Сам же Гвидо отвернулся от всех дел, связанных с церковью, коммерцией и сельским хозяйством. Он с детства мечтал только о своей музыке, о своей опере. Он изводил отца и мать просьбами послать его на учебу в академию Рима, однако там вскоре открылось, что его страсть далеко отстоит от музыкального таланта.
Несомненно, Фрескобальди обладал горячим темпераментом и духом истинного романца, но он также обладал и никудышным музыкальным слухом. И папаша Фрескобальди нервничал, тем более что ему было не по душе окружение сына, нелепая одежда, какую носила вся эта публика.
Поэтому, когда Гвидо исполнилось двадцать два года, отец потребовал, чтобы тот вернулся домой в деревню к северу от Падуи. Гвидо проучился в Риме уже восемь лет, однако не добился каких-либо ощутимых успехов. Не было у него и работы — по крайней мере связанной с музыкой, и можно было предположить, что радужных перспектив на будущее тоже не предвидится.
Конечно, Гвидо возражал. Он был без остатка погружен в свои музыкальные дела — единственное, что имело для него какое-то значение. Отец не мог этого не понимать, однако прекратил оплату всех расходов Гвидо, и тому пришлось возвратиться домой.
Однажды старый Фрескобальди сказал сыну, что тот должен жениться на кузине из их деревни, Розе Бомбалини, у которой имелись некоторые сложности с подысканием мужа, и посулил к тому же подарить ему на свадьбу фонограф. Тогда он сможет слушать музыку, какую его душа пожелает. Но если он ослушается и не женится на Розе, отец набьет своему чаду задницу.
И вот шесть лет, пока святой отец Джиованни Бомбалини, его кузен и шурин, учился в Ватикане и работал за границей, Гвидо был вынужден терпеть брак с его стопятидесятифунтовой вздорной и истеричной сестрицей по имени Роза.
В утро седьмой годовщины их свадьбы он махнул на все рукой. Издав дикий вопль, перебил оконные стекла, расколотил мебель, разбил о стены горшки с цветами и заявил, что Роза и шестеро ее детей — самые отвратительные ублюдки, каких он когда-либо встречал.
Баста!
С него хватит!
Роза собрала детишек и вернулась на родительскую ферму, Гвидо же отправился в город, в мучную лавку отца. Там он схватил чашку томатного сока, выплеснул ее в физиономию папаши и покинул Падую. Навсегда. Уехал в Милан.
Если мир не примет его как великого оперного тенора, он хотя бы будет рядом с великими певцами, с великой музыкой.
Будет чистить нужники, подметать сцену, шить костюмы, носить копья в массовках. Он готов на все.
Он отдаст свою жизнь театру «Ла Скала»!
И вот более сорока лет режиссер провел рядом с Фрескобальди. Тот поднимался медленно, но счастливо — от туалетов до работы с метлой, от обметывания петельных швов до копий в массовках, пока в конце концов не был награжден несколькими словами со сцены: «Ради Бога, не пойте, Гвидо! Лучше говорите, понятно?» И все же полная обнаженность чувств сделала его любимцем не очень-то разборчивых меломанов. В оперном театре «Ла Скала Минускола», где цена билета пониже.
Фрескобальди со временем прижился там, стал для театра просто незаменим. Он всегда был готов помочь на репетиции, что-то подсказать, принять в чем-либо участие, рассказать что-нибудь: познания у него были огромные.
Только однажды за все годы Гвидо нанес вред другому человеку. Да и то не по своей вине. Разумеется, речь идет о попытке газеты «Пополо» опорочить его кузена, папу. К счастью, коммунистический писака не коснулся женитьбы Фрескобальди на его сестре. Воспоминания о ней причинило бы Гвидо боль, поскольку Роза Бомбалини умерла от невоздержанности в еде еще тридцать лет тому назад.
