Я никому ничего не должна - Маша Трауб 8 стр.


Да, я всегда была очень щепетильна в этих вопросах. Меня и Лена называет маньяком чистоты. Это, наверное, от родителей. Мне нравится запах хлорки и стерильная, операционная чистота. Ненавижу хлам. У меня аллергия на пыль.

Когда Лена помогает мне убирать, то всегда бурчит:

– Вы, Александра Ивановна, из тех женщин, кто не просто в углах промывает тряпкой, а ножичком выскребает.

Да, я такая. Наверное, поэтому осталась одна. Понятие о чистоте у всех разное. Вот Андрей Сергеевич, Андрей, никогда не мог нормально смыть воду в унитазе. Меня это раздражало безумно, до истерики доводило.

– Неужели нельзя воспользоваться ершиком? – кричала я.

– Зачем? – удивлялся он.

Да, я вытираю после себя раковину насухо. Вычищаю туалет с чистящим средством каждый раз. Не терплю горы неглаженого белья и пыли на холодильнике и на шкафах. Я лучше упаду и сломаю себе шейку бедра, но на шкафу у меня будет чисто.

У Андрея в смысле гигиены были какие-то странные двойные стандарты, которые меня тоже ужасно раздражали. Он никогда не ходил по квартире босиком. Ни за что. Стоял, переминался с ноги на ногу, пока я не приносила ему тапочки. Но вот унитаз за собой не чистил.

Дело, однако, не в этом. Опять я отвлеклась.

Так вот, у этого Федора была ужасно засранная, по-другому не скажешь, квартира. Он и сам был весь несвежий, в рубашке с засаленными рукавами и обтерханными манжетами, хотя было видно, что ждал, переодевался. Я поморщилась.

– Да, прости, у меня тут беспорядок, – заметил он выражение моего лица, – работы много, не до уборок.

– А кем ты работаешь? – спросила я из вежливости, хотя мне было совершенно наплевать, кем он работает. Я уже пожалела, что приехала. Не понимала, зачем он вообще мне понадобился и ради чего я обрывала телефон, его разыскивая. Я ведь даже не знала, о чем хотела с ним поговорить.

– Перевожу понемногу, – ответил Федор. – Садись. Что ты хотела спросить?

– Расскажи мне про него.

– Про Михаила Ильича? А что ты хочешь узнать?

– Все. Все, что ты знаешь.

– Уж не больше твоего, наверное.

– Расскажи…

Федор рассказывал. Сначала скупо, неохотно, через силу. А потом… он оказался удивительным рассказчиком. Мне кажется, что ему не переводить нужно было, а самому книги писать. Я сидела не шелохнувшись, замерла, застыла, боясь прервать этот поток слов. Что из его рассказа было правдой, а что он приукрасил, я не знаю и знать, если честно, не хочу, так что историю Михаила Ильича я знаю со слов Федора.

В какой-то момент у меня стало нехорошо на душе – ревность. Да, я ревновала своего покойного преподавателя к Федору. Я-то думала, что я – любимица. Но ничего, ничегошеньки про него не знала. А Федор знал даже больше, чем положено ученику. Хотя какая теперь разница?

У Михаила Ильича поначалу все складывалось очень хорошо, несмотря на пятый пункт. На кафедре его уважали, ценили. Работу он любил, его ученики были звездами курсов.

Все сломалось в один момент, после поездки Михаила Ильича во Францию. Как его выпустили туда в те годы – непонятно, загадка. Но выпустили. И там, буквально за неделю, он изменился. Стал другим человеком. Он заговорил о свободе выбора, нравов и начал критиковать руководство института и страны. Он мечтал только об одном – уехать, вырваться. Говорил, что здесь жизни уже никакой не будет ни у нас, ни у детей, ни у внуков. Что в стране, где люди испуганные в нескольких поколениях, забитые, изуродованные жизнью, со страхом, заложенным в генетической памяти, невозможно жить. В этой стране не могут рождаться счастливые дети, потому что их родители не знали, что такое счастье. Он говорил, что из этой страны надо бежать, потому что здесь ничего никогда не изменится. Страх сильнее.

