Я никому ничего не должна - Маша Трауб 11 стр.


И только после этого я поняла, что не знаю, кому еще позвонить.

Мне становилось все хуже, Аделаиде все лучше. Она опять стала сама собой. Работала, вела себя как обычно. Даже нашла замену – учителя физики, пожилого скромного Якова Матвеевича, который извинялся по каждому поводу и без повода и чуть ли не целовал Аделаиде ручки. Оказалось, что Яков Матвеевич когда-то учил физике саму Аделаиду. Потом его уволили по пятому пункту, и он перебивался репетиторством, так что ее предложение поработать воспринял как подарок судьбы. Дети его приняли в штыки, но он улыбался детской, искренней улыбкой, ставил всем пятерки, и они успокоились, решили, что он старый дурачок, а над такими даже издеваться неинтересно.

Я же сходила с ума – не зная и не решаясь спросить, что происходит с Андреем. Боялась показать свою заинтересованность. Боялась саму себя и своих чувств.

Я зашла в учительскую в то время, когда там никого не должно было быть, и увидела Якова Матвеевича, который сидел за столом и разговаривал по телефону. Он не слышал, как я вошла.

– Да, Коробков очень талантливый, хороший мальчик, – говорил кому-то в трубку Яков Матвеевич, – и Илюша Лыков мне понравился. Интересующийся молодой человек. Да, совершенно с вами согласен…

Коробков, Лыков – это были ученики из класса Андрея. Я догадалась, что Яков Матвеевич разговаривает с ним. И слилась со стеной.

– Скорейшего вам выздоровления, – сказал Яков Матвеевич, – всего доброго, извините за поздний звонок.

– Добрый вечер, – поздоровалась я.

– Ой, здравствуйте, извините, что не заметил вас, – засуетился он, – я уже ухожу, не буду вам мешать.

Яков Матвеевич откланялся, еще пять раз извинившись. На столе он забыл папку с личным делом Андрея – видимо, там он и нашел его домашний телефон. Я подскочила к папке и переписала и телефон, и адрес по месту прописки.

Через минут пять он вернулся.

– Извините, я папку забыл. Простите, что побеспокоил, – сказал Яков Матвеевич. И я с радостью его извинила – мне и в голову не приходило, что можно посмотреть в личное дело и узнать, где официально прописан Андрей.

Я подождала еще минут пятнадцать, чтобы удостовериться, что больше никто не придет. И набрала номер телефона, по которому звонил Яков Матвеевич.

Ответил женский голос, молодой и энергичный.

– А можно попросить Андрея Сергеевича? – глухо спросила я.

– Андрюшечка, это опять тебя, – только недолго, пора ужинать! – прокричала женщина в глубь квартиры, но так, чтобы я услышала – пожелание «недолго» относилось ко мне.

– Алле! – Это был голос Андрея. Больной, тихий, но его.

– Здравствуй, – сказала я.

– Добрый вечер. Кто это? – Он меня не узнал. Я тогда чуть не умерла с трубкой в руках. Не узнал. Как такое возможно? Я бы узнала его голос из тысячи, спустя двести лет.

Я испугалась и положила трубку. Сидела с колотящимся сердцем.

– Ты чего тут торчишь? – в дверях появилась Нелли Альбертовна.

– А? – не успела опомниться я.

– С утра купила курицу и забыла здесь. Только дома вспомнила, – устало стала рассказывать она. – Пришлось возвращаться. Не на ночь же ее оставлять. Протухнет, провоняет.

Она рассматривала свою курицу – я только сейчас почувствовала запах.

– Чего ты телефон гипнотизируешь? – отвлеклась она от курицы.

Мне вдруг стало совсем плохо. Я заплакала. Сидела и рыдала, уткнув лицо в колени. Завуч тяжело вздохнула и подсела ко мне, с грохотом отодвинув стул.

– Он дома, живет у матери. Аделаиде он нужен молодой и здоровый. А больные никому на шею не нужны. Она его выкинула, как полудохлого котенка. Считай, в ведре утопила. Теперь мама ему варит кашки и супчики. Только ты мне скажи, тебе оно надо?

