Купол Надежды (Роман-газета) - Казанцев Александр Петрович 3 стр.


Тут я поступил по инструкции, выпрыгнул с парашютом.

Подо мной — лес, места незнакомые. Передовые позиции где–то далеко. Мы в немецкие тылы летали. И в тыл к немцам я и спускался теперь на парашюте, в Беловежскую Пущу.

Приземлился неудачно, хоть и был это мой двадцать первый прыжок, на аэродроме выучку проходил. А вот ведь, когда понадобилось, ногу подвернул. Встать не могу.

Подобрали меня какие–то люди, кто в красноармейской форме, кто в штатском.

Оказалось — партизаны.

Командиром был, как полагалось говорить, «батя», хотя в бати он мало кому годился, совсем еще молодой. А начальником штаба еще моложе был — лейтенант, примкнувший к отряду вместе с выведенной им из окружения группой солдат, Генка Ревич, веселый человек.

Ногу мне подлечили.

И тут снова мой рост привлек к себе внимание.

Вызвал меня Гена Ревич и говорит:

— Слушай, Алеха! Человек ты смелый, и природа наградила тебя неоценимым даром.

Я насторожился:

— Как это наградила?

— Ты не обижайся. Я рост твой имею в виду. Вот ведь какой подарок нам сделали — мальчика с неба сбросили!

— Какого мальчика? — разъярился я, готовый на лейтенанта броситься. Самое больное место задел.

— А как же! Сообрази. Ростом ты с мальчика. Ну, лицо, правда, постарше. Так мы тебя загримируем. Смекаешь? И ты в тыл к немцам пойдешь пацаном. Задание выполнять.

Тут я в первый раз в жизни обрадовался, что ростом не вышел, и на все согласился.

Волосы у меня от рождения кудрявые. В авиачасти, куда я попал, мне их оставили, боялись, что без них совсем уж ребяческий будет у меня вид. Но здесь с кудрями я вполне за деревенского мальчишку сойду. Медицинская сестра в отряде косметику понимала–из парикмахерской, — разукрасила меня веснушками, «примолодила», как, смеясь, сказала. Одежонку достали не по мне, но для деревенских ребят обычную — с чужого плеча.

В таком преображенном виде я и отправился в деревню, где гитлеровская часть квартировала.

И до чего просто прошел я вражьи заставы! Никто на меня и внимания не обращал. Иду себе и иду, сапожищами чужими пыль на дороге загребаю.

По деревне шастал как коренной ее житель. Сразу распознал, где кто стоит, какую избу занимает.

С мальчишками местными встретился, покалякал малость. Прикинулся беженцем, потерявшим родителей. Мне и поверили.

Сведения, которые я в отряд принес, пригодились. И повел я боевую группу во главе с Геной Ревичем в в деревню, к той самой избе, где штаб части расположился.

Конечно, оружия для меня не нашлось. Мало его в отряде. Но я сам себя вооружил. Наполнил молотым перцем бумажный фунтик с трубкой, из веточки сделанной. И как нажмешь на него — струя перца вылетает, как трассирующая очередь. И на пистолет даже похоже.

Гена Ревич меня вперед послал. И наткнулся я сразу на часового. Здоровый такой бугай. Схватил меня за шиворот и вопит:

— Хальт! Шмуциг кнабе! Руссиш швайн![2]

Тут я ему и задал перца, выпустил в глаза струю.

Гитлеровец автомат выронил, взревел и меня отпустил. Начали офицеры из избы выскакивать. Почему часовой ревет, а пальбы нет?

И все — прямо на Гену Ревича. Он их и приканчивал. А трофейное оружие — безоружным бойцам.

Ворвались наши в избу — разгромили штаб.

В деревне тревога: фашисты носятся, кто в касках, кто в кальсонах. Не знали они еще тогда про партизанскую войну. Блицкриг по нотам разыгрывали.

Наши отошли. А меня в деревне оставили — смотреть, как и что.

Наткнулись на меня разъяренные фрицы, схватили. Ну я реветь как заправский пацан. Они по–своему лопочут. Дали мне пинка…

Я к своим пробрался. Пробыл я в отряде неполных два года.

А потом воевал, как и все. Теперь уже в пехоте, не в авиации. Меня в шутку звали «сыном полка». Бывали такие приставшие к частям мальчуганы.

Гены Ревича я больше не видел. Думал: или погиб он где, а если жив остался, то, может быть, Берлин брал.

Я до Берлина не дошел.

