, готовый в любой момент навести порядок в зале. Среди сидевших тут и там студентов то и дело поднимался неистовый свист, насмешливые возгласы, улюлюканье.

– Клевета на Ирландию!

– Немецкое производство!

– Кощунство!

– Мы нашей веры не продавали!

– Ни одна ирландка этого не делала!

– Долой доморощенных атеистов!

– Долой выкормышей буддизма![231]

Из окна сверху вдруг послышалось короткое шипенье, значит, в читальне зажгли свет. Он вошел в мягко освещенную колоннаду холла и, пройдя через щелкнувший турникет, поднялся по лестнице наверх.

Крэнли сидел у полки со словарями. Перед ним на деревянной подставке лежала толстая книга, открытая на титульном листе. Он сидел, откинувшись на спинку стула и приблизив ухо, как выслушивающий покаяние исповедник, к лицу студента-медика, который читал ему задачу из шахматной странички газеты. Стивен сел рядом с ним справа, священник по другую сторону стола сердито захлопнул свой номер «Тэблета»[232] и встал.

Крэнли рассеянно посмотрел ему вслед. Студент-медик продолжал, понизив голос:

– Пешка на е4.

– Давай лучше выйдем, Диксон[233], – сказал Стивен предостерегающе. – Он пошел жаловаться.

Диксон отложил газету и, с достоинством поднявшись, сказал:

– Наши отступают в полном порядке.

– Захватив оружие и скот, – прибавил Стивен, указывая на титульный лист лежавшей перед Крэнли книги, где было напечатано: «Болезни рогатого скота».

Когда они проходили между рядами столов, Стивен сказал:

– Крэнли, мне нужно с тобой поговорить.

Крэнли ничего не ответил и даже не обернулся. Он сдал книгу и пошел к выходу; его щеголеватые ботинки глухо стучали по полу. На лестнице он остановился и, глядя каким-то отсутствующим взглядом на Диксона, повторил:

– Пешка на чертово е4.

– Ну, если хочешь, можно и так, – ответил Диксон.

У него был спокойный, ровный голос, вежливые манеры, а на одном пальце пухлой чистой руки поблескивал перстень с печаткой.

В холле к ним подошел человечек карликового роста. Под грибом крошечной шляпы его небритое лицо расплылось в любезной улыбке, и он заговорил шепотом. Глаза же были грустные, как у обезьяны.

– Добрый вечер, капитан, – сказал Крэнли, останавливаясь.

– Добрый вечер, джентльмены, – сказала волосатая обезьянья мордочка.

– Здорово тепло для марта, – сказал Крэнли, – наверху окна открыли.

Диксон улыбнулся и повертел перстень. Чернявая сморщенная обезьянья мордочка сложила человеческий ротик в приветливую улыбку, и голос промурлыкал:

– Чудесная погода для марта. Просто чудесная.

– Там наверху две юные прелестницы совсем заждались вас, капитан, – сказал Диксон.

Крэнли улыбнулся и приветливо сказал:

– У капитана только одна привязанность: сэр Вальтер Скотт. Не правда ли, капитан?

– Что вы теперь читаете, капитан? – спросил Диксон. – «Ламмермурскую невесту»?

– Люблю старика Скотта, – сказали податливые губы. – Слог у него – что-то замечательное. Ни один писатель не сравнится с сэром Вальтером Скоттом.

Он медленно помахивал в такт похвалам тонкой сморщенной коричневой ручкой. Его тонкие подвижные веки замигали, прикрывая грустные глазки.

Но еще грустнее было Стивену слышать его речь: жеманную, еле внятную, всю какую-то липкую, искаженную ошибками. Слушая, он спрашивал себя, правда ли то, что рассказывали о нем? Что его скудельная кровь благородна, а эта ссохшаяся оболочка – плод кровосмесительной любви?

Деревья в парке набухли от дождя, дождь шел медленно, не переставая, над серым, как щит, прудом. Здесь пронеслась стая лебедей, вода и берег были загажены белесовато-зеленой жижей. Они нежно обнимались, возбужденные серым дождливым светом, мокрыми неподвижными деревьями, похожим на щит соглядатаем-озером, лебедями. Они обнимались безрадостно, бесстрастно. Его рука обнимала сестру за шею, серая шерстяная шаль, перекинутая через плечо, окутала ее до талии, ее светлая головка поникла в стыдливой податливости. У него взлохмаченные медно-рыжие волосы и нежные, гибкие, сильные, веснушчатые руки. А лицо? Лица не видно. Лицо брата склонялось над ее светлыми, пахнувшими дождем волосами, рука – веснушчатая, сильная, гибкая и ласковая, рука Давина.