С Михаилом Ильичом пытались поговорить, образумить. Не хотели выносить сор из избы, раздувать скандал. Но потом на имя ректора поступил донос, даже не анонимный, а подписанный именем и фамилией, с копией, отправленной на кафедру.

Жена Михаила Ильича, а он, к удивлению многих, оказался женат, писала, что после поездки за границу ее муж стал… как бы это сказать, равнодушен в ее лице ко всем женщинам. И совсем неравнодушен к мужчинам. Жена слезно просила восстановить мир в семье и наставить мужа на путь истинный.

Никаких доказательств, конечно, не было. Дело с доносом как-то замяли. Но, как говорится, ложечки нашлись, а осадочек остался. Михаила Ильича начали с тех пор считать представителем нетрадиционной сексуальной ориентации и искали подтверждение во всем, что бы он ни сделал. Погладил мальчика-студента по голове, носит хвостик, любит музыку, не пристает к женщинам, даже на Восьмое марта не позволяет себе положенных по сценарию приобниманий, не изменяет жене.

Я, когда Федор об этом рассказывал, вспомнила, что тоже слышала такие разговоры, но сочла их сплетнями. На самом деле мне было совершенно наплевать, кто кого предпочитает. Видимо, это тоже мне передалось от моих терпимых, свободолюбивых родителей.

– Все считали, что я с ним живу, – тихо сказал Федор, – что мы с ним… это… состоим в связи.

– Я так не считала, – честно призналась я.

– Да ты вообще была не от мира сего. Тебе единственной было все равно, что о нем говорят.

– А это правда? – шепотом спросила я.

– Что – правда? Что он был голубой? Я не знаю. Я с ним не спал. Но дыма без огня не бывает. Может, у него что-то и было с кем-то. Ты не обращала внимания на то, что ты у него единственная девушка-дипломница? И до тебя, и после – только мальчики.

– Он говорил, что мальчики умнее, что с ними интереснее заниматься. А девочка рано или поздно выйдет замуж, нарожает детей, и все, что в нее было вложено, пойдет прахом. Мой папа, кстати, тоже так считал. А потом, ты знаешь хоть одного великого композитора или исполнителя – женщину? Одни мужчины. Вот тебе лучшее доказательство.

Федор засмеялся.

– И что было потом? – спросила я.

– Да ничего особенного. Михаил Ильич продолжал преподавать – он был слишком хорошим педагогом, чтобы его могли уволить, с женой он расстался, неофициально, жили порознь, или она от него ушла, я не знаю. Вот и вся история. Знаешь, что меня больше всего потрясло?

– Что?

– То, что его жена все-таки тебя нашла и отдала пластинки. Я не верил в это. Я ведь был на похоронах и мог ей сразу все сказать – она прямо у гроба всех спрашивала, кто такая детка? Но я не сказал. Хотел ее, что ли, проверить на вшивость, на порядочность.

– Она сказала, что воля покойника – это святое. Что-то в этом духе.

– Его эта история сильно подкосила, – продолжал Федор. – Нет, даже не обвинения, не шепоток за спиной, а сам факт доноса. Мне казалось, он всю жизнь ждал чего-то подобного, а когда это случилось – не смог оправиться. У него ведь всю семью уничтожили, сослали, расстреляли по таким вот доносам и нелепым обвинениям. Случилось то, чего он боялся больше всего. Мне кажется, он и женился так, для отвода глаз. Ты ведь видела эту тетку? Где она и где Михаил Ильич? Как с разных планет… А потом уехала его мама, а он остался.

– Да, про маму я знаю, – подтвердила я. – А что он тебе оставил? – не удержалась от вопроса.

