— А у нас там доски подставлены, упрешься на наши плечи — и перешагнешь.
— Аль попытаться?..
— Погоди, это еще не все. Есть у нас в доме лекарь-немчин, лечить великий мастер: больного отца нашего, можно сказать, из мертвых воскресил. Так он вот тебя живо на ноги поставит.
— Ну, нет, Господь с ним, с этим вашим немчином!
— И то ведь, Юрий, — вмешался Илюша. — Богдан Карлыч наш — добрейшая душа, но возьмется ли он лечить разбойника, не спросясь сперва у батюшки?
— Правда… Только вот что, брат Осип, ты не вернешься ведь потом опять к прежним товарищам в шайку?
— Ой, нет! — уверил тот. — Опостылело мне их бесшабашное житье хуже горькой редьки. Пойду я в батраки, в судорабочие — мне все едино. Работать я сызмальства был лих. Замолю грехи свои…
— Ах, Юрик, вот было бы славно! — воскликнул Илюша, вконец обмороченный чистосердечным, по-видимому, раскаяньем разбойника.
— Поклянись же нам в том именем Бога, — сказал Юрий.
Шмель перекрестился размашистым крестом.
— Не видать мне царствия Небесного!
— Вот это так. А теперь дай-ка сюда твой нож.
— Для чего?
— Тебе он ведь все равно уже не нужен, а найдут его при тебе, так лишняя улика.
Минуту еще разбойник как будто колебался. Но в прямодушных лицах братьев-боярчонков не было и тени лукавства, — и он отдал свое единственное оружие. Юрий швырнул его в речку.
— Ну, Кирюшка, берись-ка с той стороны, а я подопру с этой.
И, опираясь на обоих, раненый заковылял к лодке.
Глава седьмая ПРО СТЕНЬКУ РАЗИНА
Не мог надивиться Богдан Карлыч, что сталось такое с его младшим учеником. Ну, Юрий — тот от природы уж ветрен и рассеян, но за Илюшей этого доселе не водилось. Сегодня же и он сидел, как на иголках.
— Нет, по утрам, Илюша, ходить тебе на рыбную ловлю я больше не позволю, — объявил учитель.
— Да ведь у нас еще с вечера были жерлицы поставлены, — оправдывался мальчик. — И какая же нам щука попалась!
— Саженная, — добавил Юрий, перемигиваясь с братом.
— Так мы эту диковину сейчас в кунсткамеру отправим, — в тон ему пошутил Богдан Карлыч. — Неужели саженная?
— Саженная и двуногая, — не унимался шалун. — Только ногу одну ей крючком шибко поранило.
— Ведь плавники у рыб то же, не правда ли, что у людей руки и ноги? — поспешил досказать Илюша, бросая на брата укорительный взгляд. — А что, Богдан Карлыч, какую примочку ты прикладывал на рану тому, знаешь, мужику, что намедни отхватил себе топором палец?
Говоря так, мальчик подошел к стенной полке, на которой у учителя-лекаря был расставлен целый ряд бутылей и склянок.
— Не эту ли?
— Эту самую, — отвечал Богдан Карлыч. — А ты, что же, лечить тоже свою раненую щуку собираешься?
Илюша невольно покраснел и принужденно рассмеялся.
— Отчего бы и нет? Ведь ей так же больно, как и человеку.
На этом разговор о диковинной щуке и прекратился.
Простодушный немец все еще ничего не подозревал. Но когда, после обеда, он возвратился опять к себе и по привычке осмотрелся кругом, все ли в горнице в порядке, — то сразу заметил, что той именно бутыли, о которой была давеча речь, нет уже на полке. Тут припомнился ему весь давешний разговор о двуногой щуке, припомнилось и замешательство Илюши.
"Что-то неладно", — сообразил он, взял с гвоздя шляпу и спустился опять вниз, чтобы справиться у дворовых, не видал ли кто боярчонков.
