Вяземский, Азотов и прочие «связанные» бренды – мыслимые и немыслимые – были аккуратно зарегистрированы. Причем не на «Иволгу», а лично на ее владельцев. Так что «ликвидация по рецептам девяностых» ничего не решала: зарегистрированные бренды в случае смерти правообладателей «выводились из оборота» на ближайшие полсотни лет – в полном соответствии с мировым законодательством по авторскому праву.
Разорвать контракт или просто уничтожить «Иволгу» (разорить, закрыть, поглотить и так далее) было невозможно. И к тому же – немыслимо дорого. Да-да, не «или», а именно «к тому же. Продолжать серию на «позаимствованных» (читай – присвоенных) брендах – себе дороже. Даже если ты один из «флагманов рынка». Ну а штрафы за прерывание серии, в том числе «по независящим от сторон обстоятельствам», предусматривались астрономические (ко всякому, казалось бы, привычные нотариусы аж крякали, взглянув на суммы неустоек).
– А если мне завтра кирпич на голову упадет? Или Альцгеймер обнимет? – забеспокоился Марк, вникнув во все юридические закавыки.
Татьяна сунула ему одно из приложений, где подробнейшим образом были расписаны все «медицинские» (и около того) варианты «освобождения от обязательств». И пояснила:
– Ну, а убить всех, чтоб тебя посадить писать что-то новенькое, – вовсе сомнительный вариант. С непрогнозируемыми перспективами. Неизвестно же, как публика воспримет не-Вяземского. Ты у нас, дорогой мой, к счастью, не Стивен Кинг. – Она улыбнулась. – Не, я не утверждаю, что ты пишешь хуже Кинга. Черт его знает, может, и лучше. Но читатель, судя по всему, любит не столько, ну или не только твой неподражаемый стиль, но в первую очередь – персонажа. Так что, если кому-то вздумается что-то каким-то способом отжать, пусть посчитает потенциальные доходы и неизбежные расходы и уяснит, что овчинка выделки не стоит. Афишировать мы все это особо не станем, но кому надо до сведения доведем. Пусть других гениев ищут, а к нам не лезут. Ибо невыгодно.
И действительно, больше не лезли.
Роялти, впрочем, контракт предполагал немыслимые, каких в издательском бизнесе не бывает, – чуть не пятьдесят процентов «авторских». Причем со всех мыслимых «продаж»: тиражи, переводы, экранизации, использование в рекламе и прочая, и прочая, и прочая.
Марку думалось иногда, что журналисты, восторженно пересчитывающие эти самые проценты, – идиоты. Все поголовно. Почему-то никому из «акул пера» не приходило в голову, что если издательство принадлежит его жене и тестю, то пресловутая фантастическая щедрость – не более чем перекладывание денег из одного кармана семейного пиджака в другой.
Конечно, это была клетка. Но безусловно, золотая и к тому же весьма, весьма просторная.
– Пока ты аккуратно выдаешь очередного Вяземского, все прочее – на твое усмотрение, – безмятежно улыбалась Татьяна. – Возможные интрижки, если что, меня не интересуют. Даже если скандальчик какой нарисуется – ничего страшного. Даже напротив. Романтический скандальчик время от времени – это неплохо. Вполне в духе творческой личности. Так что вдохновляйся где пожелаешь.
Очень щедро.
Но Марк, вот беда, за все эти годы даже налево ни разу не сходил. Ему не хотелось. Может, если бы Татьяне было не все равно, тогда… А так, «с высочайшего соизволения»… неинтересно.
Так что они и на светские мероприятия отправлялись вместе.