– Ты ревнуешь, что ли? – засмеялся Федор.

– Немного, – ответила я.

– Вот, – Федор показал в угол комнаты, где рядом с телевизором стоял проигрыватель Михаила Ильича. Тот самый, старый, огромный.

– Забавно, правда? – ухмыльнулся Федор. – Может, он хотел, чтобы мы встретились? И создал, так сказать, повод?

– Не говори ерунды, – отмахнулась я, хотя потом, по дороге домой, подумала, что Федор был не так уж и не прав. Может, Михаил Ильич, романтик в душе, мечтал о том, чтобы два его любимых ученика соединились и ходили в консерваторию, слушали музыку и были просто счастливы? Кто знает?

– Ты ходишь в консерваторию? – вдруг спросила я Федора.

– Нет, давно уже не был. А ты?

– И я нет.

Федор кивнул.

– Ладно, пока. Звони, – сказала я, понимая, что он не позвонит никогда.

– Да, ты тоже, – ответил Федор.

Такая вот история. А тут недавно я поймала себя на мысли, что хочу завещать свою библиотеку Лене. А кому еще? Лена ее точно сохранит. Ведь ничего ценного у меня в доме нет. Только книги. Получается, что Лена была моей любимицей? Она наверняка расплачется и будет именно так всем и говорить.


Так вот, в школу я попала благодаря Михаилу Ильичу. Он меня убедил в том, что я справлюсь:

– Детка, детей необязательно любить, нужно любить свое дело.

Я начала преподавать с горящими глазами. Думала, что все учителя должны быть такими, как Михаил Ильич. Я и сама хотела быть на него похожей. Наивная идеалистка. Мы все тогда были такими. А у меня еще и пример родителей – папа, мама. Они ведь о себе думали в последнюю очередь. Даже обо мне не в первую. Главное – люди, больные, которым нужна помощь.

Вот, про маму вспомнила. Хотя что значит – вспомнила? Я о ней и не забывала.

Знаете, когда взрослеют дети? Когда умирают родители. Все, за спиной никого нет. Никто не защитит. Ты – в свободном плавании. Никакие замужества, дети и работы не заставят тебя повзрослеть, «вырасти». Только смерть родителей. После смерти папы я стала взрослой, после смерти мамы – старой и очень уставшей.

Знаете, когда взрослеют дети? Когда умирают родители. Все, за спиной никого нет. Никто не защитит. Ты – в свободном плавании. Никакие замужества, дети и работы не заставят тебя повзрослеть, «вырасти». Только смерть родителей. После смерти папы я стала взрослой, после смерти мамы – старой и очень уставшей.


Мама повторила судьбу отца, ушла так же, как и он. В том смысле, что до последнего момента никто не мог поставить ей правильный диагноз, и она себе не смогла поставить.

Я помню, что у нее с молодости болели ноги. Варикозное расширение вен – частая женская беда. Она сделала операцию, после которой не могла ходить. И до операции ходила с трудом – от боли.

Я помню ее зимой в тапочках на войлочной подошве. Она шла по улице, по снегу, и некоторые прохожие оборачивались. А она просто не могла натянуть на больные, перебинтованные ноги сапоги. Я не помню ее на каблуках – из-за этого она казалась ниже ростом и тяжелее, что ли, приземистее. А больным – тоже странное устройство человеческой психики – ее тяжелая походка внушала доверие, спокойствие.

Мама лечила себя сама. Однажды я пришла из института и увидела, как мама сидит на полу перед коробкой, в которой хранились лекарства. Она плакала навзрыд, как маленькая, шарила рукой в «аптечке», перебирала то, что там лежит, автоматически выбрасывала просроченное.

– Мама, что с тобой? – кинулась к ней я.

– Я не знаю, – ответила мама, – не знаю, просто не знаю, не могу понять.

Мама смотрела на меня так, как будто я могу подсказать ей диагноз и дать нужную таблетку. Но я не могла.