Тем временем Илюша в омшанике обмыл уже беглецу рану чистой водой, обложил ее целительной примочкой и забинтовал снова своим собственным полотенцем. Юрий же принес проголодавшемуся огромный кусок пирога, который выпросил у старухи-ключницы будто бы для себя самого, а Кирюшка — кувшинчик "зелена вина", который, без всякого уже спросу, взял из поставца старика-деда.
Шмель сказал, видно, правду, что давно у него "маковой росинки во рту не было": с жадностью волка в две-три минуты уплел он весь кусище пирога, запивая его из кувшинчика вином, а покончив с едой, не отнимал уже кувшинчика от губ, пока его до дна не опорожнил. Сидя верхом, как на коне, на опрокинутой пчелиной колоде, он в наилучшем расположении духа, слегка, по-видимому, уже навеселе, замурлыкал про себя какую-то удалую песню.
— Да ты бы немножко погромче, а то не разобрать, — сказал ему Юрий, усевшись с Илюшей и Кирюшкой на другую колоду. — Про кого это? Не про вольницу ли вашу?
— А то про кого же? Послушать любо-дорого! — отозвался разбойник и, отерев усы, затянул вполголоса:
— Вот так-так! — воскликнул Кирюшка и щелкнул языком. — Кабы и нам тоже!
— Да точно ли все вы там так уж богато разодеты? — усомнился Илюша.
Шмель лукаво прищурился одним глазом.
— Побывай к нам на Волгу, покатаем тебя на наших стругах — своими глазами тогда все увидишь.
— А струги ваши что такое? Большие деревянные лодки?
— Деревянные, но раззолоченные, уключины серебряные, паруса шелковые.
— Ну, этому я, брат, не поверю! Откуда у вас столько золота, серебра и шелку?
— Не веришь — не верь, твое дело. А посмотрел бы ты, как мы, бывало, дуван дуваним, нажитое, значит, на Волге добро меж собой делим, — у самого бы, поди, глазенки разбежались.
— А что он, атаман-то ваш, таперича все на Волге гуляет? — спросил Кирюшка.
— Батюшка-то наш Степан Тимофеич? С летошнего года он у персидского султана гостит, да ныне, слышь, опять в Астрахань ворочается, по Волге-матушке, знать, взгрустнулося.
— Своих опять, русских людей пограбить захотелось? — заметил Илюша.
— Эх ты, миляга мой! Не в грабеже, не в корысти одной у нас дело, дело в воле, в удалой потехе. А где и воля, где потеха, как не на Волге-матушке, да на море на Хвалынском.[5]
Юрий до сих пор не промолвился еще ни словом, но судя по его задумчивому, сумрачному виду, хвастливые речи товарища пресловутого атамана разбойников запали ему глубоко в душу.
— Но ведь Разин, кажись, из донских казаков? — спросил он Шмеля.
— Из донских.
— А ведь те живут у себя на Дону станицами и присягали на верность нашему московскому царю?
— Присягали, точно, и домовитые станичники служат ему верой и правдой по-своему: коли супостат какой, примерно, пес крымский, хан татарский, на Русь войной пойдет, — донцы уже тут как тут, вкруг стана' вражьего гарцуют, не дают поганцам покоя, отбивают у них обозы да разносят вести по городам и селам, что "супостат, мол, идет: берегитесь, люди православные!"
— Но и Разин же ведь тоже присягал государю?
— Об этом сказать тебе не умею. Не моя забота.
— Да коли он атаман…
— Атаман, да не войсковой…
— А самовольный, разбойничий?
— Изволишь ли видеть, — уклонился Шмель от прямого ответа, — доподлинный-то наш, выборный войсковой атаман Корнило Яковлев не пускал Степана Тимофеича с Дону на Азовское море пошарить туречину: белый царь-де живет ноне в мире с турским султаном, не велит его забижать. Ну, а душа простора просит! Ведом ли тебе, сударик, обиход голытьбы казачьей?
