Я никому ничего не должна - Маша Трауб 17 стр.


Только Люськина мать не верила врачам. Она любила своего сумасшедшего сына больше всех на свете – кормила его с ложечки, спала с ним в одной кровати. Люська ненавидела брата, мать и дом. Чувство было взаимным.

Люська не хотела заботиться о брате, и каждый ее разговор с матерью заканчивался скандалом. Люська говорила, что Игорьку место в психушке, мать билась в истерике и плевалась словами.

Люська все реже звонила матери. Они почти не общались. Если уж откровенно – после последнего разговора совсем не общались.

– Мама, а ты помнишь, что у тебя есть не только сын, но и дочь? – спросила Люська.

– Ты здоровая, а он больной. – Мать сказала это, словно обвиняя.

– Его, больного, она любит, а мной, здоровой, пользуется, – жаловалась тогда мне Люська.

– Не утрируй, – ответила я.

– Это правда.

Люська на самом деле не утрировала. Ее мать безумно любила своего больного сына и не могла простить дочери, что та родилась здоровой.

Люська помогала деньгами. Раз в месяц привозила столько, сколько могла, ждала простого «спасибо». Мать принимала деньги как должное, что Люську особенно бесило. Когда однажды она не приехала и не привезла деньги, мать ей позвонила. Сама. Она никогда не звонила сама.

– Ты не привезла деньги, – сказала мать.

Люська собиралась приехать на следующий день, просто замоталась, но тут ее понесло:

– Мам, а ты не хочешь спросить, как у меня дела? Как я себя чувствую?

– Ты здорова, – сказала мать, – а твой брат болен.

– Я не должна его содержать! – заорала Люська. – У меня своя жизнь!

– Тебе это аукнется, – сказала мать зло, как будто прокляла, и бросила трубку.

Люська приехала и бросила конверт с деньгами в почтовый ящик. Ее трясло. Такой злости она не испытывала никогда в жизни.

На этой злобе Люська и похоронила мать, помня ее слова про «аукнется». Брату было на тот момент уже сорок. Люська решила отдать его в больницу, специализированную лечебницу, и позвонила мне – посоветоваться.

– Отдавай, – не раздумывая, сказала я.

Чего я не ожидала от Люськи, так юридической грамотности. Может, ей кто посоветовал? Не знаю.

Мать успела оформить дарственную – квартиру она завещала сыну. Люська сдала брата в психушку, обратилась к адвокатам и стала полноправной хозяйкой материнской квартиры. Она была довольна. Я это видела. Она считала, что восторжествовала справедливость.

Ее брат в психушке прожил недолго, успел умереть в тот же год, что и мать. Люська, уже на автомате, без эмоций, похоронила брата и больше волновалась по поводу надгробной плиты – менять полностью или дописать имя и фамилию покойника внизу. Места мало, но можно втиснуть. Дешевле будет, чем ставить новую плиту.

Только один раз, когда мы сидели с Люськой у меня дома и пили вино – я уже не помню, по какому случаю, – она вдруг спросила:

– Я виновата? Если бы я не отдала его в больницу, он бы еще жил?

Я тогда совершенно искренне и горячо заверила ее, что она все сделала правильно. Что с таким диагнозом место в спецучреждении, а не дома.

Теперь Люська решила, что она была виновата в смерти брата, что материнское проклятие настигло ее сына, Стасика, что вот и «аукнулось», нужно замаливать грех. Я не могла ее переубедить. Люська стала сумасшедшей православной неофиткой и перестала общаться с теми, кто не разделял ее убеждений. Она нашла других друзей. Так я потеряла единственную подругу.


