Однако в том-то, видно, и злокачественность опухоли, что однажды она вдруг заявит о себе, обернется в "простую до удивления мысль" и скажет устами спасовавшей перед трудностями жертвы: "Как глупо все это было..."
Но, может быть, можно списать бывшему фронтовику Мирче эту его душевную дряблость, его вспыхнувшую с новой силой страсть к наживе, его все утончающуюся склонность к заискиванию, корысти и т. п.?
Нет, советская действительность, сопрягающая в себе лучшие гуманистические заветы прошлого и дерзновенную революционную практику настоящего, требует предельной чувствительности как к подлинным, так и мнимым человеческим ценностям, и наши писатели чутко отзываются на это веление времени.
Следуя бесспорному убеждению, что "человек меняется не так быстро, как может измениться среда, обстоятельства, профессия" * (напомним в связи с этим, что Правобережье Молдавии, где происходили описываемые в романе события, вступило на путь социалистических преобразований лишь в 40-е годы, т. е. намного позже, чем Левобережье), Друцэ нарисовал образ Мирчи в той его заостренной противоречивости, которая позволила резче сфокусировать внимание на проблеме оценки нравственной сущности человека и его деятельности оценки особенно актуальной в период развитого социализма, особенно злободневной с высоты требований сегодняшнего дня! Ведь важно не только то, что Мирча - как представитель массы - осуществляет общее дело этой массы, но и то, как Мирча - уже в качестве индивидуального представителя массы осуществляет это общее дело.
"Личность - подчеркивал Ф. Энгельс, - характеризуется не только тем, что она делает, но и тем, как она это делает" **.
Заметим, заострение образа Мирчи, одного из главных действующих лиц романа, позволило Друцэ и резче обозначить проблему, и вместе с тем, выражаясь словами самого писателя, "избежать ремесленничества и штампов" ***.
* Друцэ Ион. Хлебопашцы в Кишиневе. - Комс. правда, 1971, 21 марта.
** Маркс К., Энгельс Ф. Соч., 2-е изд., т. 29, с. 492.
*** Друцэ Ион. Хлебопашцы в Кишиневе. - Комс. правда, 1971, 21 марта.
В отличие от Мирчи Онаке Карабуш, воплощающий в себе многие примечательные черты молдавского крестьянства, наделен той мудрой осмысленностью первостепенности труда, когда "счастье простых рук землепашца" становится единственным, ради чего живешь; тем деятельным брюньоновским жизнелюбием, когда "по первой просьбе одариваешь людей" душевной щедростью; тем чувством внутреннего достоинства, которое придает горделивую "размеренность" походке и сохраняет ее до глубокой старости; наконец, тем осознанием своего жизненного предназначения, которое позволяет до конца выполнить свой долг на земле.
Человек сложной судьбы (Карабуш не раз смотрел смерти в глаза, трижды попадал в плен, пережил гибель на фронте двух сыновей, схоронил жену Тинкуцу, которая после засушливых послевоенных лет ушла из жизни "легкой, бесшумной походкой матери"), он через всю жизнь пронес труженическую стойкость к невзгодам, свое обращенное к людям "улыбающееся нутро", свою, карабушевскую, неприязнь к стяжательству. Онаке устоял перед искушением заполучить за клочок земли неслыханные, по чутурским ценам, деньги. Он и "по гектарам... никогда не сходил с ума". Карабуш "привык пользоваться только тем, что сработано его руками, что он оплатил сам, своим потом", и "просто не понимал, каким образом может стать его собственностью мак, который был посеян другими". Перебирая перед смертью прожитое, Карабуш мягко улыбался "своему богатству": "И все-таки он не изменил себе, несмотря ни на что. Он исполнил свой труд, перепахал свое поле..."
В противоположность Мирче, Карабуш был "человеком светлым, открытым" по натуре. Не страдая назойливостью "...учить других уму-разуму", он легко сходился с людьми, "любил часто и подолгу общаться с ними, умел прощать, умел помочь, умел дружить". Карабуш в свое время и Мирчу принял "как родного, когда нужно было - защищал, когда нужно - помогал, и долгие годы старался если не перевести его полностью в свою веру, то по крайней мере утихомирить..."
Хранивший всю жизнь верность своим "бедным... достойным предкам", Онаке Карабуш не только примечает, как "...по-новому нарядилась земля, и светятся по оврагам новые деревни, и новые люди в них живут", но и испытывает причастность к этой нови ("Он не находил себе места и сам себе удивлялся, потому что ведь не он же пахал под эту кукурузу, не он сеял ее", а вот, поди ж ты, его волнует, что "односельчане затянули с уборкой"), но и осознает это новое как свое достояние: и "всю эту землю, комок за комочком, и небо, и все теплые, весенние дожди, и грохот тракторов, и песни девушек, и все то, о чем те девушки мечтали", и "то, что веками вызревало на этих полях, и даже то, что в будущих веках созреет..."