— Какой такой голытьбы?
— Да бессемейных, бездомных казаков. Пошатавшись за лето по белу свету, испрохарчившись до последнего гроша, всяк к зиме теплый угол отыскать себе норовит, а где его и искать, как не на тихом Дону? И лежит молодец там всю зиму зименскую за печкой, что сурок в своей норе. По весне же по ранней и птица тянет. Как пройдет тут по станице ясным соколом наш Степан Тимофеич, как кликнет клич: "Эй вы, казаки добры молодцы! Кому охота со мной на Волгу рыбу ловить?", — тут все лежебоки вспорхнут вольными птицами — и на Волгу.
— Пока не попадут в руки стрельцам, — досказал Илюша.
— С Степаном-то Тимофеичем? Ха! Руки коротки.
— Тебя ж, однако, схватили?
— Да отчего, спроси, схватили? Оттого, что сам-то он, наш батюшка, в те поры был уже за горами, за морями, в персидской земле. Не слыхали вы, что ли, ребятушки, как он вызволился с товарищами из острога?
— Как?
— А вот как. Привели его к другим колодникам.
— Здорово, молодцы! — говорит.
— Здравствуй, батюшка наш Степан Тимофеич!
— Чего здесь долго засиделись? Пора вам и на волюшку выбираться.
— Пора-то пора, — говорят, — да не выбраться из-за девяти замков, десяти затворов. Разве что твоей хитростью-мудростью.
— Достаньте-ка мне уголек.
Достали уголек. Взял он, написал на стене казацкую лодочку с мачтой, с веслами, как есть.
— Подайте теперь ковш воды.
Подали и воды. Плеснул он на лодку из ковша.
— Прыгай все в лодку!
Только прыгнули, схватились за весла, ан вода и разлейся рекой до самой Волги! Грянули песню молодцы, ударили в весла, — только их и видели!
— Эка штука! — восхитился Кирюшка. — Чародей, одно слово.
— Коли есть на свете чародеи, — усомнился Илюша. — По-моему, это простая сказка.
— Сказка, да не простая, — возразил со своей стороны Юрий, — заслушаешься!
— Сказка аль быль, — сказал Шмель, — да мы-то, казаки, в нее верим. Сказывают еще, что всякое оружие он заговорить может: из пушки в него пали — не выпалит. Суда останавливает своим ведовством…
— Это как же?
— А так, что есть у него, слышь, волшебная кошма, ковер-самолет, и по воздуху летит, и по воде плывет. Завидит он с бугра судно, сядет на кошму, полетит, да над самым судном как крикнет: "Сарынь на кичку!"
— А это по-каковски?
— По-калмыцки: "сарынь" — значит толпа, ватага, а "кичка" — нос. Как услышат только приказ тот судорабочие, так всей ватагой хлоп на нос и ни гугу; судохозяин же, коли не круглый дурак и совесть чиста, бросит на палубу свой полный кошель, а сам — под палубу, в каморку и молится перед иконой: отвел бы Господь беду. Буде он со своими рабочими добр и справедлив, то беда его минует: подберет атаман кошель, заберут молодцы с судна что кому больше приглянется — и только; самих людей пальцем не тронут. Буде же хозяин человек недобрый да несправедливый, и нажалятся на него рабочие атаману — тут уже просим не прогневаться! Крови людской атаман не жаждет, но злых людей карает, что сами чужую кровь пьют. И куда бы ни пристал он со своими молодцами — к городу ли, к посаду ли, к селу ли, — везде ему равный почет, всякого яства и пития преизобильно" Баньку ли где себе истопить велит, квасом пару поддает, с мятой и калуфером парится. Воеводам только бы мыться в такой бане!
— Экая жизнь-то красная, подумаешь — помирать не надо! — с завистью вздохнул Кирюшка. — И что же, всякого Степан Тимофеич ваш принимает к себе, кто бы ни попросился?