Наверное, есть какой-то жизненный закон компенсации. Когда я осталась совсем одна, совершенно неожиданно все стало хорошо на работе. Я стала делать «карьеру», как сказали бы сейчас. Меня уважали коллеги, ученики побаивались, но учились стабильно хорошо. Даже троечники подтягивались. Я увлеклась своим делом, мне стало интересно преподавать. Нелли Альбертовна предложила мне стать завучем. Я согласилась. Работы было много, и этим я спасалась. Странно, но я даже перестала болеть. Меня не брал ни сезонный грипп, ни ОРВИ. Даже голова не болела. Я всегда была на работе. А что мне оставалось?


Лена сегодня приезжала. Жаловалась на проблемы на работе. Я не сказала еще – она работает корректором. Тоже вот странно.

– Лен, какой из тебя корректор? Ты же запятые никогда не могла расставить правильно, – иногда беззлобно шутила я. Это было чистой правдой – синтаксис Лене не давался. Она не чувствовала дыхания предложения, не могла уловить на слух, не интуичила. Правила знала назубок, но в сложных случаях терялась и паниковала. Особенно когда речь шла об авторской пунктуации. Но работала, ставила запятые, исправляла.

Она с пеной у рта рассказывала мне, как один автор написал «Конституция» с маленькой буквы. По всему тексту. Она исправила, а он с ней стал спорить.

– Сделай так, как он хочет, – посоветовала я, – кто сейчас соблюдает Конституцию? Время другое.

Лена посмотрела на меня, как на предательницу.

– Это – правило, – упрямо сказала она.

– Автор имеет право на собственное ощущение слова, его значения, – ответила я.

– Нет. Я с вами не согласна. – Лена налилась краской и закашлялась. – И вы раньше были другой. Строгой. Никогда бы не уступили.

Лена часто кашляла и сморкалась. Губы всегда были обметаны герпесом.

– Ты простудилась? – спрашивала я.

– Да, сижу под кондиционером, – отвечала она.

Эта девочка всегда мерзла и простужалась. Как назло, ей всегда доставались места или под форточкой, или у двери. Еще в школе.

Я ее пересаживала, но Лена все равно оказывалась на сквозняке – как будто улавливала его. Даже в теплую погоду она одевалась тепло. В классе над ней посмеивались – она ходила в смешной стариковской телогрейке поверх формы. Уродливой, но теплой.

Я не очень люблю, когда она ко мне прикасается – руки ледяные и ноги, даже летом, когда она приходит в открытых туфлях, – синие от холода.

А еще она не могла сидеть спиной к двери, из-за чего у нее все время случались скандалы на работе. Лена не могла работать с незащищенным тылом. Никто ее не понимал, даже я. Она плакала:

– Не могу. Вздрагиваю и все время оборачиваюсь. У нас в комнате шесть человек, я не в состоянии сосредоточиться, на каждый звук реагирую. И неужели сложно придержать дверь? Почему все ею хлопают?

– Попей валерьянки, – советовала я.

– Пила, не помогает, – отвечала Лена.

На самом деле она профессионал в своем деле. Работает осмысленно, четко, никогда не подведет, на хорошем счету, хотя работу свою не любит, не ее это дело. В этом смысле она моя ученица – занимается всю жизнь «не своим делом», но не может ничего изменить.


Надежда Михайловна и Котечка. Наверное, я должна о них рассказать. Для себя должна.

Вот они для меня до сих пор живы, я часто их вспоминаю.

Надежда Михайловна болела. Высокое давление, сахарный диабет. Больница, дом, опять больница. От Котечки толку было мало – ничем помочь не мог. Только причитал – как же, да как же это, да почему? В больнице – всегда с претензиями. Почему так душно? Чем пахнет? Почему таблетки, а не капельницы? Почему медсестра хамит?

– Не могу я здесь находиться, – говорил он лежащей на жестких подушках и продавленном матрасе жене. – Задыхаюсь.

– Иди, Котечка, иди, – уговаривала она его.

– Нет, я посижу, побуду с тобой, – Котечка делал страдальческое и одновременно героическое лицо. Вздыхал тяжело, морщился, отводил взгляд.