Татьяна, хоть и подтрунивала над пристальным интересом мужа к «танцоркам», на балетные премьеры и тому подобные «знаковые» постановки сопровождала Марка весьма охотно. Скука там, по ее мнению, стояла смертная, однако ж покрутиться среди «бомонда», поблистать, почувствовать на себе обжигающе завистливые взгляды (еще бы! талия до сих пор тонка, как у девочки, шея стройна и гладка, кожа нежна и благоуханна) – согласитесь, очень, очень приятно. Ну и пиар, не без этого. Модный писатель на модной премьере – уж конечно, журналисты такого информационного повода не пропустят. Балет – это вам не какая-нибудь рыбалка (даже среди австралийских рифов и акул). Балет – это стильно, изысканно, аристократично. В общем, для утонченно-интеллектуального автора, как позиционировался Аристарх Азотов, точнее, для его имиджа подчеркнуть страсть к столь высокому искусству, как балет, – самое оно.
При том что балет Марк на самом-то деле вовсе не любил.
Вот жить без него не мог – это да. Как алкоголик без бутылки – возникшая вдруг мысль заставила поморщиться от банальности сравнения. А впрочем, мелькнуло контрапунктом, не так уж оно и банально, если продлить логику этого самого сравнения. Жить не мог без – и одновременно ненавидел. Точнее, боялся. Потому что каждый алкоголик – ну кроме вовсе уж пропащих, – даже не признаваясь себе, помнит: в бутылке – его смерть. А смерть – это страшно, хотя и притягательно.
Вот и в сияющей чистой красоте балета было что-то пугающе темное, жуткое. Ну как… скажем, как бездонная тьма омута под прозрачным сверканием узких ледяных граней. Или как темное жерло старой чугунной печки, в недрах которой пляшут языки пламени…
Точно он был все тот же шестилетний мальчик, который, прижавшись к пыльной кулисе, все глядел и глядел, не отрываясь, как в бездонной пустоте сцены металась безумная Жар-Птица.
Мальчик был крошечный. А кулисы, падуги, балки, колосники, штанкеты, рычаги, противовесы и прочие сценические механизмы – большие. Неправдоподобно большие. Гигантский конструктор. Словно бы неведомый великан, наскучив игрой, ссыпал небрежно угловатые детали в пыльную коробку театрального здания.
Во всех углах «коробки» таилась темнота. Самая жуткая обосновалась в темной бездне зрительного зала. Она напоминала огромный жадный рот. Беззубый, но оттого еще более чудовищный. Когда люстры наливались теплым желтым светом, тьма уползала под кресла, пряталась за карнизами, выжидала. Зал заполнялся людьми, люстры гасли, и вязкая тьма вновь заполняла красно-золотое пространство. Теперь она была еще страшнее, потому что теперь она была живая. Она дышала, шевелилась, тянула щупальца – растворить, всосать, поглотить…
Того мальчика давным‑давно уже нет. Есть взрослый, очень успешный Марк Вайнштейн.
Вот только страх никуда не делся. Страх пополам с неодолимой тягой. Словно стоишь на крыше небоскреба, и бесконечный простор вокруг, сливаясь с бездной под ногами, и пугает, и манит – ну шагни, шагни, это же так просто, так сладко, так остро. Что? Камни внизу, ощерившиеся фонарными столбами, пиками чугунных оград, прихотливо изломанными, угловатыми рекламными конструкциями, кажется, только и ждут – впиться в мягкое теплое человеческое тело.
Но, быть может, когда ты шагнешь, твое тело перестанет быть – человеческим? Откуда ты знаешь? Попробуй! Всего один шаг…
Зеркало сцены казалось такой же пугающей – и такой же манящей! – бездной. Правда, сейчас-то он понимал: смертоносная бездна была не там – за линией занавеса, она была внутри. Даже странно – как она там помещалась, ведь голова такая маленькая…
Он был писатель и думал не так, как большинство людей. Вглядывался, раскладывал на детали, крутил так и эдак, опять собирал.