— Всякого, кто своей волей придет, силком никого не нудит. Целуй ему только крест на том, что из воли его атаманской не выйдешь. Все прежние вины тебе, как на духу, простятся, и помину им нет. Подрежут тебе волосы этак в кружок по-казацки, — и станешь нам добрый товарищ, удалый же молодец.
— А уйти потом тоже можно?
— До почто уходить-то? Как отведаешь раз той вольной волюшки, так необоримой силой тебя все так и тянет к ней, так и тянет.
— Кабы и нам-то ее отведать! Сесть бы на коней и вся недолга; а добрых коней на конюшне у нас на всех хватит!
— Что ты пустое болтаешь! — возмутился Илюша, тогда как старший его брат, насупясь, молчал, точно что-то соображая.
— Да и вам-то обоим при батюшке сладко, что ли, живется в опале? — не унимался Кирюшка. — Извелись ведь оба от скуки. Сидите как в яме острожной, свету Божьего не видите.
— Ишь ты, шустрый какой! Хват-парень! — с одобрением подмигнул ему Шмель. — Дошлый бы казак вышел! И вправду ведь, кормильцы вы мои, пораскиньте-ка умом, что ваше житье тут и что наше на Волге? Тьфу, черт! Никак кто-то идет.
Он не ошибся; дверь внезапно распахнулась, в полутемный омшаник влился яркий поток солнечного света, и на этом ослепительном фоне вырисовалась черным силуэтом высокая человеческая фигура.
— Богдан Карлыч! — вырвалось разом у всех трех мальчиков.
Глава восьмая НА ХЛЕБ И НА ВОДУ
— А я вас, други мои, ищу да ищу, — говорил Богдан Карлыч, осторожно спускаясь по шатким деревянным ступенькам в полутень омшаника. — Прямо со свету вас и не разглядишь. Что у вас тут?
Мальчики в смущении своем не собрались еще с ответом, как беглец уже ответил за них:
— Да вот, батюшка, ведем беседу согласную. Повязали они мне, убогому калеке, больную ногу, как мне и не чаялось. Дай им Бог здоровья!
Приглядевшись к окружающему сумраку, Богдан Карлыч различил теперь и сидящего верхом на колоде разбойника.
— Больную ногу? — переспросил он. — Ха-ха! Так вот она, ваша двуногая рыба! Что же вы, милые, прямо мне так и не сказали?
— Да не хотелось тебя беспокоить… — пробормотал Юрий.
— Какое же беспокойство? А справились ли вы с перевязкой? Ну-ка, покажи, любезный.
— Нечего и показывать, — уклонился раненый, — лучше не надо.
— Да я ведь лекарь. Примочку для тебя они взяли от меня же. Но, может, она для тебя и не годна. Сейчас узнаем.
С этими словами Богдан Карлыч уже прикорнул на корточки перед раненым и взял в руки его перевязанную ногу.
— Отойди-ка от света! — сказал он, не оборачиваясь, Кирюшке, отретировавшемуся уже к выходу.
Тот не замедлил воспользоваться случаем, чтобы совсем ускользнуть из омшаника, пока его не притянули к ответу.
— Забинтовано на первый раз изрядно, — похвалил Богдан Карлыч, размотав бинт. — Это что же? Будто ножом вырезано… Гм!
— Да, он сам себе выковырял пулю, — брякнул второпях Илюша и, тотчас же спохватившись, прикусил язык.
— Пулю? — переспросил Богдан Карлыч. — То-то вот я и вижу… Где у тебя, Илюша, примочка?
— Вот, Богдан Карлыч, — поспешил Илюша подать ему бутыль с примочкой, а затем и остаток своего полотенца. — Тут и свежий бинт.
