- И почему тетя Параскица плакала, когда чистила лук?
Кирикэ открыл им. Некоторое время постоял на пороге, держа в руке острый тяжелый обломок. Хотелось все-таки посмотреть на кусочек металла, который почти десять лет мучил его и грыз по ночам.
Паша, выглянув, спросила:
- Ты чего стоишь там?
Кирикэ на ощупь старался угадать, что это за металл. Кажется, сталь. "А, черт с ним", - подумал он и швырнул осколок в сторону колодца.
Сели ужинать. Кирикэ уплетал с аппетитом все, что было перед ним. Боль отступила, и это был опять веселый, задушевный человек.
- Ты вот говоришь, Паша, мол, годы и все такое... А мне вот сейчас так хорошо, как в ту осень, когда мы поженились. Помнишь? Восемь пудов поднимал!
Заглянул Максимаш. Принес письмо от родичей из соседней деревни. Парень был еще обижен, даже присесть не захотел, зато Кирикэ был теперь расположен к балагурству.
- Так ты говоришь, она уехала на курорт, а он остался дома...
Почтальон мигом выпалил свой анекдот и сверх того рассказал еще несколько небылиц. Потом Кирикэ подозвал сына, который уже рыскал по дому в поисках луковицы, чтобы выяснить, отчего люди плачут, когда чистят ее, и нарисовал ему в тетрадку козу и дерево. Хотел было еще и овчарню изобразить, но не вышло. Нет так нет.
...На другое утро, как обычно, он встал чуть свет и, натягивая сапоги, спросил Пашу:
- Как там у нас насчет гостинцев?
Паша знала, что речь идет о том стригунке, и ответила:
- Да поищи там, на полочке...
Кирикэ взял заготовленный ломоть, сунул в карман и вышел.
- Забавно все же... - прошептал он, остановившись у колодца. Хотелось все-таки подержать в руке и разглядеть тот кусочек металла. Ночью, однако, пошел снег, и теперь трудно было его найти. Кирикэ то идет, то возвращается, разгребая носком сапога снежок.
Приоткрылась дверь, и в щелке показалось белое круглое лицо Паши.
- Кирикэ, а что там такое?
- Да так, следы какие-то...
- И в самом деле?! А что за следы?
- Шут их знает... Кажется, волчьи...
- Да что ты говоришь... Погоди, я сейчас выйду...
- Да нет, не стоит, кажется, другая какая зверюга прошла...
Когда Паша, прикрыв дверь, ушла в дом, Кирикэ засыпал сапогами снег там, где еще можно было найти следы, после чего, натянув шапку и весело раскачиваясь, пошел к конюшням напрямик, через двор Параскицы, жены своего лучшего друга.
- Доброе утро, соседка! Ну как оно?..
Тоска по людям
И стонет, и воет, и плачет метель, свернувшись калачиком у самых дверей землянки. Якоб поправляет накинутый на плечи кожух, засовывает в печку еще пару хворостин.
- Вот взбесилась зима-то! Слышь?
Но слушать некому: он один в землянке, и сама землянка одинока в этом снежном потопе. Однако бадя Якоб не может допустить, чтобы сказанные им слова умерли безответно в тишине, и поэтому отвечает сам себе:
- Да, зима жуткая...
Вот уже две недели подкармливает он маленькую печку хворостом, две недели разговаривает сам с собой, две недели прислушивается, не забредет ли сюда какой-нибудь путник. Но слышит только вой метели и трескотню хвороста в печке.
Спустя много времени захрустела мышь за потолочной балкой.
"И что это она там, чертова кукла, нашла погрызть? Хотя мышь всегда отыщет себе еду..." Эти существа, умеющие только жульничать, всегда были ему противны, и поэтому Якоб бросает сучок в чуть прогнувшийся потолок землянки.
- Хать туды тебя!..