Но, что бы там ни утверждали многочисленные спецы от психологии, умение разобрать эмоцию – хоть тягу, хоть бы даже и страх – ничуть не помогало от этой эмоции избавиться. Впрочем, он, должно быть, на самом деле вовсе не желал от этих «внутренних чудищ» избавляться. Они были свои. Без них он был бы уже не Марк Вайнштейн и уж тем паче – не очень и очень неплохой (да что там, попросту хороший!) писатель Аристарх Азотов. Без «чудищ» он был бы кем-то совсем другим. Может, более спокойным, более умиротворенным, более… поверхностным, черт побери! И жить этому «другому» было бы, наверное, легче и веселее. Но это был бы не он. Нет уж.
Не хотел он превращаться в жизнерадостного пофигиста «без комплексов». Как там говорится? Наши недостатки – продолжение наших достоинств? Ну так и достоинства наши суть продолжение наших недостатков. Только, пожалуй (он привычно придирчиво уточнил формулировку), речь не о достоинствах и недостатках, а о сильных и слабых сторонах. Наши слабости есть продолжение наших сильных качеств, но, значит, и наша сила суть продолжение наших слабостей. Да, вот так, правильно.
Но сейчас все это не имело значения… сейчас он, наверное, не разжал бы побелевших от напряжения пальцев, стискивавших черно-матовые округлые бока старинного бинокля, не отвел бы взгляд от сцены даже под угрозой смерти.
Там была – Она!
Нет, не прима, царившая посреди модернистски изломанных декораций. На приму Марк не смотрел – на что там смотреть? Многажды виденная, безусловно, прекрасная, но… Но. Нет.
Нет. Не прима. Вон та – когда Марк ее заметил, она была второй справа – одна из негустой «подтанцовки». Так некорректно, почти вульгарно он называл всех, кто не на первых ролях, до сих пор так толком и не научившись разбираться в балетной иерархии – кто там первые солисты, кто вторые, кто корифеи, кто кордебалет. Ах да, еще, если заглянуть в программку, есть какой-то миманс и вспомогательный состав (не путать со вторым!). Еще он помнил красивое слово этуаль – звезда – так у французов[6] называются «наши» примы. Но французы там или не французы, а он, хоть и вырос за кулисами и в репетиционно-учебных залах, хоть и не первый год уже был завсегдатаем, опознавал в балете только прим с премьерами – и всех остальных. Ведущих – и «подтанцовку». Удивительно даже.
Но сейчас все это не имело значения… сейчас он, наверное, не разжал бы побелевших от напряжения пальцев, стискивавших черно-матовые округлые бока старинного бинокля, не отвел бы взгляд от сцены даже под угрозой смерти.
Там была – Она!
Нет, не прима, царившая посреди модернистски изломанных декораций. На приму Марк не смотрел – на что там смотреть? Многажды виденная, безусловно, прекрасная, но… Но. Нет.
Нет. Не прима. Вон та – когда Марк ее заметил, она была второй справа – одна из негустой «подтанцовки». Так некорректно, почти вульгарно он называл всех, кто не на первых ролях, до сих пор так толком и не научившись разбираться в балетной иерархии – кто там первые солисты, кто вторые, кто корифеи, кто кордебалет. Ах да, еще, если заглянуть в программку, есть какой-то миманс и вспомогательный состав (не путать со вторым!). Еще он помнил красивое слово этуаль – звезда – так у французов[6] называются «наши» примы. Но французы там или не французы, а он, хоть и вырос за кулисами и в репетиционно-учебных залах, хоть и не первый год уже был завсегдатаем, опознавал в балете только прим с премьерами – и всех остальных. Ведущих – и «подтанцовку». Удивительно даже.
Марк напряженно сдвинул брови, стараясь не выпустить из ограниченного биноклем поля зрения ту, что была так похожа… Да что там «похожа», это и была, как ему сразу и подумалось, – Она!
Татьяна бросила в сторону мужа быстрый взгляд: чуть вскинулась идеальная бровь, чуть дрогнул в намеке на усмешку уголок безупречных губ.
Оркестр выплеснул в бело-багряно-золотую раковину зрительного зала звонко гремящую волну коды.