Режиссер заторопился в гримерную Фрескобальди. Но опоздал. Леди, беседовавшая с Гвидо, несомненно, была синьорой Гринберг. На вид — типичная американка, к тому же, хорошо обеспеченная. Ее итальянский звучал немного странно: она тянула слова, будто зевала, хотя сонной не выглядела.
— Видите ли, синьор Фрескобальди, моя задача нейтрализовать те мерзости, которые сочинили коммунисты.
— О да! Конечно, пожалуйста! — растерянно бормотал Гвидо. — Они поступили бесчестно! Во всем мире не сыскать человека более непорочного, чем мой кузен папа! Я плакал от возмущения!
— Уверена, он в этом не сомневался. Ведь он так хорошо отзывается о вас.
— Да-да, он все понимает, — ответил Гвидо, и влага заволокла его моргающие глаза. — Еще детьми мы частенько играли вместе, когда наши семьи бывали друг у друга. Я больше всего любил из всех братьев и кузенов Джиованни — о, простите меня! — папу Франциска. Даже мальчиком он был уже хорошим человеком. Впрочем, какое это имеет значение? А как он умен!
— Он будет рад снова увидеться с вами, — сказала синьора. — Мы еще успеем определить точную дату, но он надеется, что вы встретитесь и вместе сфотографируетесь.
Гвидо Фрескобальди не смог совладать с собой и растроганно заплакал, правда, беззвучно и без жестикуляции.
— Он такой замечательный человек! Знаете, когда вышла та ужасная газета, он прислал мне записку. Он написал мне: «Гвидо, мой кузен и дорогой друг! Почему ты скрываешься все эти годы? Когда приедешь в Рим, пожалуйста, позвони мне. Мы сыграем в бачче. Я все подготовил в саду. Да будет всегда с тобой мое благословение! Твой Джиованни». — Фрескобальди промокнул глаза уголком вымазанного гримом полотенца. — И ни намека на гнев или даже недовольство. Разумеется, я никогда не побеспокою такую высокую персону: кто я по сравнению с ним?
— Он знает, что вы неповинны в той мерзости. Но, поймите, ваш кузен не должен ничего знать о том, что мы с вами готовим антикоммунистическую статью. С такими политиканами, как они, надо...
— Ни слова больше! — перебил ее Гвидо. — Я ничего не скажу. Послушаюсь вас и съезжу в Рим. Если понадобится, кто-нибудь из коллег подменит меня. Пусть публика забросает меня помидорами, но для папы Франциска я готов на все!
— Он будет тронут.
— Знаете ли вы, — Фрескобальди наклонился вперед в кресле и понизил голос, — что без усов и бороды я очень похож на моего высокопоставленного кузена?
— Вы действительно так думаете?
— Да. Нас часто путали в детстве.
— Это никогда не приходило мне в голову. Но теперь, когда вы сказали об этом, я, кажется, улавливаю сходство.
Режиссер тихонько затворил дверь. Она была приоткрыта, но его не заметили, и, следовательно, не стоило тревожить их. Ведь Гвидо мог смутиться: его гримерная была такой маленькой. Выходит, он собирается поехать на встречу с папой. Возможно, он сможет уговорить папу Франциска учредить какой-нибудь фонд для «Ла Скала Минускола». Уж они-то сумеют найти применение этим денежкам!
Пение в тот вечер было поистине ужасным.
* * *— Айяее! Аль-фатах! Арафат!
Палестинские революционеры с воплями вырвались из самолета и по трапу спустились на бетонку аэропорта Дар-эль-Бейда. Они обнимали и целовали друг друга и рубили ночной воздух своими кинжалами. Один неудачник отхватил напрочь себе мизинец, однако никто не обратил на это особого внимания. Потом вся банда под предводительством Крысиных Глаз бросилась к легкому ограждению, окружавшему летное поле.