– Давай вызовем «Скорую», – кинулась я к телефону.

– Нет, сейчас мне нужно подумать. Просто подумать, – мама застыла над «аптечкой» и замолчала.

Она всегда так говорила больным. «Мне нужно подумать». Если больной продолжал говорить, мама его резко обрывала: «Помолчите, не отвлекайте меня сейчас». Рисовала в карте или на листочке какие-то круги и квадраты и потом, буквально через минуту, писала рецепт. Мне всегда казалось это странным – что тут думать? Вот папа сразу давал ответ на все вопросы. Даже по телефону, на том конце провода еще не успевали договорить фразу. Папа перебивал и уже отвечал. Он умел делать несколько дел одновременно – разговаривая по телефону, рассматривал себя в зеркале, выдирал невидимый волосок из носа, листал газету, лежащую на тумбочке, писал в записной книжке. А мама так не могла. Она «думала».

Много раз я видела, как она делает себе уколы. В ванной, перед зеркалом, извернувшись, изогнувшись, хотя могла попросить на работе медсестру. Но ей было неловко, неудобно просить. Проще было самой, чтобы никто не знал и не догадывался, чтобы никому ничего не объяснять, не давать повода для разговоров. Чтобы ее не жалели – жалости она не терпела.

Под конец жизни у нее болела только одна нога, правая.

– Пойду, прогуляю ногу, а то она совсем разленилась, – говорила мама и на зубах, усилием воли, выползала на улицу. Ходила вокруг дома полчаса. Эти полчаса ходьбы она прописала себе сама. Ни минутой меньше. Не жалела ни себя, ни ногу, которая в ее сознании существовала как бы отдельно. Были мама, мамино здоровье, общее самочувствие и ее отдельно взятая нога.

– Как ты себя чувствуешь? – спрашивала я маму.

– Я – хорошо, нога – капризничает. На погоду вздумала реагировать.

Нога у мамы была отдельным живым организмом, как кошка или собака, которых надо выгуливать, вычесывать и кормить и которых мне в детстве было запрещено заводить из медицинских соображений: папа считал, что животные – переносчики инфекций, а мама была против шерсти и запахов.

Мама делала ноге уколы, выгуливала ее, гладила, чтобы унять боль, воспитывала. Она с ней даже разговаривала, как с капризным ребенком.

– Если ты не перестанешь ныть, я сяду в кресло, – говорила мама ноге.

В кресле, на мягком, маме было больнее, и она до конца жизни сидела на табуретках без спинки и без обивки. Смешно, но лучше всего нога себя чувствовала на больничной банкетке, на которой нормальный человек не высидит и пяти минут.

Маму с почетом проводили на пенсию в положенный срок. Подарили вазу, наговорили много хорошего. Она сидела как на похоронах, причем собственных. Она не хотела уходить.

Ей оставили полставки, два раза в неделю, и только это ее держало. Она обувала любимые тапочки и долго шла в поликлинику. Пешком. Тридцать минут в ее темпе. Приходила, сходя с ума от боли, пять минут сидела на банкетке перед собственным кабинетом – успокаивала боль, отдыхала. Так прошел еще год. А потом мама стала не нужна. В ее поликлинике сменился главврач, которая не знала ее, и даже моего папу не знала. И ей была совершенно безразлична врач, которой почему-то, видимо из жалости, оставили полставки, безразличны и ее нога, и банкетка, и ее больные.

Мамина верная медсестра Кариночка то ли из любви к больным, то ли из любви к начальнице выбегала в коридор и давала номер нашего домашнего телефона: мол, если хотите консультацию, позвоните. Доктор гениальный, только не ходит, на дому принимает. Но таких больных, несмотря на старания Кариночки, было немного. Первое время приезжали и старые мамины пациенты, которых она вела, но к нам было добираться далеко и неудобно.