– Надо, – всхлипнула я.

– Ну и дура. Вроде смотрю на тебя – девка с головой, умная, родители – врачи, а ты – ни рыба ни мясо. Тухлая, как моя курица. Вроде с характером, только где он – твой характер?

– Не знаю.

Завуч тяжело взяла сумку и ушла, больше ничего не сказав.

Я поехала по адресу, который выписала из личного дела Андрея.

Дверь мне открыла пожилая женщина с молодым голосом.

– Добрый вечер. – Она улыбалась и смотрела приветливо.

– А Андрей, Андрей Сергеевич дома? Я – коллега. Из школы.

– Заходите, заходите, – широко распахнула она дверь. – Андрюшечка, это к тебе, Котечка, иди ужинать.

– Мам, а потри мне яблочко… – раздалось из-за двери.

– Сейчас. Тебе с сахарком или со сметанкой?

– С сахаром.

Потереть на терке яблочко просил Андрей. Котечкой оказался его отчим.

– Привет, – сказала я Андрею.

– Шурик! – обрадовался он, как ребенок.

Я переехала к ним, чтобы тереть Андрею яблочки.


Я тогда очень была похожа на маму. Когда умирал папа, мама проживала каждый день за двоих. Работала, готовила, прибегала к папе в палату, сидела с ним, держа за руку, ночевала в сестринской, прибегала утром домой помыться и выпить кофе, бежала на работу, с работы в магазин, из магазина домой, чтобы приготовить «свеженького», и опять в больницу – сидеть, держать за руку, кормить, вытирать.

У меня, когда я была с Андреем, открылось второе дыхание. Бегала на работу, в магазин, домой. Ходить спокойно совсем разучилась. Носилась с выпученными от страха глазами и высунутым языком. Я была уверена, что это судьба – моя жертвенность, героизм и забота изменят все. Что Андрей меня полюбит так, как я его. Привяжется ко мне. Я стану ему необходимой. И он будет так же меня ценить, как папа ценил маму. За доброту, терпение, поддержку.

К маме, домой, я заходила очень редко и очень ненадолго. Отмечала, что она плохо выглядит, но как-то не придавала этому значения. У меня ведь был другой дом, у меня теперь был Андрей.

Тогда же и состоялось то памятное знакомство, хотя и Андрей плохо себя чувствовал, и мама.

– Ты как? – спрашивала я маму, ерзая на стуле. Не могла усидеть.

– Устала. Дома крутилась по хозяйству, то полы мыла, то гладила. Просто устала, – отвечала мама.

Я кивала, потому что именно такого ответа и ждала, клевала маму в щеку и убегала.

Андрей явно шел на поправку – я, как дочь врачей, это замечала, – но продолжал капризничать и вести себя как тяжелобольной человек.

Если честно, в какой-то момент я очень устала и начала раздражаться, срываться. Мне казалось, что его болезнь затянулась уже до неприличия и он уже должен был встать, что-то делать, а не лежать целыми днями с книжкой. Сорвалась я из-за мелочи, от накопленной усталости.

– Принеси мне чайку, – попросил Андрей. Я только что вернулась из школы и еле держалась на ногах.

– Мне бы кто чайку принес, – огрызнулась я.

Андрей посмотрел на меня, как обиженный ребенок.

– Мам, принеси мне чайку, пожалуйста, – закричал он из комнаты.

Я терпеть не могла эту привычку орать на всю квартиру. У меня дома такое было непозволительно. Если я кричала из комнаты, мама и папа делали вид, что не слышат.

– Подойди и скажи, что тебе нужно, – строго отчитывала меня мама.

У Андрея орали все. Перекрикивались друг с другом.

– Ты сам вполне в состоянии пойти на кухню и налить себе чай, – сказала я.

В комнату постучалась Надежда Михайловна.

– Держи, мой хороший. – Она подала сыну чашку.