* * *– Татьяна Александровна, вы становитесь все ослепительнее! – Директор Николаевского театра Евгений Геннадьевич Корш, среди своих именуемый просто Ген-Ген, демонстративно зажмурился и даже ладошки к глазам прижал – чтобы, дескать, не ослепнуть от такой красоты.
Все как всегда, усмехнулся Марк, которого шутовские расшаркивания старого приятеля забавляли. Приятельствовали они еще со студенческих времен. Тогда Женька, превратившийся нынче в Ген-Гена, был еще никакой не Корш, а Летяйкин, и все, конечно, звали его Лентяйкиным. Но он не обижался, Женька вообще никогда ни на кого не обижался. Оскорбление, говорил он, как водка: действует, только когда принято… И добавлял, посмеиваясь: только от водки похмелье быстрее проходит. Легкий, контактный, он умел найти общий язык с кем угодно – от гопников из подворотни до профессорши по источниковедению, которую побаивались даже коллеги. А Женька улыбался, дарил незнамо где добытые статейки из европейских журналов, интересовался здоровьем и всячески за «мымрой» ухаживал, против чего она, как ни странно, ничуть не возражала. За сверстницами Лентяйкин, впрочем, тоже ухаживал. За всеми подряд. Да и не подряд тоже: если в компании оказывалось несколько девушек сразу, каждая получала свою порцию комплиментов и прочих галантностей.
Ну и за Татьяной приударял – с тех пор и по сей день. Говорили даже, что, когда Татьяна осталась одна, вроде бы предложение ей делал. Но, скорее всего, врали. Марк у нее как-то спросил – правда, что ли, тебя Лентяйкин замуж звал? Татьяна по своему обыкновению только фыркнула: мол, не смеши, милый, до того ли мне тогда было.
Да, по правде сказать, и самому Ген-Гену было вряд ли «до того». За двадцать лет он успел не только переименоваться в Корша (кажется, это была фамилия его не то двоюродной бабки, не то троюродной тетки) и сделать весьма впечатляющую карьеру, но и сменить трех или четырех жен.
Сейчас он в очередной раз наслаждался прелестями холостяцкой жизни – как обычно, до появления на горизонте очередной «единственной и неповторимой». Хотя сам, тряся толстеньким пальцем, заявлял: нет уж, больше – ни-ни.
– Я уж лучше так, вприглядку. А то вот так покатаешься-покатаешься: я от Машеньки ушел, я от Дашеньки ушел, а после встретится какая-нибудь «бедная Лиза» – лиса, ам – и нету Колобка!
Он и в самом деле походил на Колобка: небольшого росточка, кругленький, сильно лысеющий и словно бы легкомысленный. Лишь неожиданно острый взгляд блестящих темно-карих глазок говорил – тем, кто способен был не только смотреть, но и видеть, – не прост, ох не прост Евгений Геннадьевич, вечно улыбающийся сибарит и любитель приволокнуться за хорошенькими актрисами, журналистками и прочими «творческими девами». Девочки девочками, смешочки смешочками, но легкомысленные «колобки» не делают таких карьер.
Конечно, Николаевский – это вам не Большой или там Мариинка, но все же театр далеко не из последних. Тем более что худруком в Николаевском служил старый зубр Хрусталев, которому на все было плевать. Почивая на давным‑давно засохших лаврах, он много лет сам ничего уже не ставил и только снисходительно отмахивался от «сиюминутного», передоверяя приглашенным постановщикам и отбор солистов, и сценографию, и прочие «элементы высокого искусства». Ну а заглядывать в оркестровую яму он и раньше, в менее почтенных летах, полагал ниже своего достоинства.