Надежда Михайловна слабо улыбалась. Понимала почему. Из-за болезни она оплыла лицом и телом. Котечке не нравилась толстая больная жена, которой требовался уход. Ему нужна была его прежняя Надя, которая по утрам готовила ему сырнички и всегда повторяла, какой Котечка красивый, какой умный, какой замечательный.

Но даже не это раздражало Котечку, а постоянная необходимость доставать лекарства, платить, покупать… Все крутилось вокруг нужд и потребностей Надежды Михайловны, а не его. К тому же он считал себя еще не пожилым мужчиной и совершенно не собирался проводить часть своих прекрасных зрелых лет в больничной палате.

У Котечки появилась женщина. Сначала он еще морщился от слабых уколов совести, но очень быстро убедил себя, что ни в чем не виноват.

Женщина, Раечка, была, как рассудил про себя Котечка, «не его круга». Но это компенсировалось сырничками, новыми рубашками – «подарок», как, смущаясь, говорила Раечка, и слепым обожанием. Была только одна проблема – у Раечки имелось двое взрослых сыновей, которые хоть и пропадали не пойми где большую часть суток, но в квартире появлялись, ели, ночевали. Она нервничала, выгоняла Котечку и кидалась к кастрюлям. Их встречи были спешными, дергаными и всегда заканчивались вот так – Раечкиной суетой и моментальным переключением внимания с него, Котечки, на сыновей. Сыновья, с которыми Раечка, теребя фартук и краснея, познакомила Котечку, ему не понравились категорически. Мальчики, почти юноши, чуть ли не в лицо сказали матери, что она совсем чокнулась, раз связалась с таким придурком, который красит волосы (у Котечки, как назло, краска осталась на висках – красился сам, в ванной) и носит шейный платок.

– Он что, пидор? – спросил старший.

Котечка в это время спешно обувал ботинки в прихожей, все слышал и был уязвлен до глубины своей мужской харизмы.

– Не, не пидор, – сказал младший, – альфонс на пенсии.

Оба от всей души заржали.

Котечка в ту же минуту решил прекратить все отношения с Раечкой, но мужская гордость и обида оказались сильнее. Он решил доказать ей, что никакой он не пидор, а вполне себе мужчина, и что не альфонс. Он пригласил Раечку «к себе», то есть в квартиру Надежды Михайловны.

Про жену Раечка знала, но лишних вопросов не задавала – то ли не хотела знать правды, чтобы лучше спать, то ли ей было все равно. К ее чести, нужно сказать, что она искренне считала: жена или умерла, или они в разводе, а квартира принадлежит Котечке, иначе бы она к нему не пошла.

С тех пор как Раечка начала приходить к Котечке, в квартире опять стало чисто, а Котечка и вовсе засиял, как медный таз, – ухоженный, накормленный, ублаженный.

В больницу к Надежде Михайловне он приезжал и даже привозил полузрелые кислые мандарины. Она все сразу поняла, но промолчала. Котечка не сказал ей про Раечку, а Надежда Михайловна не рассказала ему, что к ней приезжает первый муж, отец Андрея, который и платит, и договаривается, и по руке гладит, чему Надежда Михайловна, к собственному удивлению, была очень рада. Ждала его прихода и грустила, когда он уходил. Там, уже в больнице, ее настигла поздняя, совсем другая любовь к первому мужу, и она жалела только об одном – что потеряла его тогда, много лет назад. Из-за ерунды, мелочи, которой уже и не вспомнишь. И ушла ведь сама. Дура молодая. Она смотрела на первого мужа и не могла насмотреться. Ей в нем все нравилось – и морщины, и седина, и глаза, и его растоптанные ботинки, и руки, и то, как он проводит пальцем по ее запястью. Ей стали противны Котечкины суетливость, брезгливость и надменность, которых она раньше отчего-то не замечала. Да и сам Котечка стал противен.