Но когда мышь замолкла, ему вдруг стало жаль, что он напугал ее. Теперь еще скучнее. Искрится жар в печке, сиротливо шипит, закипая, горшок, и беспрерывно воет на улице метель, как выгнанный из дому щенок. Изредка Якоб оставляет печку, чтоб посмотреть в маленькое, не больше ладони, окошечко на скирду оставшейся неочищенной кукурузы. "Хоть бы кто воровать пришел, поболтал бы с ним часок-другой, разузнал бы, что там нового в деревне..."
И снова усаживается на скамеечке возле печки. Жар начинает тускнеть. Якоб долго выбирает пучок веток и подкладывает их в печку. Хворост трещит, как стая воробьев; огонь, растревожив его мысли, гонит их далеко, за три холма и три долины, в большую, красивую деревню.
Там, в этой деревне, есть дом, который он выстроил, есть щенок, который, издали почуяв его, бежит ему навстречу, чтобы ткнуться мордочкой в полы его кожуха, и есть там дверь с отлично сработанной ручкой - нечего ему было делать в тот день, и он провозился с ней до самого вечера.
"А интересно, как там мои поживают?"
И поскольку в печке опять потускнел жар, он набивает ее снова хворостом, и как только она затрещала, где-то в гуще пламени он увидел своих. Жена Артина усадила детей ужинать. Ужинают на печке: когда его нет дома, они всегда ужинают на печке - там теплее, уютней. Младший, Петрикэ, берет себе кусочек, садится в сторонке и, горько задумавшись, собирает с колен крошки. Артина, улыбаясь, поглядывает на него - она-то знает, в чем дело. Потом подзадоривает его:
- Петрикэ, ты нынче будешь спать с нами на печке?
Петрикэ, не глядя на нее, отрицательно мотает головой. Артина притворяется обиженной - подумаешь, мужчины, им кровати подавай!
- Ну если так, можешь одеваться и идти к своему отцу...
Петрикэ поднимает свои живые глазенки и уже готов спрыгнуть с печки.
- А далеко это?
И когда она начинает рассказывать ему, сколько дорог нужно пройти, и когда откидывает занавеску, показывая расцветшие толстыми ледяными цветами окна, и когда умолкает, дав ему послушать, как ревет на улице метель, Петрикэ сдается; садится поближе к еде и говорит, что, видно, так уж суждено, поспит и эту ночь на печке. Потом Артина начинает прясть, а дочь Веруца берет свои книжки и начинает читать о том, что турки снова пошли войной - сколько этих войн они затевали, ну сущие дьяволы! А когда дочка кончит уроки, Артина станет им рассказывать, как заблудилась она однажды, когда была еще маленькой девочкой...
"А сочиняет она здорово... И у кого это научилась?"
Может, разомлевшая печка, а может, мысли о доме согрели его немного, и он уже не слышит ни воя метели, ни вкрадчивого хруста за балкой. Подкладывает еще хворосту, и думы, как неутомимый работник, выходят с его двора и начинают спускаться по той тропинке, по которой он часто хаживал. Обогнув три усадьбы, останавливаются возле домика Профиры. И он уже видит чисто прибранную комнату, видит уснувшего мальчика с бумажным голубем рядом. Профира самая молодая и красивая вдовица в деревне. В молодости дружила она с его женой Артиной и после замужества осталась ее подругой. Когда одна из них печет плэчинты *, едят их все вместе и на гулянья ходят вместе.
* Плэчинты - пироги из слоеного теста.
Якоб набивает печку хворостом до отказа и видит Профиру, сидящую с вязальными спицами в руках. Стройная, круглолицая, два черных глаза - омуты, а не глаза. Вяжет что-то и тихо поет - она всегда поет, когда одна дома. А голос у нее красивый, низкий, глубоко волнующий мужскую кровь, и песен она знает великое множество, и как начнет, сразу вспомнишь молодость, засыпающую на заре Медведицу и дороги вспомнишь, хоженые и нехоженые дороги...
Поет она тихо, еле слышно, а сколько народу перемерзло возле ее калитки, сколько девушек потеряли там своих женихов, сколько бочек вина было выпито из-за тех черных глаз!..