В какой-то момент телефон замолчал. Мама сидела за столом, собранная, сосредоточенная, и гипнотизировала старый, разбитый аппарат.

Наверное, в маминой смерти и я виновата. Я переселилась к Андрею, и мама в один момент лишилась и больных, и дочери. Возможно, она решила, что больше никому не нужна. До сих пор не могу себе этого простить.

Мама была против моего переезда.

– Вы с ним не подходите друг другу физиологически, и психотипы у вас разные, вы не сможете жить, – говорила она с цинизмом и откровенностью врача.

– Мама, что за бред? – кипятилась я. – Мы прекрасно друг другу подходим. И не только физиологически, – пыталась съязвить я, – у нас одна профессия, одно дело.

– У нас с твоим отцом тоже была одна профессия, это не означало, что мы понимаем друг друга.

– В каком смысле? – опешила я от такой откровенности.

– Папа мог рискнуть здоровьем пациента, я – никогда.

– Но у него же получалось!

– Да, он был везунчиком… – грустно проговорила мама. – Смелым, рисковым и поэтому – гениальным… У вас, учителей, нет своего маленького кладбища. У вас будут только сломанные судьбы. И твой Андрей уже наломал дров будь здоров. Ты же сама говорила, что он оставил женщину с ребенком.

– Ты же не знаешь, какие там были обстоятельства! – пыталась защитить его я.

– И ты не знаешь, а должна была бы узнать. Он и твою судьбу сломает через колено и пойдет дальше. Он не способен отдавать, только брать. Он ведь не предложил тебе выйти за него замуж?

– Это неважно. Формальность.

– Ну, не скажи. Это ответственность. Значит, он не способен нести ответственность за других. Да и за себя тоже, как мне кажется.

– Тебе нужна бумажка?

– Да, я врач, мне нужна бумажка. Официальное заключение. Но ты решай сама.

– Я уже все решила.

– Я знаю.

Тогда я не поняла, о чем говорит мама. Поняла спустя много лет. Она была права. Даже страшно, как она была права.


Любимые ученики Андрея… Один спился, другой сел в тюрьму, третий покончил жизнь самоубийством. Никто не выбился в люди, как говорится. Ужасные истории. А такие были хорошие мальчики…

У его учеников, тех, кого он особенно выделял, судьбы оказались сломаны. Я все искала разгадку – почему? Откладывала эти мысли на потом и опять к ним возвращалась. Меня всегда удивляло, почему Андрей выбирает себе в любимчики таких детей – странных, нервных, неуравновешенных. Почему именно с ними ему интересно, легко и весело. И вдруг поняла – он сам ведь был такой по натуре. Поэтому и с детьми быстро находил общий язык, поэтому и дети его любили: Андрей Сергеевич вел себя не как мужчина, а как рефлексирующий, обидчивый и заносчивый подросток, такой же, как они – его ученики. Наверное, поэтому дети не любили меня, уважали, боялись, но не любили. Я не опускалась до их уровня. Всегда помнила, что я – взрослая, а они – дети. И я принимаю решения и знаю, как лучше для них. Я была учителем, который всегда прав, а они – учениками, которые должны молчать и слушать. Андрей был с ними на равных. В плохом смысле слова. Он был им другом. Условным. Потому что дружить по-настоящему – нести ответственность, помогать, поддерживать – он не умел.


Новости, как всегда, приносила Лена.

– Вы помните Вову Алексеева?

– Нет, не очень, – ответила я.

Конечно, я его помнила, еще бы нет. Умный парень с явными математическими способностями. Яркий, талантливый. Но… гадкий внутри. Нагловатый, с большим самомнением. Меня он ни во что не ставил. Считал занудной дурой. Андрей его любил, выделял. Смеялся надо мной. Защищал его – говорил, что мальчик может позволить себе такое поведение. Он – не средний зубрила, «каких ты любишь», – добавлял он. Мы с ним спорили до крика.

Назад Дальше