И тот факт, что Карабуш, для которого "может быть, самым важным в жизни" было одолеть пырей, отказался от участия в рождественских крестинах в доме Мирчи, что он не осуждал и своих односельчан, отвернувшихся от этой гулянки у его зятя, "наоборот, он относился к ним с некоторым пониманием, потому что и у него самого не было никакой охоты веселиться в ту ночь", этот факт не может не свидетельствовать о том, что приговор Мирче выносит не только Чутура, но и сам Карабуш.
В этом духовном просветлении Карабуша, освобождающегося от гнета собственничества и приобщающегося к историческому процессу обновления жизни, и заключен идейно-художественный пафос романа Друцэ.
Есть особый смысл в том, что сложный жизненный путь Карабуша - как труженика земли, как представителя крестьянской массы - пролег, в сущности, не по задворкам истории, а по столбовой дороге человечества, неизбежно ведущей к социалистическому переустройству бытия.
В этом - глубинная правда образа Карабуша, его жизненная и художественная обусловленность, его социальная и эстетическая значимость.
Вызволенная из беды русским солдатом-освободителем, Чутура, естественно, тянется к новому, социалистическому жизнеустройству, но в то же время не хочет видеть его в облике Мирчи и ему подобных (что ж, случайные попутчики исторически нового еще не есть его истинные носители!). И в этом отказе Чутуры - не разочарование, не крушение надежд (в таком случае она просто была бы бездеятельной), а проявление активной заинтересованности в утверждении подлинно справедливых форм жизни.
В том-то и непогрешимость авторского разрешения конфликтов Мирчи Карабуша и Мирчи - Чутуры, что корыстолюбцу Мирче в романе противостоит не один Карабуш, но и Чутура, то есть подавляющее большинство людей труда, извечная тяга к свету которых и питает исторический оптимизм писателя.
Чем же обусловлено сложное своеобразие романа Друцэ? В чем сильные и слабые стороны творческой манеры писателя?
В одном из интервью "Литературной газете" за 1966 год Друцэ признается, касаясь работы над второй частью романа "Бремя нашей доброты": "...последний год был трудным - пришлось решить уйму чрезвычайно сложных творческих, и не только творческих, проблем" *.
Далее, в статьях о Чехове, Паустовском, Солоухине, а также в литературных этюдах Ион Друцэ не только делится мыслями о творчестве того или иного художника, но и в определенной мере выражает собственное писательское кредо. Оно проступает и в ясном понимании того, что "хлеб искусства не так легок, каким он кажется многим. Не все в мире просто, не все можно с ходу разгадать и расставить по полочкам"; и в остром осознании, что писатель не может не стремиться к масштабности, к искусству "концентрации большого содержания на маленькой площади" **, к поиску "наиточнейшей и наикратчайшей формулы человеческой сути"; и в глубокой уверенности, что "...подлинному искусству всегда присущ элемент загадочности" ***, что "сущность красоты" должна оставаться "скрытой, чтобы ее искали и другие..."; и в неизменности принципу - "чтобы постичь улыбку, надо пройти сквозь слезы, и сквозь них же лежит об
* См.: Лит. газ., 1966, 22 сент., с. 3.
** Друцэ И. П. Власть художника. - В кн.: Литература и современность. Сб. восьмой. Статьи о литературе 1967 года. - М.: Худ. литература, 1968. с. 335.
*** Друцэ И. П. Литовские березы. - Лит. газ., 1970, 27 мая, с. 7.
ратная дорога" *; и в страстной убежденности, что "...художественная температура письма может самый частный случай, самую незаметную деталь поднять до широчайших обобщений и, наоборот, самое сложное, волнующее огромные массы, если изложить его сухо, покажется очень местным, частным" **; и, наконец, в неотступном желании следовать самому трудному в писательском деле - "найти новое и неповторимое, избежав ремесленничества и штампов".
Эти высказывания, естественно, не исчерпывают творческих устремлений и пристрастий писателя. Тем не менее они позволяют лучше понять, что лежит в основе его своеобычной манеры письма, наиболее явственно проявившейся в таких произведениях, как пьесы "Каса маре", "Святая святых", "Птицы нашей молодости", повести "Последний месяц осени", "Возвращение на круги своя", "Недолгий век зеленого листа", романы "Бремя нашей доброты", "Белая церковь", рассказы "Сани", "По-молдавски", "Бадя Чиреш" и другие.