Он нахмурился, сердясь на свои мысли и на сморщенного человечка, вызвавшего их. В его памяти мелькнули отцовские остроты о шайке из Бантри. Он отмахнулся от них и снова с тягостным чувством предался своим мыслям. Почему не руки Крэнли? Или простота и невинность Давина более потаенно уязвляли его?

Он пошел с Диксоном через холл, предоставив Крэнли церемонно прощаться с карликом.

У колоннады в небольшой кучке студентов стоял Темпл. Один студент крикнул:

– Диксон, иди-ка сюда и послушай. Темпл в ударе.

Темпл поглядел на него своими темными цыганскими глазами.

– Ты, О'Кифф, лицемер, – сказал он. – А Диксон – улыбальщик. А ведь это, черт возьми, хорошее литературное выражение.

Он лукаво засмеялся, заглядывая в лицо Стивену, и повторил:

– А правда, черт возьми, отличное прозвище – улыбальщик.

Толстый студент, стоявший на лестнице ниже ступенькой, сказал:

– Ты про любовницу доскажи, Темпл. Вот что нам интересно.

– Была у него любовница, честное слово, – сказал Темпл. – При этом он был женат. И все попы ходили туда обедать. Да я думаю, все они, черт возьми, ее попробовали.

– Это, как говорится, трястись на кляче, чтобы сберечь рысака, – сказал Диксон.

– Признайся, Темпл, – сказал О'Кифф, – сколько кружек пива ты сегодня в себя влил?

– Вся твоя интеллигентская душонка в этой фразе, О'Кифф, – сказал Темпл с нескрываемым презрением.

Шаркающей походкой он обошел столпившихся студентов и обратился к Стивену:

– Ты знал, что Форстеры – короли Бельгии? – спросил он.

Вошел Крэнли в сдвинутой на затылок кепке, усердно ковыряя в зубах.

– А вот и наш кладезь премудрости, – заявил Темпл. – Скажи-ка, ты знал это про Форстера?

Он помолчал, дожидаясь ответа. Крэнли вытащил самодельной зубочисткой фиговое зернышко из зубов и уставился на него.

– Род Форстеров, – продолжал Темпл, – происходит от Болдуина Первого, короля Фландрии. Его звали Форестер. Форестер и Форстер – это одно и то же. Потомок Болдуина Первого, капитан Фрэнсис Форстер, обосновался в Ирландии, женился на дочери последнего вождя клана Брэссила. Есть еще черные Форстеры, но это другая ветвь.

– От Обалдуя, короля Фландрии, – сказал Крэнли, снова задумчиво ковыряя в ослепительно белых зубах.

– Откуда ты все это выкопал? – спросил О'Кифф.

– Я знаю также историю вашего рода, – сказал Темпл, обращаясь к Стивену. – Знаешь ли ты, что говорит Гиральд Камбрийский про ваш род?[234]

– От Обалдуя, короля Фландрии, – сказал Крэнли, снова задумчиво ковыряя в ослепительно белых зубах.

– Откуда ты все это выкопал? – спросил О'Кифф.

– Я знаю также историю вашего рода, – сказал Темпл, обращаясь к Стивену. – Знаешь ли ты, что говорит Гиральд Камбрийский про ваш род?[234]

– Он что, тоже от Болдуина произошел? – спросил высокий чахоточного вида студент с темными глазами.

– От Обалдуя, – повторил Крэнли, высасывая что-то из щели между зубами.

– Pernobilis et pervetusta familia[235], – сказал Темпл Стивену.

Дюжий студент на нижней ступеньке коротко пукнул. Диксон повернулся к нему и тихо спросил:

– Ангел заговорил?

Крэнли тоже повернулся и внушительно, но без злости сказал:

– Знаешь, Гоггинс, ты самая что ни на есть грязная скотина во всем мире.

– Я выразил то, что хотел сказать, – решительно ответил Гоггинс, – никому от этого вреда нет.

– Будем надеяться, – сказал Диксон сладким голосом, – что это не того же рода, что научно определяется как paulo post futurum[236].