Она не понимала, как могла променять мужа на этого Котечку, который и мужчиной-то не был, вел себя как нервическая барышня.

Надежда Михайловна часто плакала в подушку. От боли. Ей было очень больно и мерзко. Она только сейчас поняла, что своими собственными руками сломала себе жизнь, и так хотела начать все сначала, по-другому. Плакала еще и оттого, что сейчас, в конце жизни – а она знала, что уже не живет, а доживает, – судьба сделала ей такой подарок: вернула мужа. Вот он с ней сейчас рядом, такой красивый, такой умный, такой настоящий.

Она пыталась вспомнить, что тогда произошло?

Я вот все думаю: почему так складывается? Почему женщины непременно хотят строить по кирпичику, вить гнездо, занавески вешать? Ради чего? Ради мужчины, который рядом, или ради себя? «В любом браке, даже самом счастливом с первого взгляда, женщина терпит», – говорила мне Нелли Альбертовна.

Лена, вон, до сих пор чего-то ждет – не принца, нет, мужчину. Хоть какого-то, хоть самого завалящего. Может, и дождется. Кто знает?


Надежда Михайловна была очень хороша в молодости – с правильными чертами лица, чуть вьющимися волосами, тонкой костью.

Она, сколько себя помнила, еще девочкой, хотела выйти замуж. Такая была мечта.

Так что когда ее полюбил, страстно и самозабвенно, с первого взгляда, как можно полюбить только в молодости, Сергей Иванов, студент Московского университета, Надя убедила себя в том, что тоже любит так же страстно и с первого взгляда. Сидя на лекции, она выписывала каллиграфическим почерком «Надежда Михайловна Иванова» и любовалась такому идеальному, с ее точки зрения, сочетанию имени, отчества и фамилии.

Все складывалось очень быстро и благостно. Маме Сергея понравилась Надя, а ее родители приняли выбор дочери, не оценивая, не вмешиваясь, так что никаких волнений и переживаний у влюбленных не было.

Свадьба состоялась. Невеста и жених были одинаково счастливы – Сергей от обладания, Надя от смены статуса.

Через девять месяцев после свадьбы родился Андрюша.

Пеленки, распашонки, песочницы, коляски. Все было хорошо, даже слишком хорошо. Сергей обожал жену и сына, спешил домой, заботился, оберегал, ограждал. Делал все, что мог, и даже больше. Надя погрузилась в безмятежное болотце семейной жизни и боялась пошевелить даже рукой, чтобы не потревожить свое вязкое счастье. Она не знала, что такое счастье, – возможно, тот инкубатор, в котором она оказалась благодаря мужу, где всегда была одинаковая температура по Цельсию, всегда нормальное давление – никаких бурь, волнений и шквалистого ветра, которые бушевали в других семьях.

Андрюша очень быстро вырос. Надя даже не заметила, потому что особых проблем сын не доставлял – болел, как все дети, ел хорошо, учился легко. И только когда Андрюша вступил в подростковый возраст, Надя поняла, что не знает, с какой стороны подступиться к сыну. Как будто у нее был не один ребенок, а два. Андрюша мог быть ласковым, нежным, внимательным, уступчивым, особенно когда ему что-то было нужно. Он не был красивым мальчиком в общепринятом смысле слова, но был обаятельным – смешливым, эрудированным не по годам, воспитанным. Его любили все – бесконечные друзья, родители друзей, бабушки, учителя…

Но в один момент Андрюша становился капризным, обидчивым, злобным и мстительным. Вчерашний «друг на всю жизнь» превращался во врага – Андрюша мог обидеться на невинную шутку, на слово. И тут же находил тысячу недостатков.

– Почему ты так говоришь о нем? – однажды возмутилась Надя, когда Андрюша рассказывал, какой идиот Кирилл. – Ты же с ним дружил, вы были неразлейвода, он тебе нравился.

– Больше не нравится, – спокойно ответил Андрюша.