— Ну, вот, смотри, дружок, учись, как это делают, — говорил наш лекарь, искусно накладывая новую повязку. — Но скажи-ка, братец, как эта беда могла с тобой приключиться? — обратился он опять к Шмелю. — Подстрелили тебя на охоте, что ли?
— Нет, сударь, своя же оплошка, — придумал уже разбойник. — Задел, вишь, ружьем за куст…
Богдан Карлыч с некоторым недоверием воззрился на неумелого стрелка.
— Постой-ка, брат, постой, — сказал он, пристально вглядываясь в его черты. — У тебя на щеке красный рубец, а в царском указе, помнится, была и такая примета…
Он не договорил. Богатырский кулак разбойника железным молотком опустился на его темя, и, не издав ни звука, учитель упал без чувств. Шмелю, очевидно, хотелось сразу отделаться от опасного свидетеля. Не сообразил он сгоряча одного, что жалостливые к нему боярчонки не спустят ему такой расправы с дорогим им человеком. Юрий стал осыпать неблагодарного упреками, Илюша же выскочил из омшаника и закричал не своим голосом:
— Люди, люди! Помогите!
Омшаник, как сказано, лежал в глубине сада, вдали от жилых построек. Пронзительный крик мальчика был, однако, услышан пчеляком, возившимся со своим сынишкой невдалеке от омшаника, около ульев. Оба бросились на крик. Узнав от Илюши, в чем дело, пчеляк отрядил сынишку домой скликать поскорей побольше народу, чтобы схватить разбойника. Вскоре стали сбегаться с разных сторон дворовые, вооруженные кто чем попало.
Вышедший между тем также из омшаника Юрий объяснил им, что бояться разбойника нечего: он безоружен и, будучи ранен в ногу, без чужой помощи шагу ступить не может. Связать его только, а там обоих — и его, и Богдана Карлыча — вынесть из омшаника.
Сказано — сделано. Несколько детин из более дюжих и смелых, подбодряя и подталкивая друг дружку, ввалились в омшаник, где тотчас и поднялась шумная брань и возня: Шмель, очевидно, не так-то охотно давался им в руки. В конце концов, конечно, его осилили и выволокли оттуда связанным по рукам и ногам, а вслед за тем вынесли гораздо уже бережнее и Богдана Карлыча. Тот, оказалось, был только оглушен увесистым кулаком разбойника и на свежем воздухе стал понемногу приходить опять в себя.
Тем временем весть о поимке боярчонками великого злодея Осипа Шмеля разнеслась уже по всей усадьбе, долетела и до ушей самого боярина. И вот он также показался меж деревьев в сопровождении дочки и целой свиты приживальцев, в том числе, разумеется, и своего ближайшего приятеля и советчика Пыхача.
— Исполать вам, детушки! — издали еще крикнул он сыновьям. — Это вы его ведь накрыли? Так и отпишу воеводе, а он пускай донесет в Москву самому государю. Порода Талычевых-Буйносовых все же сказывается! Да чего вы, словно красные девицы, стыдитесь своей прыти, прячетесь от меня? Глядите смело-весело: вот мы, мол, какие! А это он, злодей? Ну, погоди, голубчик, погоди! Отольются волку овечьи слезки. Да что ты там возишься с ним, Богдан Карлыч?
При предшествовавшей борьбе в омшанике наложенная на рану Шмеля повязка сдвинулась, и кровь забила из-под нее ключом. Сам Шмель и бровью не моргнул, только зубы крепко стиснул. Но Богдан Карлыч, оправясь от обморока, сразу заметил обнаженную рану своего пациента и, присев перед ним наземь, принялся с прежней старательностью исправлять изъян на перевязке.
— А вот, видишь, кровь останавливаю, — отвечал он на вопрос Ильи Юрьевича.
— Хошь и немчин, а все ж таки христианская душа! — огрызнулся тут в свою очередь Шмель. — Не то, что твои щенки боярские! Спервоначалу будто бы и сжалились, а там, глядь, и выдали головой!