Опальные - Василий Авенариус 2 стр.


— Хорошенько раскачайте! — донесся еще вслед приказ Морозова.

И вот его раскачали, и он с размаху полетел в пруд.

Своей резкой прямотой и надменностью Илья Юрьевич нажил себе при дворе куда более недругов, чем друзей. От опального отвернулись теперь и последние друзья. Когда его грузное тело среди водомета брызг бултыхнуло в воду, кругом послышался злорадный смех, а один известный острослов не постеснялся поглумиться во всеуслышанье:

— Пошел пузырь на дно карасей ловить!

Когда же вслед за тем тело выплыло опять на поверхность, он еще добавил:

— Пузырь и в море-океане не потонет!

Глумление это еще более способствовало общей веселости. Но что бы это значило? Туловище боярина хотя и появилось над водою, но оставалось неподвижным; от головы же его виднелись только кончик носа да борода.

— Он никак обеспамятовал! — первым забеспокоился государь.

— И то, чего доброго, захлебнется, — сказал Милославский. — Я прикажу на всякий случай вытащить его на сушу. Эй, люди! Достать багров!

Не успели те, однако, еще исполнить приказание, как мимо них проскочил какой-то юркий человечек и, на бегу скинув с себя однорядку, прыгнул в воду. Надо ли говорить, что то был не кто иной, как Пыхач? По своему бесправному общественному положению он, наравне с другими боярскими «знакомцами», не имел доступа в избранный круг родовой знати. Но опасение за судьбу своего безрассудного покровителя не дозволило ему остаться в отдалении от него. Подкравшись к группе придворных служителей, стоявших по другую сторону купели, он был также очевидцем описанной сейчас сцены и не замедлил броситься спасать утопающего. Минуту спустя несколько услужливых рук приняли от него из воды боярское тело и, положив на охабень, принялись его откачивать. Старания их

в том отношении увенчались успехом, что вода, которой Илья Юрьевич наглотался, хлынула у него обратно из рта. Но когда его опустили опять на землю, он остался лежать без движения с искаженным посинелым лицом и закатившимися глазами.

— Да где же наш дневальный дохтур? — спросил государь. — Чья нынче очередь?

— Очередь немчина Вассермана, государь, — доложил один из стольников. — Да вон он и сам.

Из соседнего шатра, действительно, выбегал только что, утирая себе платком рот, молодой придворный лекарь-немец в сопровождении Пыхача, который ранее других подумал о врачебной помощи.

— Ты где это запропал, мейн герр? — спросил с укоризною царь. — Верно, опять за стопой своего пива?

Молодой врач смутился и в извинение пролепетал что-то по-немецки про африканскую жару.

— А без тебя, смотри-ка, что тут с этим беднягой сталось, — продолжал государь. — Сколько ни качали — все втуне.

Присев на корточки перед обеспамятовавшим, Вассерман расстегнул у него на груди ферязь и камзол и припал ухом к его сердцу. Затем ощупал у него внимательно обе руки и ноги, промычал себе под нос: «Гм!», достал из бокового кармана футлярчик, из футлярчика — ланцет и, засучив боярину правый рукав, чиркнул ему стальным острием немного выше кисти. Крови, однако, не показалось. Лекарь озабоченно помотал головой.

— Paralysis dextra (паралич правой стороны тела), — пробормотал он и повторил ту же операцию с левой рукой паралитика.

На этот раз из ранки капля по капле засочилась буроватая жидкость. Но под давлением пальцев лекаря кровь потекла понемногу обильнее, пока, наконец, не брызнула ярко-красным фонтаном. Оторвав полоску от поданного ему чистого полотенца, Вассерман принялся бинтовать ранку. Тут утопленник испустил вздох и зашевелился.

— Слава Богу! — с облегчением произнес государь. — Что, Илья Юрьич, каково тебе?

Ответа не было: сознание, очевидно, еще не вернулось.

— Но он ведь оправится, останется жив? — отнесся царь вполголоса к лекарю

Тот на ломаном русском языке объяснил, что за жизнь боярина он отвечает, но что совсем ли он оправится — покажет только время: habitus у него apoplecticus (телосложение у него параличное).

— Так вот что, Вассерман: ты сам отвезешь его в родовую его деревню Талычевку… Так, кажется, зовут ее, Борис Иваныч?

— Точно так, государь, — отвечал с поклоном Морозов. — Там у себя, в семье, он всего верней оправится.