Обращаясь к "сложным проблемам", исследуя такой жизненный материал, где "не все можно с ходу разгадать и расставить по полочкам", Друцэ и впрямь стремится сконцентрировать содержание на ограниченной площади, заставить деталь подняться до широких обобщений, раскрыть изображаемое через диалектику взаимосвязей ("чтобы постичь улыбку, надо пройти сквозь слезы"), облечь его в ту форму искусства, сущность красоты которого должна "оставаться скрытой".
Отсюда - условная образность лирического письма Друцэ, его емкая ассоциативная многоплановость, его подернутая загадочностью символика.
Если, по меткому замечанию А. М. Горького, художественный образ "почти всегда шире и глубже идеи (писателя. - В. К.), он берет человека со веем разнообразием его духовной жизни, со всеми противоречиями, его чувствований и мыслей" ***, то применительно к Друцэ этот образ, преломленный через призму условности, к тому же еще и вступает в сложные опосредствованные связи с образным строем произведения, отсвечивая всякий раз новыми гранями своих ассоциативных качеств.
* Друцэ И. П. Улыбка Чехова. - Днестр, 1960, № 1, с. 90, 87.
* Друцэ И. П. В гостях у Солоухиных. - Дружба народов, 1960, № 7, с. 250.
*** Горький М. История русской литературы. - М.: Гослитиздат, 1939, с. 26.
В этой живой диалектике конкретно-чувственного и абстрактно-ассоциативного подчас нелегко выделить доминирующую черту (такую же, как приспособленчество и корыстолюбие - у Мирчи, как "улыбающееся нутро" и "счастье простых рук землепашца" - у Карабуша), служащую, как известно, ключом к пониманию художественного образа.
И уж совсем бывает невозможно свести к определенному значению условный образ, намеренно наделенный автором "элементом загадочности". Последний проявляется у Друцэ не только в недосказанности или скрытой "сущности красоты" изображаемого, но и в самой полисемичности образа - его смысловой и художественной многоплановости.
Этот своеобразный прием условно-реалистического письма Друцэ (реалистического, ибо условность у него опирается, как правило, на жизненную основу) несет в себе особые разрешающие возможности. Там, где он диктуется сущностью изображаемого, развитием сюжета, раскрытием характеров, образностью языка, нас буквально завораживает лирико-поэтическое дарование прозаика. Там же, где он недостаточно обусловлен у писателя, нас порой озадачивает либо неоправданное сгущение красок, либо иная изобразительная неточность.
Вот уж где поистине уместны слова В. И. Ленина: "...если достоинства продолжаются больше, чем надо, обнаруживаются не тогда, когда надо, и не там, где надо, то они являются недостатками" *.
Можно, разумеется, проиллюстрировать взаимообусловленность как достоинств, так и недостатков в творчестве Друцэ, проникнуть в механизм их взаимоперехода (скажем, перенаселение некоторых произведений персонажами стариков - недостаток, а вот раскрытие посредством этих образов типических черт национального характера - достоинство), отметить, наконец, смысловые и художественные просчеты писателя, но нельзя не считаться и с тем, как нелегко художнику, решительно отметающему упрощенчество и эпигонство, избежать в многоплановом полотне ошибочного суждения, неточной мысли, неудачного штриха.
Но как противоестественно рассматривать достоинства и недостатки вне их сцепления друг с другом, так и противоестественно "рассматривать одну книгу, как бы бесспорна и значительна она ни была, без учета того, что было автором создано до нее и что за ней последовало" **.
* Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 44, с. 323.
** Друцэ И. П. Литовские березы. - Лит. газ., 1970, 27 мая, с. 7.
Другими словами, если творчество писателя - книга, то отдельные произведения - ее страницы. И как страницу невозможно уяснить в отрыве от всей книги, так и книгу нельзя осмыслить без отдельных ее страниц.
В самом деле, разве такая страница творчества Друцэ, как роман о XVIII столетии "Белая церковь", не дополнила наши представления о сложности переплетения исторических путей и жизненных судеб молдавского и русского пародов, об истоках единения старожилов многострадального края и "северных единоверцев" (т. е. русских), вызволивших его из оков Оттоманской империи?! Разве это произведение не углубило наше понимание существа трактовки писателем острейших социальных и нравственных, общечеловеческих и национальных проблем народного бытия? !