Никто не попытался их остановить. Мало того, прожекторы были направлены в их сторону, помогая им найти дорогу. Администрация аэропорта понимала, что свет на руку идиотам, стремившимся покинуть посадочную площадку. Но если они побегут через здание вокзала. то может пострадать репутация самой администрации. И. наконец, чем быстрей они уберутся, тем лучше: пользы-то от них для туристического бизнеса никакой.
В тот самый момент, когда последний палестинец выскочил из самолета, Сэм, пошатываясь, зашел в буфетную авиалайнера «Эр-Франс». Просто так, без всякой цели. И в самый разгар хаоса «Эр-Франс» была на высоте. сохраняя деловую активность. Сверкавшие металлические подносы высились стопками в ожидании очередной партии пассажиров.
— Плачу за любое из этих чертовых блюд! — взмолился Сэм.
Стюард в ответ обворожительно улыбнулся.
— Сожалею, мсье, но правила запрещают обслуживание питанием после посадки самолета.
— Но, ради Бога, мы же были угнаны!
— У вас билет до Алжира. Вы в Алжире. На земле. После посадки. Значит, кормить вас не положено.
— Это бесчеловечно!
— Это «Эр-Франс», мсье.
Дивероу мыкался среди алжирских таможенников. В правой руке он держал четыре пятидолларовые купюры, раскинутые веером, словно игральные карты. Каждый из трех алжирских инспекторов пропускал его, улыбался и направлял к следующему коллеге, и лишь на четвертом закончилась вся эта карусель. Багаж даже не открывали. Сэм выхватил свой чемодане ленты конвейера и в бешенстве глянул в сторону аэродромного ресторана.
Он был закрыт. По случаю религиозного праздника.
Такси, которое везло его из аэропорта в отель «Алетти» к улице Энур-эль-Кеттаби не принесло успокоения ни его нервам, ни его пустому агонизирующему желудку. Машина оказалась древней, шофер не моложе, а дорога в город изобиловала крутыми поворотами, петлями и изгибами.
Он был закрыт. По случаю религиозного праздника.
Такси, которое везло его из аэропорта в отель «Алетти» к улице Энур-эль-Кеттаби не принесло успокоения ни его нервам, ни его пустому агонизирующему желудку. Машина оказалась древней, шофер не моложе, а дорога в город изобиловала крутыми поворотами, петлями и изгибами.
— Мы очень извиняемся, мсье Дивероу, — произнес темнокожий портье на безупречном английском, — но все алжирцы соблюдают пост с восхода и до заката солнца. Такова воля Мохаммеда.
Сэм перегнулся через мраморную стойку и понизил голос до шепота:
— Послушайте, я уважаю все существующие каноны религий, но я ничего не ел и готов выложить немного денег.
— Мсье, — глаза портье расширились в религиозном экстазе, и, вмиг отрешившись от всего земного, он вытянулся во весь свой пятифутовый рост, — такова воля Мохаммеда! Воля Аллаха!
— О Всевышний, не верю своим глазам! — донеслось откуда-то из холла отеля «Алетти». Освещение было слабым, потолки высокими, а фигура кричавшего скрывалась в тени. Единственное, что Сэм узнал, — это голос, глубокий, женственный. Кажется, он когда-то слышал его, но до конца не был в этом уверен. Да и как в эту минуту, находясь на последней стадии голодания, мог быть он хоть в чем-то уверен, вглядываясь в призрачный силуэт в холле во время алжирского религиозного праздника? Все вокруг было пронизано неопределенностью.
Но тут фигура прошла через смутное пятно света, неся две огромные груди, величественно рассекавшие воздух.
«Полные и круглые». Но почему же он так испугался, узрев этот сюрприз? Десять миллионов, тридцать миллионов и даже сорок миллионов не взволновали бы его сильнее. Каким образом оказалась тут вторая жена Маккензи Хаукинза?