— И я так полагаю. Только вот что, мейн либер герр, — обернулся государь опять к Вассерману, — доколе ты мне его на ноги не поставишь, пива в рот ни капли! Понимаешь: ни капли! Чего испугался? — улыбнулся он, видя, как лицо лекаря вытянулось. — Ну, так и быть, один жбан в день, не больше, меду же — сколько душа пожелает. Место при дворе остается за тобой. Вот Борис Иваныч позаботится, чтобы жалованье высылалось тебе из Москвы исправно.

О снятии с Ильи Юрьевича опалы царь ни словом не обмолвился, стало быть, до времени опала оставалась еще в силе.

Глава первая НОВЫЙ ЗИГФРИД

Десятый уже год опальный боярин Илья Юрьевич Талычев-Буйносов жил безвыездно в своей Талычевке. В Москве об нем, казалось, вовсе забыли, точно его и на свете уже не было. Между тем, благодаря лекарю-немцу Вассерману, здоровьем он почти совсем поправился, парализованные нога и рука опять его слушались, только ходить он не мог уже без палки, да, наделяя провинившегося холопа пощечиной, не сворачивал уже ему скулы. Духом Илья Юрьевич, напротив, нимало не воспрянул, а находился в состоянии постоянного мрачного раздумья и глухого раздражения. Да и не диво: кроме тяготевшей еще над ним немилости царя и вызванного этой немилостью отчуждения от него помещиков-соседей, его посетило еще тяжелое семейное горе — смерть второй жены. Радушный хозяин превратился в угрюмого нелюдима. Свою соколиную охоту, составлявшую прежде его радость и гордость, он уничтожил, дозволив своему старшему сокольнику Кондратычу оставить у себя одного только злополучного красавца-кречета Салтана. Своих карлика-шута и карлицу-шутиху он прогнал сперва со своих глаз, а потом променял на породистых быка и корову. Даже из трех детей своих он проявлял теперь видимое расположение только к старшему сыну, 16-летнему Юрию как к будущему представителю старинного рода Талычевых-Буйносовых; младшие дети, 14-летний Илюша и 12-летняя Зоенька, в кои веки удостаивались от него нежного взгляда, ласкового слова. Что касается остальных домочадцев, то из них Илья Юрьевич общался теперь обыкновенно только с двумя: со своим неизменным приятелем-советчиком Пыхачем да с лекарем Вассерманом. Последний играл с ним по вечерам в шахматы и давал ему отчет о научных успехах его сыновей, которых взялся обучать книжной премудрости.

Чему, однако, училась дворянская молодежь на Руси допетровских времен? Вообще говоря, очень немногому. Если сын боярский знал несколько молитв, умел с грехом пополам читать да писать, то и слава Богу. Если же он сверх того был умудрен в четырех правилах «богоотводной науки» — цифири: «аддиции», «субстракции», «мультипликации» и «дивизии», да еще свободно объяснялся на каком-нибудь иностранном языке, то мог рассчитывать на блестящую будущность.

Предоставив приходскому попу, отцу Елисею, наставлять двух боярчонков в Законе Божьем и в русской грамоте, Вассерман взял на себя уроки арифметики, географии, «мировой» истории, истории «натуральной», немецкого языка и «каллиграфии», а также и «свободных» искусств: верховой езды, стрельбы в цель и фехтования, в которых он сам, как былой «студиозус и бурш», был большой мастер. Таким образом, ученики его находились в исключительно благоприятных условиях. Впрочем, правду сказать, в «свободных» искусствах они преуспевали все-таки более, чем в науках, особенно Юрий: несмотря на разность лет, он учился тому же, что и младший брат, который был прилежнее, да, пожалуй, и способнее его к наукам. Однажды, в начале мая месяца, научный урок их пришел только что к концу. Чтобы усластить ученикам «горький корень» науки, Вассерман имел обыкновение преподносить им в виде десерта какой-нибудь любопытный исторический эпизод или старинное предание, разумеется, по-немецки, чтобы убить, как он выражался, «двух мух одной хлопушкой» (zwei Fliegen mit einer Klappe): «мировую» историю и немецкий язык. На этот раз выбор его пал на древнегерманское сказание о «Роговом Зигфриде». Дошел он в своем рассказе до того места, где Зигфрид, окунувшись в драконову кровь, покрылся весь непроницаемой роговой корой, — когда младший ученик, Илюша, прервал его:

— Да ведь и ты сам, Богдан Карлыч, никак тоже Зигфрид?

— При крещении мне, точно, дали два имени Siegfried-Gotthelf…

— Так почему же ты зовешься теперь только Богданом?