Надо сказать, что мы с ней жили мирно. Она ко мне относилась ровно, без особой симпатии, но доброжелательно и спокойно. Надежда Михайловна была полностью зациклена на своем Котечке, который носил шейный платок и красил волосы. Я к нему никак не обращалась, потому что его все, даже Андрей, звали Котечкой, что мне, привыкшей к именам-отчествам, было совершенно непонятно. Котечки, Кисочки, Лапусечки, Рыбоньки… Даже Андрея всегда называла полным именем, хотя у мамы он был Андрюшечкой. Мне, если честно, было противно до тошноты.

Видимо, это тоже связано с воспитанием, с укладом в доме. Я привыкла, что деньги в семье зарабатывает мужчина, а женщина может быть только поддержкой, но никак не основным добытчиком. Мама, при всей своей твердости, всегда находилась в «подчинении» у папы, и именно он принимал решения. Поэтому, когда я слышала от Котечки: «Наденька, реши сама, у меня голова раскалывается», то просто замирала с открытым ртом. Опять же, я считала, что мужчина должен иметь профессию, трудовой стаж, записанный в трудовой книжке, ходить каждый день на работу и приносить зарплату в определенные дни. Все это совершенно не относилось к Котечке. Он был то ли художником, то ли архитектором. Сидел дома и ждал «заказов», которых не было. Надежда Михайловна, за что я ее уважала, ходила на работу и приносила копеечную зарплату научного сотрудника. На эти деньги они и жили. И, что удивительно, Котечке не хотелось заработать больше. Он спокойно просил денег на сигареты и ныл, что жена купила плохое вино. «Но ведь выпил же, – хотела сказать я, – и не поморщился». Но я молчала.

За что его любила Надежда Михайловна, я тоже не понимала. Котечка в моем представлении о мужчинах и мужественности был даже больше женщиной, чем Надежда Михайловна. Со своим дурацким шейным платком, в котором он ходил даже дома, прикрывая морщинистую шею, с майонезной баночкой и старой зубной щеткой, которой подкрашивал волосы и даже меня не стеснялся. Я бы со стыда сгорела на его месте, а он ничего. Ходил, натянув на голову целлофановый пакет, ждал, пока краска подействует. И черты лица у него были по-женски мелкие, аккуратные. В детстве его точно принимали за девочку. Он был всегда всем недоволен, в плохом настроении, ходил, надув нижнюю губу, любил побурчать, посопеть, обидеться и выразительно замолчать. Следил за весом и питанием. Подолгу задерживался перед зеркалом в прихожей и разглядывал свой профиль, втягивая живот. Я с ним практически не общалась – просто не знала как.

Тогда мне казалось, что Андрей не такой, что он из другого теста, что просто так получилось. И его жизнь с Аделаидой – за ее счет, с ее возможностями – была ошибкой. Что сейчас он, когда я рядом, выздоровеет, встанет на ноги, начнет работать, делать карьеру, добиваться, брать уроки, зарабатывать. Мне казалось, что у него просто не было стимула, а теперь он есть – жизнь со мной. При этом я осознавала, что ошибаюсь, но продолжала верить в то, что себе напридумывала.

Андрей все чаще стал раздражаться. Ему не нравилось, как я выгляжу, как хожу, как сижу. Не такая стрижка, не так оделась в школу. Он делал мне замечания, просил, чтобы я то помолчала, потому что говорю глупости, то поговорила с ним, то оставила его в покое, то посидела рядом. Я считала, что это последствия болезни. Многие больные, идущие на поправку, хотят перемен – в себе, в родных, в обстановке. Я даже радовалась его придиркам как еще одному признаку выздоровления. Не обижалась, не реагировала. Меня волновало другое – Андрей совсем не был мне признателен и благодарен. Он мной тяготился. Я это видела, чувствовала. После истории с чаем он на меня накричал. Впервые. Тогда он мне и сказал, что я отвратительно выгляжу и все порчу своим вечно сосредоточенным видом и жизнью по часам, по расписанию.

Мы поругались из-за ерунды.

– Что ты будешь делать завтра? – спросила я Андрея.

– Не знаю, – ответил он.