Она прижала прохладное полотенце ко лбу Сэма, распростертого на кровати. Шесть часов тому назад она стянула с него башмаки, носки, рубашку и сказала, чтобы он лег на спину и прекратил дрожать. И не просто сказала, а приказала. И пусть перестанет бессвязно лепетать о нацистах, курином помете и арабах с дикими глазами, которые вознамерились сбивать самолеты только потому, что те летают там, где и положено. Такой вот разговор!
Но это было шесть часов назад. И заданный отрезок времени она отвлекла его от мыслей о еде, о Маккензи Хаукинзе и некоем шейхе по имени Азаз-Варак, а также — о Боже! — о похищении папы!
И, кроме того, ей удалось свести общее умопомешательство до уровня обычного кошмара средней величины.
Он вспомнил, ее звали Мэдж. И еще вспомнил, как она сидела рядом с ним в гостиной Регины Гринберг и то и дело касалась рукой его колена, чтобы подчеркнуть то, о чем говорит. Он отчетливо помнил это, потому что она всякий раз наклонялась в его сторону, и ему казалось, что ее полные и круглые груди вот-вот разорвут тонкую ткань крестьянской кофточки, как, похоже, они и сделают сейчас с надетой на нее шелковой блузкой.
— Чуть позже, — сказала она ему своим глубоким грудным голосом. — Портье заверил, что ты первым получишь поднос из кухни. А теперь, мой милый, расслабься.
— Повтори-ка еще раз, — попросил он.
— Насчет еды?
— Нет, насчет того, как ты очутилась здесь, в Алжире. Мысли о еде я уже выбросил из головы.
— Ты снова начал лепетать, как в бреду. Ты мне не веришь?
— Может, я что-то упустил...
— Ты просто дразнишь меня, — проговорила Мэдж, опасно наклоняясь к изголовью кровати, чтобы поправить полотенце. — Ладно. Расскажу коротко и ясно. Так вот, мой последний муж занимался импортом произведений африканского искусства и был известен на всем западном побережье Штатов. Когда он умер, оказалось, что более ста тысяч долларов вложено в статуи муссо-гроссаи семнадцатого столетия. Однако, черт побери, что было делать мне с более чем пятью сотнями скульптурных изображений голых пигмеев? Я мыслю реально и поступаю так, как должны поступать практичные люди. Я пытаюсь аннулировать заказ и вернуть обратно свои деньги. Алжир — лучшая расчетная палата для этих муссо-гроссаи, черт возьми! Но что с тобою опять?
Дивероу не смог совладать с собой. Он хохотал так, что по его щекам заструились слезы.
— Прости меня! Это куда изобретательней, чем бегство в Лондон от флиртующего мужа. Или гастрономическая школа в Берлине. Бог мой, это же прекрасно! Пять сотен голых пигмеев! Ты сама это сочинила или это выдумка Мака?
— Ты излишне подозрителен, — улыбнулась Мэдж — вежливо, понимающе — и убрала полотенце со лба. — Тут невозможно жить. Я намочу полотенце в холодной воде. Завтрак принесут минут через пятнадцать — двадцать.
Женщина поднялась с кровати и задумчиво поглядела в окно. В комнату ворвались оранжевые лучи нового дня.
— Солнце встает, — заметила она.
Дивероу разглядывал Мэдж. Лившийся из окна свет размывал очертания ее стройной фигуры, усиливал блеск каштановых волос и прибавлял мягкость и глубокую свежесть лицу. Не юному, но выглядевшему прекраснее юного. С выражением открытости, признающим возраст и вместе с тем изящно подсмеивающимся над ним.
Ее непосредственность тронула Сэма.
— Ты недурно смотришься! — восхитился он.
— Так же, как и ты, Сэм, — ответила она. — Ты поступаешь как истинный друг: говоришь то, что думаешь. У тебя добрые глаза. Наш старый приятель Мак любил повторять: «Наблюдай за глазами, особенно в толпе, и ты убедишься, что они слышат». Он прав. Мак говорил это много лет назад. Я знаю, это звучит глупо, но глаза и в самом деле слышат.