— Почему?.. Покойный батюшка мой, видишь ли, был врачом для бедных и в колыбели еще благословил меня идти по его стопам. Затем-то он и дал мне имя мифического победителя драконов, я должен был научным оружием — лекарственными снадобьями поражать злейших врагов человечества, всякие недуги и болезни.

— А второе имя — Gotthelf — дала тебе, верно, твоя матушка?

— Да… Оно должно было служить мне талисманом от людского коварства.

— Да на что тебе еще талисман, коли ты покрыт уже роговой корой? — рассмеялся мальчик.

— То-то, что и у меня, как у Рогового Зигфрида, прилип меж лопаток липовый листок…

— Липовый листок? Я тебя что-то не пойму.

— Листок, конечно, не настоящий, а фигуральный. Листок этот — безрассудные надежды и желания, которые, как лишний балласт, давно бы мне пора выбросить за борт.

И, глубоко вздохнув, новый Зигфрид прикрыл глаза рукой.

В это самое время чуть слышно скрипнула дверь, и в нее просунулась лохматая голова молоденького парня, кивнула нашим боярчонкам и тотчас опять скрылась.

Юрий тихохонько приподнялся и выскользнул за дверь. Илюша не замедлил последовать за ним, но второпях так шумно отодвинул стул, что обратил внимание учителя.

— Куда? Куда? — крикнул тот, но не получил уже ответа.

Кончался урок так не впервые. Искать шалунов, как показал опыт, было уже напрасно. Богдан Карлыч остался сидеть и погрузился в невеселую думу.

Да, этот проклятый липовый листок! С дипломом доктора философии и медицины Виттенбергского университета в кармане он, Зигфрид Вассерман, по завету покойною отца, стал было практиковать среди беднейшего населения родного городка своего Лобенштейна. Но враг силен! Однажды его позвали к заболевшему внезапно придворному истопнику владетельного князя Генриха X Лобенштейнского. Поставил он пациента на ноги так скоро и своей обходительностью расположил его так в свою пользу, что понемногу вся придворная челядь, а наконец и обер-камердинер его княжеской светлости охотнее обращались к молодому Зигфриду Вассерману, чем к брюзге лейб-медику и даже известнейшей в городе знахарке. Не прошло и года времени, как, благодаря протекции того же обер-камердинера, его назначили сверхштатным придворным медиком. Успех ударил ему вином в голову. Он стал пренебрегать своими бесплатными больными, грезил уже сделаться лейб-медиком, когда за такое высокомерие судьба его жестоко покарала. Придворный чин московского царя, боярин Стрешнев, проездом с баденских минеральных вод в свою Москву остановился ночевать в резиденции Лобенштейнского князя. Ночью схватил его опять отчаянный приступ застарелой ломоты, от которой он лечился в Бадене. Старика лейб-медика не велено было тревожить по ночам для кого бы то ни было, кроме самого владетельного князя. И так-то к одру проезжего москвича был призван Зигфрид Вассерман. К утру у боярина все боли как рукой сняло, и он, недолго думая, предложил молодому эскулапу сопровождать его до Москвы. Зигфрид Вассерман еще колебался, потому что о Москве, как большинство его соотечественников, имел самые смутные понятия. Но Стрешнев сумел убедить его, что одних немцев в резиденции московскою царя было больше, чем всех жителей в Лобенштейне, а перед великой Москвой крошечное Лобенштейнское княжество исчезало, как туманное пятнышко Млечного Пути на необъятном небосклоне.

— Но здесь я все ж таки придворный медик, хоть и сверхштатный, — возражал Зигфрид Вассерман.

— А там вас сразу сделают штатным, — отвечал искуситель-москвич.

— Придворным же?

— Придворным.

— Да кто мне за это отвечает?

— Я вам отвечаю моей собственной боярской честью. Искушение было слишком велико, Зигфрид не устоял.

Месяц спустя он был уже в Москве, а еще через месяц, действительно, был зачислен в штат придворных лекарей. Но на этом карьера его и запнулась.

Старшие придворные лекаря, из таких же иноземцев, оттирали юного, не в меру прыткого собрата. А тут скончался его единственный влиятельный покровитель боярин Стрешнев. Шел год за годом, прошло целых пять лет, а Вассермана за это время всего-то раза три-четыре призывали к особе его царского величества, да и то лишь в качестве младшего ассистента.