В густонаселенном романе о самой жестокой в истории Молдавии эпохе фанариотов есть та многомерность изображения, которая позволяет взглянуть на события, людские жизни, человеческие страсти не только в их исторически и индивидуально обусловленной конкретности, но и в их ассоциативной сопряженности с "великой рекой по имени Время".
Ключом к пониманию этой многомерности могут служить в определенном смысле следующие авторские слова: "У каждого из них (т. е. героев романа. В. К.), была своя тропка, свои мысли", ибо "как там ни толкуй, жизнь у каждого своя".
Своя жизнь, свои мысли (но, подчеркнем, в контексте времени, в контексте истории) были у добродетельной, "смышленой от природы" селянки Екатерины Маленькой и своенравной, молодящейся императрицы Екатерины II; у не знающего страха и раболепия перед власть имущими казака Кресало и могущественнейшего "баловня судьбы" князя Потемкина; у несломленного духом трансильванского повстанца Иоанна и "недалекого умом" придворного фаворита Платона Зубова; у высокоблагонравного патриота пастыря Паисия Величковского и тщедушного в своей вере церковного служителя Гэинэ; у озабоченного судьбой соотечественников боярина Мовилэ и наживавшегося на лихолетии торгаша Тайки; у небезгрешного, но сохранившего гражданское достоинство священника Никандру и алчного, без бога и срама в душе, старика Пасэре...
Что-то заведомо уготованное, по понятиям людей того времени (купаться ли в роскоши или маяться в нищете, наслаждаться ли почестями или страдать от унижений), разделяет одних героев и что-то извечно ценностное сближает других, как сближает простодушную Екатерину Маленькую и великого полководца Суворова та свобода человеческого духа, которая "иной раз запрашивает за вмиг рожденное хлесткое слово совершенно немыслимую цену, и тому, кто этой свободой дорожит, приходится платить".
Это он, гениальный Суворов, на обращенный к нему вопрос, чем наградить его за взятие Измаила, дерзко ответил всесильному Потемкину: "- ...За свершение дел невозможных наградить может один только бог".
Это она, простая селянка из Околины Екатерина Маленькая, заявляет при народе стяжателю Тайке, "до смерти хотевшему прослыть основателем ее деревни: "- ...Бог, хоть и не копается в чужом достатке, всегда отличает то, что добыто трудом, от того, что подкинуто лукавым".
И уж совсем негодующие слова бросает Екатерина Маленькая в лицо "обобравшему храм как липку" и "дающему дёру" священнику Гэинэ: "- ...Теперь что же получается - они, православные (т. е. русские. - В. К.), идут к нам на помощь, а мы, тоже православные, улепетываем? Да это же все равно, что пригласить к себе человека в гости, а самому, заперев дом, сделать вид, что идешь на ярмарку!"
Оба они, Суворов и Екатерина Маленькая, поплатились за хлесткие реплики: полководец - фельдмаршальским жезлом, селянка - оскорбительными прозвищами и насмешками свадебной толпы.
Но через всю эту многослойную полярность событий, характеров, поступков (достаточно вспомнить блистательный екатерининский двор в Петербурге и заваленный бревнами "екатерининский" двор в Околине, где простолюдины заново воздвигают церковь, но уже не как олицетворение былой терпимости, а как олицетворение крепнущей стойкости) все отчетливее звучит мотив пробуждения в народе чувства национального достоинства.
Этот мотив обретает свою плоть и в могучем басе отца Никандру, колоколом прогремевшем в зверски истребленной янычарами Салкуце: "- ...Мы не сосульки, свисающие с застрехи, не куст плакучей ивы, не холм пустой и бесплодной глины. Мы - народ..."
И в вещих проповедях глубоко сострадающего обездоленному люду пастыря Нямецкого монастыря Паисия Величковского:
"- ...Народы гибнут, когда слишком долго остаются неотмщенными. И потому в этом краю каждая травинка, каждый росток только тем и живет, что вот-вот придут единоверцы с востока и принесут избавление".
И в деятельных мечтах и заботах Екатерины Маленькой о строительстве новой церкви (что ж, для гонимых безотцовщиной простолюдинов вера в церковь - общую как для молдаван, так и для "северных единоверцев" - не могла быть не спасительной в тот "безумный, не признававший ничего святого восемнадцатый век"), но церкви непременно "белой", ибо "белое в этом краю это не просто цвет. Это еще и судьба"; ибо "белый дом - это... честный дом, вечный дом, святой дом..."; ибо "белая церковь" - это еще и символ объединения людей, без которого "что за жизнь..."; символ возрождения нации (если "помочь нашему храму подняться из руин", то и он "в свою очередь, поможет нам встать на ноги...").