– Послушай, ты уже практически здоров. Пора возвращаться к нормальной жизни.

– Что ты называешь нормальной жизнью? – вдруг стал кричать он. – Вставать по будильнику, знать, что у тебя будет на обед, и в шесть вечера приходить домой? Это нормальная жизнь?

– Для меня – да, – ответила я.

– А для меня нет! Я с тобой с ума схожу от скуки!

Я обиделась и уехала к маме. Мама уже спала, я ее разбудила. Она села на кухне и приготовилась слушать.

– Не жди благодарности. Больные, когда выздоравливают, хотят побыстрее забыть о тех, кто их ставил на ноги. Хотят стереть их из памяти как воспоминание о своей болезни. Таково устройство психики. Пока им плохо, они будут тебе руки целовать, а когда хорошо – забудут.

– Мне кажется, он скучает по той жизни, с Анакондой, – сказала я.

Никаких признаков не было. Я это сказала вдруг, ни с того ни с сего. И позже оказалось, что была права.

– И это нормально, – отозвалась мама. – Он жил жизнью, которую не мог себе позволить. А та женщина ему это давала. Ты не можешь. С тобой он должен нести ответственность, думать о завтрашнем дне, стать взрослым мужчиной. А он не из таких. Он до седых волос будет играть в солдатиков и ходить с развязанными шнурками на ботинках, потому что ему лень их зашнуровывать.

Я тогда онемела. Мама попала в точку. Она все поняла, обо всем догадалась. Сразу.

Да, у Андрея всегда были развязаны шнурки, что меня просто выводило из себя.

– Ты наступишь на шнурок и упадешь, – ругалась я, – неужели сложно завязать?

Он улыбался и засовывал шнурок за край ботинка. Так и ходил. Как мама могла это узнать? Никак.

– Он от тебя уйдет. Не сейчас, так через месяц. Не через месяц, так через год.

– К Анаконде?

– Не обязательно к этой. Возможно, к другой. К той, что позволит ему жить так, как он хочет.

– Нет, он не уйдет, – заявила я.

– Он уже ушел, только ты этого заметила, – возразила мама.

Как она была права! Тысячу раз права!

Я действительно не замечала, не хотела замечать очевидного – ни победного и одновременно снисходительного взгляда директрисы, который она на меня бросала, ни тяжелых жалостливых вздохов завуча, ни потупленных глаз Надежды Михайловны, которая говорила, что Андрюше позвонил его однокурсник, и он уехал к нему в Ленинград на два дня. Я верила. Или хотела верить, что, по сути, одно и то же.


А потом умерла мама, и я вообще ничего вокруг не замечала. Спала, разбирала вещи, пила чай, опять спала. В школе мне дали отпуск за свой счет.

Нет, Андрей помог мне похоронить маму. Стоял рядом. Но мне было все равно – есть он, нет его. Помню только, что тогда, на похоронах, невольно отметила, что на нем новая черная водолазка, которая ему удивительно идет. И что эту водолазку я у него раньше не видела. Смерть мамы меня подкосила. Я поняла, что у меня больше никого нет. Вообще. И я совершенно одна. Мне было страшно. Очень страшно. И не у кого было спросить, что мне делать дальше, как жить.

Наверное, именно из-за пережитого стресса я начала терять зрение. Слепота, неожиданная, мгновенная, накрывала меня, окутывала, а я была ей даже рада. Но стоило мне моргнуть, зрение возвращалось вместе с реальностью.

Смерть мамы расставила все по местам. Я переехала домой, что должна была сделать давно. Собрала вещи и даже ни с кем не попрощалась – Надежда Михайловна была на работе, Котечка мылся в ванной, а Андрей… Он вернулся к Аделаиде. Никто мне этого не говорил, но я и так догадалась. Когда я собиралась, в шкафу не было его любимых вещей, так что ушла я тихо и без бурных проводов. Они и не заметили, наверное. Или даже обрадовались, что постороннего человека больше нет в их доме. Хотя могли бы проводить, сказать обычные вежливые, ничего не значащие слова. Расстаться по-человечески.