"А все-таки она молодец, эта Профира... Пусть лучше мерзнут два дурака, чем будет страдать добрая половина деревни. Красота не отдается, красота завоевывается!"
Профира потушила свет.
Якоб снова подкладывает хворосту, и мысли сами идут дальше. По садам устало шагает напрямик низенький человек - его кум, бригадир Прикоки. Ни одна собака во всей окраине не лает на него, будто всех он вырастил у себя во дворе. Входит в свой дом, ужинает, потом садится на кровать, берет к себе на колени целый ворох бумаг и начинает считать. Считает он долго, пока не засыпает все село, и когда жена его Аника начинает ругаться, что он жжет по литру керосину за вечер, Прикоки спрашивает:
- Послушай, Аника, ты не посоветуешь, где достать еще одну телегу?
Каждый вечер ему не хватает телег, и каждый вечер он без конца перелистывает свои бумаги. Якоб как-то помог ему найти одну повозку, и с тех пор Прикоки здоровается с ним за руку. Хороший человек и во многом помог ему. Взять хотя бы эту сторожку. Приходит он как-то вечером и говорит: "Чего ты, Якоб, будешь всю зиму лежать на печке да слушать бабьи россказни, если можешь подзаработать трудодни?" И это точно - снег, метель на улице, а ты сидишь в тепле, и за сутки полтрудодня получаешь.
Поздней ночью, когда в землянке кончается хворост, когда уснула вся деревня и больше ему некуда идти, когда утихает метель на улице, тогда только начинает Якоб укладываться спать. Стелет старые мешки на низенькую кровать, которую сколотил сам, укрывается кожухом и засыпает.
Через некоторое время разбудил холод. В землянке темно, и снова метель завывает у порога. Якоб быстро поднялся, ощупью подобрал свалившийся на пол кожух. И хотя понятия не имел, сколько спал, решил больше не ложиться. Хотел было умыться, но вода замерзла в ведре. Ни воды, ни хворосту, и он даже не знает, сколько времени осталось еще до утра.
- Вот чертова зима!
Надел кожух, вышел. Ни земли, ни неба, ни луны, ни звезд. Только снег да снег, и чего только не вытворяет ветер с этим снегом! То сложит в сугробы, то начнет вздымать его столбами вверх, то гонит понизу маленькими волнами, и кажется, будто бежит отара серых овечек.
- Да, это зима...
Утопая в сугробах, обходит скирды нечищенной кукурузы, разгребает снег под маленьким навесом между ними, достает оттуда хворостины и, разламывая, складывает их. Трудная работа при таком собачьем холоде. Якоб вспоминает вчерашний вечер, уютную трескотню печки, вспоминает все дороги, по которым мысленно блуждал... Думает о том, что все те, которых он видел вчера, спят теперь в теплых домах, и сердито сплевывает - что за глупости! Сидит, как мальчишка, возле печки, мечтая черт знает о чем!
Мерзлый хворост ломается с трудом, а метель все сыплет снизу и сверху, так что он уже не чувствует рук до самых локтей.
Пощупал, все ли пуговицы на кожухе застегнуты, и. вдруг - верхней пуговицы, которую совсем недавно пришивала Артина, уже нет на месте. "И как это она их пришивает, что на второй день ходишь без пуговиц!" Потом вспомнил, что его жена, кроме того, что не умеет пришивать пуговицы, всегда забывает поить скотину и, когда несет солому в дом, оставляет след от скирды до самого порога, так что недели через две им уж нечем топить будет.
"Только и умеет, что выдумывать всякую чепуху... Ничего, приеду научу, как пришивать пуговицы..."
Потом, растапливая печку, подумал, что все женщины таковы. Будто эта Профира лучше ее? Чего она, скажите на милость, не выходит замуж? Был бы хозяин в доме, а то растет этот парень, и некому будет научить его обуть сапоги как следует, некому будет крышу перекрыть, - как начинается дождик, бежит с посудой на чердак.