Вот и вышло, как вышло. Обычно-то директор – должность сугубо административная: наполняемость зала, ремонты, гастроли, реклама и тому подобные технические вопросы. А вопросы, так сказать творческие, всегда находятся в ведении художественного руководителя. На то он и художественный. Но старый зубр Хрусталев был… как говорил сам Ген-Ген, лучше б его вовсе не было, тогда хоть конкурс на замещение вакантной должности можно было объявить. А так – какой уж там конкурс. Даже на пенсию этого, с позволения сказать, худрука не уйдешь, слишком титулованный.
Вот и тянул Ген-Ген обе лямки. Но, впрочем, не жаловался. Улыбался, ручки целовал, шутки шутил:
– Что, Марк Константиныч, не боишься, что я у тебя жену-раскрасавицу уведу?
– Не тарахти, Жень, а? – Татьяна никогда не звала его ни Ген-Геном, ни Лентяйкиным, только по имени. – Что-то голова у меня сегодня… Давление, что ли, меняется.
– Может, шампанского тебе в ложу подослать? Или коньячку? Сосуды расширить? – Ген-Ген изобразил полнейшую готовность не то что бежать – лететь «за персиками» (как это у них когда-то называлось по рассказу О. Генри) для прекрасной дамы. – Так я мигом распоряжусь, сейчас все будет.
– Нет-нет, не суетись, – слабо улыбнулась Татьяна. – Лучше моего раскрасавца уведи уже на ваш традиционный променад за кулисами. Ты ж за этим зашел?
– Танечка! – Корш картинно прижал руки к груди и зажмурился, мотая лысеющей головой. – Как ты могла подумать? Токмо ради счастья лицезреть твою прелесть небесную…
– Точно-точно, – улыбнулась Татьяна. – Не корысти ради, а токмо волею пославшей мя жены. Идите уже… балетоманы.
На «променад» Корш действительно водил Марка каждый раз. Так уж повелось. Премьера там или не премьера, но каждое посещение Николаевского театра включало «визит» за кулисы. Нет, не приме к ручке приложиться, не с премьером парой слов перемолвиться, не затем даже, чтоб в директорском кабинете «преломить по рюмашке». Нет. Просто пройтись за кулисами. Подышать пылью декораций, споткнуться о бутафорскую скамейку, прошествовать с деловитым видом меж разминающейся в коридорах и холлах «подтанцовки»…
Справа распахнулась одна из многочисленных дверей, кто-то сильно врезался Марку в бок.
– А, чтоб тебе! Шляются, как у себя дома! – рыкнул голос, даже в столь разъяренном регистре явно женский. Девичий.
Сначала ему бросились в глаза неправдоподобно разные ноги – одна ступня была, казалось, чуть не в полтора раза длиннее другой. Через секунду он сообразил: пуанты. Одна нога уже обута, второй «лапоть» (это только на сцене, в танце они так сказочно прекрасно выглядят, а вблизи, при стойке на полную ступню… почти гусиные лапы, только узкие) торчит из кулака, как олимпийский факел.
– Евгений Геннадьевич, ну что же это такое? – Девушка помахала (довольно яростно) «лаптем» перед Ген-Геном. Тот только вздохнул:
– Что там? Лезвие или стекло?
– Стекло. – Она сделала длинный, очень длинный, почти бесконечный вдох, точно сдерживая слезы. Кончики тонких пальцев – указательного, среднего и безымянного – были испачканы чем-то красным.
Кровь, сообразил Марк. Возвышенные закулисные нравы. Он шагнул чуть в сторону и наконец увидел ее лицо… То самое, от которого он не мог отвести взгляда полчаса назад.
Ген-Ген опять вздохнул. Терпеливо, устало:
– Как тебя… Ижорская, да? Ну что мне с тобой, Ижорская, делать? Где я тебе сейчас замену найду? Второй состав, небось, уже по домам разбежался – до конца антракта сколько там осталось?
– Нет-нет, я могу! – точно испугавшись, воскликнула девушка. – У меня… я не очень поранилась, только руку, ну, палец… немножко… я проверяла на всякий случай… Ноги в порядке, честное слово! Я могу танцевать!