Мне было все равно. Хотелось побыть одной – никого не видеть, ни с кем не разговаривать. Мне было так больно, что я задыхалась и все время ходила в полуобморочном состоянии. Я падала в обмороки, достаточно часто. Приходила в себя то на полу в коридоре, то на кухне. Но мамы не было. Очень быстро я начала себя контролировать и при первых признаках слабости садилась на диван, где на тумбочке всегда стоял сладкий крепкий чай и лежало мокрое полотенце. Мама бы давно отправила меня на обследование, но я знала, что скажут врачи, – стресс. Двойной. Я потеряла маму и Андрея. Умирала от двойного горя. Принято говорить – «умираю от любви», но никто не умер. А от горя умирают многие. От невыносимой тоски, от одиночества.

Мне тоже хотелось умереть. Я лежала и думала, что совсем не хочется оставаться одной. У меня не было ничего, что бы держало здесь, – ни семьи, ни детей, ни родителей. Никого, кто бы во мне нуждался. И не было человека, который встряхнул бы меня, вдохнул жизнь, заставил встать, начать шевелиться. Я была предоставлена сама себе – делай что хочешь. Живи как хочешь. Или не живи.

Долго, очень долго я думала только о маме. И о папе. Перебирала фотографии, вытирала пыль с полок, отвечала на телефонные звонки. Звонили мамины коллеги – выражали соболезнования. Звонила мамина любимая медсестра Кариночка – плакала в трубку, и я ее успокаивала. Звонили клиенты и просили к телефону маму.

– Ее нет, – отвечала я.

– А когда будет? – спрашивали на том конце провода.

– Никогда. Она умерла.

Я так часто произносила эту фразу, что привыкла. Говорила спокойно, буднично. А невидимый мне пациент замирал и умолкал. Потом, собравшись с мыслями – я никого не торопила, молчала, – спрашивал, когда это случилось, произносил какие-то слова утешения, соболезнования.

Так странно, звонков с просьбами о консультации в те дни было очень много. Только они выводили меня из состояния апатии – приходилось вставать к телефону, отвечать. Я думала: где же вы были, когда мама была жива, когда она днями сидела и гипнотизировала телефон?

Некоторые даже спрашивали: «А вы никого порекомендовать не можете?» Я сначала вскидывалась от возмущения, кричала «Нет!» и бросала трубку. А потом решила для себя, что они – больные – ни в чем не виноваты, им нужна помощь. И стала давать телефон Кариночки, которая продолжала вести мамины «дела».


Однажды я проснулась старой. Это было на сороковой день после маминой смерти. Я эти годовщины не отмечала, потому что мне казалось это диким. Я отмечала каждый день без нее, каждое утро, каждый вечер. Тогда, только в то утро, я заплакала. И плакала долго, несколько дней. Ходила по квартире, наливала чай, вытирала крошки со стола, включала телевизор, перекладывала тетради, а слезы лились и никак не заканчивались. Я помню, как мама однажды, вытирая мне, маленькой, слезы, сказала:

– А знаешь, где живут слезки?

– Где?

– В слезном озере. Правда, красивое название?

– Правда.

– Будешь много плакать, озеро обмельчает, и слезки кончатся. А они нужны для глаз, чтобы сияли и были красивые.

Я тут же перестала плакать.

Оказалось, что слезное озеро у меня бездонное. Маму я оплакиваю до сих пор. Как только ее вспоминаю, начинают течь слезы.

Об Андрее я тоже тогда думала, но гнала от себя эти мысли. Запрещала себе даже вспоминать. Но все равно мысли не давали покоя: почему так все сложилось, точнее, не сложилось?

Тогда я совершила главную ошибку – приняла вину на себя. Решила, что все произошло из-за меня. Андрей ушел, потому что я была ему неинтересна. Мама умерла, потому что меня не было рядом. Я хотела усидеть на двух стульях, а рухнула на пол.

Это неправда. Неправильно, нельзя брать на себя слишком много. Я не была виновата.

Назад Дальше