- Известное дело - бабы! Капризы да болтовня... Иногда еще поют...
С горем пополам растопил печку, но та вдруг почему-то стала гнать дым в землянку. Якоб закашлялся, заслезились глаза, и в темноте уже не мог найти ни дверей, ни печки.
- Сразу видно, Прикоки мастерил. У него в доме печка горит со звоном, а тут задыхаешься от дыма... Ему-то что? Бригадир - трудодни идут, а он сидит и все ищет повозки в этих несчастных бумагах...
И вообще этот Прикоки, хоть и доводится ему кумом, никогда ни в чем не помог, еще посылает туда, куда другие отказываются идти... Только круглый дурак мог согласиться зимовать один-одинешенек в этой пустыне, мерзнуть и голодать из-за какого-то полтрудодня. Черт знает, дадут ли за него что и когда дадут!
Казалось, что прошли уже две ночи подряд с тех пор, как проснулся, а на улице все не светало. За это время Якоб успел перессориться со всем селом. Вернул все долги, потребовал себе то, что одалживал, и кончилось тем, что подал в правление заявление - дескать, уходит со своего поста. К Прикоки даже не зашел. Вызовет его сам председатель и сообщит, в чем дело.
Покончив с этим, он стал заниматься хозяйством, так как ухаживать за ним было некому, а он замерз и проголодался.
К обеду то ли ветер подул с другой стороны, то ли печка нагрелась, но снова хворост затрещал. В землянке тепло, вьюга утихла, греясь у порога, и на печке закипел горшок с фасолью.
В конце концов обиды стали забываться, и одинокого сторожа опять стала манить растопленная печка, чтобы заставить его размечтаться. Это детское раздолье взрослому человеку как будто и ни к чему, однако делать больше нечего, и он сдается. Снова напихивает в печку хворост, садится на низенькую скамеечку, и, когда пламя начинает быстро пробиваться сквозь надломленные ветки и трещит печка вовсю, на давно не бритом его лице появляется виноватая улыбка.
- Ну таков уж человек! Иногда рассердится, потом отойдет. На то мы и люди...
И снова бежит ему навстречу щенок, смешно размахивая маленьким хвостиком, и обнимает колени мальчик, которому не с кем было спать, и глядит на него черными очами вдовица, тревожа воспоминания молодости, и опять Прикоки. встретив, пожимает ему руку - единственному человеку в бригаде, с которым здоровается за руку.
И плачет, и стонет, и воет метель, гоняя по долинам бесконечную отару снежных овечек, и снова появилась мышь за балкой и втихомолку что-то грызет, но бадя Якуб уже ничего не слышит. Его мысли, пробежав три долины и три холма, снова бродят по большой, красивой деревне...
Клен - он знает свое дело...
- Ну как твои овечки, дед Чобан?
Седой, с нависшими бровями, старик молча проходит мимо - может, не слышит, может, притворяется, что не слышит.
Когда-то его звали Андрей Чобан, а то и просто Андриеш. Однако прошло время, это имя совсем износилось, и с тех пор, как ему перевалило за семьдесят, все зовут его дед Чобан. Даже за глаза его Чобаном называют, и он не сердится, потому что чабаном был всю свою жизнь. С малых лет рос на овчарне, на овчарне вырастил и детей своих.
Всю жизнь он пас овец. Пас чужих, потом - недолго - своих, потом опять чужих. Пересыхали одни родники, и пробивались другие, выгорал один зеленый холм, и зацветал другой, а дед Чобан все ходил с флуером *, забытым за поясом, и овцы тянулись следом за ним.
* Флуер - пастушья свирель.
Затем он постарел, и люди увели его из овчарни. Показали домик на краю села и сказали, что это его домик. Он поселился и живет в нем. Не жалуется на одиночество, но только воздуха ему что-то все мало. Иногда забывает закрыть дверь на ночь, и тогда ему снятся овчарня и рыжая собака, пристреленная во время войны. Застрелил ее немец, застрелил потому, что пес кинулся с лаем за проезжавшей колонной. Жаль, хороший был пес...