Это качество пугало Надежду. У сына менялось настроение вдруг, внезапно, без видимой причины. Он мог возненавидеть человека с той же искренностью, с какой вчера любил. Она никак не могла угадать, когда это случится.

Надя это чувствовала и по отношению к себе – сын мог быть добрым и заботливым, но иногда, если она отказывала ему в чем-то, смотрел с ненавистью. Очень долго Надя списывала резкие смены настроения сына на переходный возраст. На многое старалась закрывать глаза.

В отношения сына с друзьями она не вмешивалась, но, когда у Андрюши появилась первая любовь – конечно же, несчастная, – она испугалась не на шутку.

Андрюша учился в выпускном классе и влюбился в одноклассницу Ирочку. Она была первой красавицей в классе, что тоже по-женски отметила Надежда – Андрюше нравились только красивые девочки, это было главным критерием.

Ирочка, избалованная вниманием, к Андрюше была равнодушна. Он ее долго добивался – писал стихи, провожал до дома и даже устроил невозможное – уговорил ее прогулять уроки и поехать в Ленинград на один день.

Деньги у него были всегда – Надя считала, что мальчику нужны «свои» средства, чтобы не завидовать, ни от кого не зависеть, ни в чем не нуждаться, и регулярно выдавала «на расходы».

Ирочка, обалдев от собственной решимости, Ленинграда и Андрюшиных рассказов, влюбилась по уши. Звонила, ждала около школы, чтобы он ее проводил, приглашала домой на чай. А он потерял к ней интерес, как к игрушке, о которой мечтал, а получив, бросил через час.

Надя слышала, что девочка плачет, когда звонит, и решила поговорить с сыном.

– Послушай, так нельзя, она же не железная дорога, – сказала она сыну.

Эту железную дорогу Надя хорошо помнила. Маленький Андрюша умолял маму с папой купить ему вожделенную игрушку. Ходил шелковый, старался угодить, но Надежда не сдавалась. Во-первых, она видела, что сын ломает комедию, что он стал таким хорошим исключительно ради игрушки. А во-вторых, дорога стоила сумасшедших денег, и Надежда считала покупку баловством и расточительством. Она надеялась, что сыну надоест просить игрушку, и он забудет. Но Андрюша ныл почти целый месяц, умолял и свел ее с ума этой дорогой. На Новый год сын ее получил, быстро собрал, полчаса погонял паровозик, разобрал и засунул под кровать.

– Андрюша, ты же так хотел эту дорогу, – сокрушалась Надежда, – почему ты не играешь?

Андрюша смотрел на мать и не понимал, чем она возмущена и недовольна?

Тогда Надежда поняла, что для сына важен сам процесс, а не результат. Он своего добился – получил желаемое. И на этом его интерес пропал.

Ирочка тоже не понимала, почему Андрей стал злым и равнодушным. Почему потерял к ней интерес.

– Скажи ей, что меня нет, – говорил Андрей, когда Надежда передавала ему трубку.

– Так нельзя с людьми, – говорила она сыну.

– И что будет, если можно? – удивлялся сын.

Ирочка еще немного пострадала, а потом вытерла слезы и пошла в кино с мальчиком из другого класса, причем не абы с каким, а с тем, которого Андрей ненавидел. Мальчик шел на золотую медаль, играл на гитаре и был хорош собой, то есть обладал теми качествами, которых не было у Андрея.

Андрюша сделал все, чтобы вернуть Ирочку. Написал мелом на асфальте на школьном дворе «Я тебя люблю» и решил за нее контрольную по математике. Ирочка растаяла и вернулась. Так продолжалось несколько месяцев. Ирочка уходила, возвращалась, плакала, опять уходила, пока наконец после последнего звонка не ушла с тем самым мальчиком из параллельного класса – целоваться на набережной и встретить утро в его квартире, которую освободили, уехав на дачу, родители.

Назад Дальше