– Ну, разве я вам не говорил, что он улыбальщик, – сказал Темпл, поворачиваясь то направо, то налево, – разве я не придумал ему это прозвище?

– Слышали, не глухие, – сказал высокий чахоточный.

Крэнли, все еще хмурясь, грозно смотрел на дюжего студента, стоявшего на ступеньку ниже. Потом с отвращением фыркнул и пихнул его.

– Пошел вон, – крикнул он грубо, – проваливай, вонючая посудина. Вонючий горшок.

Гоггинс соскочил на дорожку, но сейчас же, смеясь, вернулся на прежнее место. Темпл, оглянувшись на Стивена, спросил:

– Ты веришь в закон наследственности?

– Ты пьян или что вообще с тобой, что ты хочешь сказать? – спросил Крэнли, в недоумении уставившись на него.

– Самое глубокое изречение, – с жаром продолжал Темпл, – написано в конце учебника зоологии: воспроизведение есть начало смерти.

Он робко коснулся локтя Стивена и восторженно сказал:

– Ты ведь поэт, ты должен чувствовать, как это глубоко!

Крэнли ткнул в его сторону длинным указательным пальцем.

– Вот, посмотрите, – сказал он с презрением. – Полюбуйтесь – надежда Ирландии!

Его слова и жест вызвали общий смех. Но Темпл храбро повернулся к нему и сказал:

– Ты, Крэнли, всегда издеваешься надо мной. Я это прекрасно вижу. Но я ничуть не хуже тебя. Знаешь, что я думаю, когда сравниваю тебя с собой?

– Дорогой мой, – вежливо сказал Крэнли, – но ведь ты неспособен, абсолютно неспособен думать.

– Так вот, хочешь знать, что я думаю о тебе, когда сравниваю нас? – продолжал Темпл.

– Выкладывай, Темпл, – крикнул толстый со ступеньки, – да поживей!

Жестикулируя, Темпл поворачивался то налево, то направо.

– Я мудила, – сказал он, безнадежно мотая головой. – Я знаю это. И признаю.

Диксон легонько похлопал его по плечу и ласково сказал:

– Это делает тебе честь, Темпл.

– Но он, – продолжал Темпл, показывая на Крэнли, – он такой же мудила, как и я. Только он этого не знает, вот и вся разница.

Взрыв хохота заглушил его слова, но он опять повернулся к Стивену и с внезапной горячностью сказал:

– Это очень любопытное слово, его происхождение тоже очень любопытно.

– Да? – рассеянно сказал Стивен.

Он смотрел на мужественное, страдальческое лицо Крэнли, который сейчас принужденно улыбался. Грубое слово, казалось, стекло с его лица, как стекает грязная вода, выплеснутая на свыкшееся с унижениями старинное изваяние. Наблюдая за ним, он увидел, как Крэнли поздоровался с кем-то, приподнял кепку, обнажив голову с черными жесткими волосами, торчащими надо лбом, как железный венец.

Она вышла из библиотеки и, не взглянув на Стивена, ответила на поклон Крэнли. Как? И он тоже? Или ему показалось, будто щеки Крэнли слегка вспыхнули? Или это от слов Темпла? Уже совсем смеркалось. Он не мог разглядеть.

Может быть, этим и объяснялось безучастное молчание его друга, грубые замечания, неожиданные выпады, которыми он так часто обрывал пылкие, сумасбродные признания Стивена? Стивен легко прощал ему, обнаружив, что в нем самом тоже была эта грубость к самому себе. Вспомнилось, как однажды вечером в лесу, около Малахайда, он сошел со скрипучего, одолженного им у кого-то велосипеда, чтобы помолиться Богу. Он воздел руки и молился в экстазе, устремляя взор к темному храму деревьев, зная, что он стоит на священной земле, в священный час. А когда два полисмена показались из-за поворота темной дороги, он прервал молитву и громко засвистел какой-то мотивчик из модного представления.

Он начал постукивать стертым концом ясеневой трости по цоколю колонны. Может быть, Крэнли не слышал его? Что ж, он подождет. Разговор на мгновение смолк, и тихое шипение опять донеслось из окна сверху. Но больше в воздухе не слышалось ни звука, а ласточки, за полетом которых он праздно следил, уже спали.