- Все это так, а как же овцы? Есть еще хоть одна у тебя?
Дед притворяется, что не слышит, потому что даже не знает, как ответить. Нет у него во дворе ни одной овечки, и все же есть... Семь овечек в его большом, пушистом тулупе. Набросит на плечи, вдохнет всей грудью острый, едкий запах - и согреваются плечи. Положит овечку на колени согреваются и колени...
Он помнит их, всех семерых помнит. Родились они давным-давно, теплой весной. Отдал он им тогда все луга, чтоб порезвились вволю. Кормил их, когда были голодные, уводил под навес, когда небо хмурилось.
А еще есть у него в куртке серый барашек. Когда надевает куртку, дед Чобан всегда улыбается: большой озорник был тот барашек...
- Так, стало быть, ты все еще при овцах, дед Чобан?
Нету, откуда им быть... Вот были у него колхозные овцы, но сказали, что он слишком стар, и уже года два-три он не пасет их. И все-таки просыпается несколько раз за ночь - посмотреть, как они там, его овцы. Овечки спят спокойно, спит и барашек... Засыпает и дед Чобан, но через некоторое время опять просыпается...
Все лето дед Чобан спит во дворе. Когда найдет свежую рубашонку от кукурузного початка или горстку сена, непременно прихватит ее - то-то полакомятся зимой его овечки! Весь его двор покрыт ковриком сочной травы, и дед бережет ее - тяжко остаться чабану без пастбища.
Зазывал он к себе всех сельских щенят, сажал их на колени и прикармливал - из любого щенка можно вырастить доброго товарища на овчарне.
Дед Чобан не курит, но всегда носит с собой коробок спичек, спрятанный где-то глубоко в кармане, чтобы дождь не намочил.
Поздней осенью, когда его овечкам уже негде пастись, дед Чобан приносил охапку сена и расстилал по комнате. Потом коротко подстригал седые усы и выпивал кувшин вина - это означало, что он завершил еще один год и вступил в новый.
- Так водятся еще овечки у тебя, дед Чобан?
Оставьте вы деда в покое. Сколько их там есть - все его, а если нет, ну так, стало быть, и нет...
Как-то зимним днем, возвращаясь от своих племянников, дед Чобан вдруг заметил клен у чужого забора. Сразу остановился и отломил кончик ветки, снял с него мокрое платьице, потом голенького положил на язык. С минуту постоял с закрытыми глазами, выплюнул и сказал:
- Осталась еще неделя...
Лицо его посветлело - слышь, всего неделя осталась... Он мог поспорить с кем угодно, что осталось именно семь дней, хоть и не смог бы сразу сказать, что именно произойдет через семь дней... Девяносто два года загородили мыслям дорогу, но дед Чобан не боялся, хоть и было их девяносто два... Начал их перебирать, раскидывая в стороны, затем улыбнулся - осталась еще неделя до окота овец.
- Водятся еще у тебя овцы, дед Чобан?
Зачем торопите вы деда, не видите разве, как быстро песет он свои девяносто два года? Первый ягненок... Великое чудо этот ягненок, который появляется раньше остальных, становится на непослушные ножки и оглядывает загон, отыскивая мать. Хороший чабан угадывает по первому ягненку, каким будет год.
Есть годы, когда первым рождается барашек, а другой раз овечка. Первенцы порой бывают серые, другой раз черные. Это тоже примета.
Семь овечек лежат на топчане, но все они яловые. Он ли не кормил их, он ли не поил, он ли не берег их, а остались яловыми. Что поделаешь?.. Но он был чабаном, шла весна, и ему нужно было знать, каким будет нынешний год. А оставалось всего семь дней... То и дело просыпался он среди ночи - трудная эта неделя для овечек. Выкапывал корешок травы, чтобы посмотреть, наливается ли он соком - скоро пастьба, и трава должна быть сочная.