— Не думаю, что это звучит глупо. Глаза действительно способны слышать. У меня есть приятель в Вашингтоне, который вечно шляется по вечеринкам и бесконечно повторяет одно и то же слово — «гамбургер». И ничего больше. Одно лишь это слово. Он свято верит, что девяносто процентов окружающих его людей без конца говорят об одном и том же, вроде: «Сказали ли вы об этом своему заму?» Обычно этот малый сразу распознает тех, кто мелет подобную ерунду. А знаешь, каким образом? Он утверждает, что у этих людей глаза бегают.
Мэдж рассмеялась. Их глаза встретились.
— Я верю Маку, — призналась она.
— Ты хороший человечек, — улыбнулся Сэм.
— Стараюсь быть такой. — Она снова взглянула в окно. — Знаешь, Мак еще говорит, что люди слишком часто подавляют заложенные в них самой природой прекрасные наклонности ради насущных дел. Однако это вовсе не свидетельствует об их слабости. Как-то он сказал: «Черт возьми, Мэдж, мне тоже приходится от многого отказываться, но ни один сукин сын не называл меня за это слабаком». И я уверена на все сто, что никто никогда и не назовет его так.
— Быть верным чувству долга все равно, что быть красивым, — промолвил Дивероу, задумавшись над последним афоризмом Мака.
— Возможно, ты и прав, — произнесла Мэдж и понесла полотенце в ванную. — Я отлучусь на минутку, Сэм.
Она закрыла за собой дверь. Сэм мысленно повторил ее слова о природных наклонностях и насущных делах. Поразмыслив, решил, что Маккензи, несомненно, человек с еще большими странностями, чем он предполагал. Во всяком случае, до сегодняшнего утра.
Дверь ванной открылась. На пороге стояла Мэдж и задумчиво улыбалась. В ее глазах искрилось веселье человека, отдающего себе отчет в том, какое зрелище он сейчас представляет. С юбкой она рассталась. Груди же были аккуратно упакованы в кружевной бюстгальтер цвета слоновой кости, а темные трусики словно подчеркивали изящный изгиб бедер и белизну нежной кожи.
Она обошла кровать и взяла его неподвижно лежавшую руку. Затем грациозно села и склонилась над ним. Прикосновение ее огромной груди будто ударило его электрическим током, заставило вдруг судорожно вздохнуть. Она поцеловала Сэма в губы, потом, оттолкнув, расстегнула его пояс и быстрым изящным движением руки стянула с него брюки.
— О, майор, у вас в голове неплохие идеи... Но тут раздался телефонный звонок алжирского террориста.
Звезды погасли, как от мощного взрыва. Сознание померкло в неожиданном приступе истерии. Ласковые слова, ажурный бюстгальтер, податливое тело — все это внезапно исчезло. Остались только вопли на арабском языке, выкрики команд и угрозы в случае неподчинения подвергнуть Сэма немыслимому насилию и всевозможным карам.
— Если вы хоть на секунду прекратите визжать насчет свиней и собак, возможно, я пойму, что вы пытаетесь мне сказать, — проговорил Сэм и, отведя телефонную трубку от уха, твердо добавил: — Все, что вы уже услышали от меня, означает, что я не смогу спуститься к вам прямо сейчас.
— Я эмиссар шейха Азаз-Варака!
— Ну и что из того, черт вас подери!
— Собака!
— Собака? Вы хотите сказать: щенок?
— Молчать! Шейх Азаз-Варак — бог всех ханов! Укротитель ветров пустыни, глаза сокола! Он храбр, как львы Иудеи! Он повелитель грома и молний!
— И чего же вы хотите от меня? — промолвил нерешительно Сэм, невольно угадывая, что за всем этим скрывается четвертый объект Хаукинза. «О Боже, это стоит десяти миллионов!» Впрочем, сейчас он подумал об этом не с большим воодушевлением, чем о десятке пачек сигарет.