Она ушла в сумерки. И потому все стихло кругом, если не считать короткого шипения, доносившегося сверху. И потому смолкла рядом болтовня. Тьма ниспадала на землю.

Трепетная, мерцающая, как слабый свет, радость закружилась вокруг него волшебным роем эльфов. Но отчего? Оттого ли, что она прошла в сумеречном воздухе, или это строка стиха с его черными гласными и полным открытым звуком, который льется, как звук лютни?

Он медленно пошел вдоль колоннады, углубляясь в ее сгущающийся мрак, тихонько постукивая тростью по каменным плитам, чтобы скрыть от оставшихся позади студентов свое мечтательное забытье и, дав волю воображению, представил себе век Дауленда, Берда и Нэша.

Глаза, раскрывающиеся из тьмы желания, глаза, затмевающие утреннюю зарю. Что такое их томная прелесть, как не разнеженность похоти? А их мерцающий блеск – не блеск ли это нечистот в сточной канаве двора слюнтяя Стюарта?[238] Языком памяти он отведывал ароматные вина, ловил замирающие обрывки нежных мелодий горделивой паваны, а глазами памяти видел уступчивых знатных дам в Ковент-Гардене, призывно манящих алчными устами с балконов, видел рябых девок из таверн и молодых жен, радостно отдающихся своим соблазнителям, переходящих из объятий в объятия.

Образы, вызванные им, не доставили ему удовольствия. В них было что-то тайное, разжигающее, но ее образ был далек от всего этого. Так о ней нельзя думать. Да он так и не думал. Значит, мысль его не может довериться самой себе? Старые фразы, зловонно-сладостные, как фиговые зернышки, которые Крэнли выковыривает из щелей между своими ослепительно белыми зубами.

То была не мысль и не видение, хотя он смутно знал, что сейчас она идет по городу домой. Сначала смутно, а потом сильнее он ощутил запах ее тела. Знакомое волнение закипало в крови. Да, это запах ее тела: волнующий, томительный запах; теплое тело, овеянное музыкой его стихов, и скрытое от взора мягкое белье, насыщенное благоуханием и росой ее плоти.

Он почувствовал, как у него по затылку ползет вошь: ловко просунув большой и указательный палец за отложной воротник, он поймал ее, покатал секунду ее мягкое, но ломкое, как зернышко риса, тельце и отшвырнул от себя, подумав, останется ли она жива. Ему вспомнилась забавная фраза из Корнелия а Лапиде[239], в которой говорится, что вши, рожденные человеческим потом, не были созданы Богом вместе со всеми зверями на шестой день. Зуд кожи на шее раздражил и озлобил его. Жизнь тела, плохо одетого, плохо кормленного, изъеденного вшами, заставила его зажмуриться, поддавшись внезапному приступу отчаяния, и в темноте он увидел, как хрупкие, светлые тельца вшей крутятся и падают в воздухе. Но ведь это вовсе не тьма ниспадает с неба. А свет.

Он даже не мог правильно вспомнить строчку из Нэша. Все образы, вызванные ею, были ложными. В воображении его завелись гниды. Его мысли – это вши, рожденные потом неряшливости.

Он быстро зашагал обратно вдоль колоннады к группе студентов. Ну и хорошо! И черт с ней! Пусть себе любит какого-нибудь чистоплотного атлета с волосатой грудью, который моется каждое утро до пояса. На здоровье!

Крэнли вытащил еще одну сушеную фигу из кармана и стал медленно, звучно жевать ее. Темпл сидел, прислонясь к колонне, надвинув фуражку на осоловелые глаза. Из здания вышел коренастый молодой человек с кожаным портфелем под мышкой. Он зашагал к компании студентов, громко стуча по каменным плитам каблуками и железным наконечником большого зонта. Подняв зонт в знак приветствия, он сказал, обращаясь ко всем:

– Добрый вечер, джентльмены.

Потом опять стукнул зонтом о плиты и захихикал, а голова его затряслась мелкой нервической дрожью. Высокий чахоточный студент, Диксон и О'Кифф увлеченно разговаривали по-ирландски и не ответили ему. Тогда, повернувшись к Крэнли, он сказал:

– Добрый вечер, особенно тебе!

Ткнул зонтом в его сторону и опять захихикал. Крэнли, который все еще жевал фигу, ответил, громко чавкая:

Назад Дальше