И вдруг новый нежданный громовой удар — повеление государя сопровождать опального боярина в деревенское захолустье и не отлучаться от него до его выздоровления. Правда, что теперь, к концу десятого года общей их опалы, здоровье боярина почти совершенно восстановилось, прежнего же Зигфрида не осталось уже и в помине. Из гордого победителя драконов он превратился в скромного домашнего учителя, из Зигфрида в Богдана Карлыча, и вместо того, чтобы совершенствоваться в своей любимой медицине, повторял со своими двумя питомцами школьные зады, переливал из пустого в порожнее, как настоящий Wassermann, календарный водолей.

— О, Siegfried, Siegfried! Wo bist du hin? (куда ты делся?) — простонал он, когда картины прошлого промелькнули теперь перед его духовным взором.

У стены стояли клавикорды… Как попал этот иностранный музыкальный инструмент в русскую глушь? Перекупил его когда-то в Москве Илья Юрьевич у одного заезжего музыканта, пленившего его своей потешной игрой. Но, доставленные в Талычевку, клавикорды под неумелыми пальцами боярина и его домочадцев издавали одни жалобные нескладные звуки. Крепко осерчал боярин на мошенника «музикуса», сбывшего ему за высокую цену негодную дрянь, и велел убрать «клевикорты» со своих глаз долой на чердак. Там впоследствии случайно углядел их Богдан Карлыч и получил разрешение поставить их к себе в горницу. Нот он также не знал, но во времена студенчества все же бренчал по слуху. Здесь, на чужбине, такое бренчание служило ему единственным спасением от находившей на него меланхолии.

Усевшись теперь за клавикорды, он заиграл сперва торжественный церковный хорал. Тот сменился грустным народным мотивом, а этот — игривой застольной песней. Мурлыкая ее про себя, Богдан Карлыч и не заметил, как в полуоткрытой двери появилась белокурая девочка с огромным букетом полевых цветов в руке. Прослушав два куплета, она на цыпочках подкралась сзади к музыканту и так внезапно сунула ему свой букет под самый нос, что он как кот, фыркнул и расчихался. Она залилась звонким смехом.

— Ну, конечно, Зоенька! Guten Morgen, mein Herzenskind! (Здравствуй, мое серденько!) — сказал он, оборачиваясь к ней с ласковой улыбкой. — И опять цветы!

— Да, я набрала тебе свежих, эти вот у тебя со вчерашнего дня уже маленько повяли, — отвечала Зоенька, заменяя новым букетом вчерашний в стоявшей на клавикордах вазе. — А что это была за песня, Богдан Карлыч?

— Песня старая студенческая, ein altes Burschen-lied. Что она тебе понравилась?

— Та, что ты перед тем играл, мне больше по душе.

— Но та печальней.

— Вот потому-то мне и милей, покойная матушка баюкала меня всегда одной такой печальной песней. Ты, Богдан Карлыч, верно, ее слышал, про татарский полон.

— Может, и слышал, не знаю, право.

— Душевная песня! Особливо слова. Хочешь я тебе спою?

— Спой, дитя мое, спой.

И запела Зоенька стародавнюю колыбельную песенку о том, как татарове полон делили, как теща досталась зятю, а зять подарил ее своей молодой жене, русской же полонянке:

Эту речь мужа-татарина Зоенька старалась передать грубым мужским голосом, а затем, как теща, укачивающая внучонка, понизила тон до нежного шепота:

И, вся просветлев, как дочь, узнавшая вдруг свою мать, девочка распростерла вперед руки, точно хотела броситься матери на шею, и закончила порывисто и звонко:

Голубые, как незабудки, глазки маленькой певицы блистали алмазами навернувшихся на них слез. И сентиментального немца-учителя стародавняя русская песня защемила, видно, за сердце.

— Славная песня! — сказал он. — Надо ее записать и перевести на немецкий язык.

— А потом и сам петь ее тоже будешь?

— И сам петь буду. А музыку сейчас подберем. Он стал подбирать.

— Постой, не так! — остановила его Зоенька и своими детскими пальчиками отыскала требуемые клавиши.

— Ага! Теперь знаю, — сказал Богдан Карлыч и уже полными аккордами передал основную тему песни.

— Голубчик, Богдан Карлыч! — воззвала тут к нему девочка. — Научи и меня это играть!

— А что батюшка твой скажет?

— Ничего не скажет, он и знать-то не будет.

— Nein, mein Kind, das geht nicht! Без его апробации никак невозможно.

— Ну, так попроси батюшку, когда засядешь с ним опять за эти ваши шахматы, тогда он всего сговорчивей, добрее.

Назад Дальше