После госпиталя направили меня в тыл, а потом демобилизовали. Кто–то придумал, будто я годы себе прибавил нарочно. Все не верили, что я и впрямь взрослый.

Отправился я на Смоленщину.

Добрался до родной деревни, а там — пепелище. Кое–где печки да трубы торчат. И некому рассказать…

Так один я и остался.

Пробовал в организации обращаться. Помочь не могут. Предлагают — в детдом, а моим рассказам о партизанщине не верят.

Ушел я с родной Смоленщины, поехал в Москву. И посмотрел там Великий Праздник Победы.

Толкался я в толпе на Красной площади. Радость вокруг, все обнимаются, целуются. Кто с орденами и медалями — тех качают.

А я?.. Я радовался. Мало ли подростков здесь терлось, победу праздновали. Словом, за участника Великой Отечественной войны я не сошел.

А счастлив был вместе со всеми».

«Но в одном месте меня все–таки признали участником Великой Отечественной войны — в Главсевмор–пути.

Там набор производился на далекие полярные станции. Я сказал, что готов куда угодно, на любые условия.

Меня направили в Усть — Кару механиком, потому как научился я кое–чему в армии: при саперах в запасном полку был, потом на походной электростанции работал — все из–за роста.

В Усть — Каре полярная станция на берегу зеркальной реки, в самом ее устье.

Начальник станции — тип пренеприятный, грубый. Встретил не так, как полагается встречать людей, с которыми зимовать впереди. И сострил при первых же словах: здесь, мол, не детдом, работать придется и за механика, и за метеоролога. Я ведь всегда намеки болезненно ощущаю.

Потому на зимовке ни с кем не сошелся, замкнутым, нелюдимым себя показал.

И уже овладела мной «мания самоутверждения», как я теперь оцениваю. Хотелось во что бы то ни стало людям доказать, что не в росте дело.

И я стал изобретать. Первой пробой, пожалуй, был фунтик с толченым перцем, я вместо оружия его в схватке с вражеским часовым применил. И начал я на полярной станции всякое придумывать. То от флюгера в дом привод сделаю, чтобы, не выходя за порог, определить, откуда и какой ветер дует, то самописцы непредусмотренные на приборы устанавливаю. И недовольство начальства вызвал. Скупердяй отчаянный попрекал меня каждой железкой или проволочкой, которые я для устройств своих брал. Я, конечно, тихий, застенчивый, пока дело до моих выдумок не доходит, а тогда становлюсь резким, ядовитым. «Злобным карлом» меня начальник обозвал Нобеле очередной стычки. От обиды сразу после дежурства в тундру я ушел.

И показалась тундра застывшим по волшебству морем с рядами округлых холмов–волн.

И вдруг не поверил глазам. Деревца или кустика нигде не увидишь, а тут со склона холма–волны заросли кустарника сползают. Движутся, а не колышутся.

Но сообразил я, что никакой это не кустарник. За торчащие ветки оленьи рога принял.

Стадо оленей сбегало с холма и, нырнув в ложбину, взбиралось на следующий холм. И за ним скрылось.

Выехали нарты, запряженные шестеркой оленей — веером. Оленевод правил длинным шестом — хореем.

Увидел меня, остановился, с нарт сошел. И не такого я уж малого роста рядом с ним оказался.

Разговорились мы со старым Ваумом из рода Пиеттамина Неанга. Душевно пригласил к себе в чум, обещал познакомить с внучкой Марией.

Быстроногая, яснолицая, узкоглазая, и сразу за душу взяла, едва ее увидел.

Подружился я с этими людьми, как ни с кем прежде.

Старику трофейный немецкий радиоприемник подарил, который Генка Ревич после первой операций против немцев мне отдал.

Марию стал учить всему, что сам знал.

До зимы мы с ней ликбез прошли. На лету все схватывала, ко всему на свете жадная, любопытная. Я и рассказывал ей обо всем, даже о Древнем Риме, о восстании гладиаторов и вожде их Спартаке. Так стал я одним из первых учителей в тундре.

Начальник полярной станции злился из–за моей дружбы с оленеводами, говорил, что я какую–нибудь заразу на станцию занесу.

Пролетело короткое арктическое лето, кончился полярный день, солнце заходить за горизонт стало. Пошли оранжевые зори.

Оленеводы собрались перегонять стада на юг, к северным отрогам Урала.

Заболел старый Ваум, не мог ехать со всеми. Вроде воспаление легких. Так по радио врач с Диксона определил.

Узнал дед, что доктор сказал, и решил здесь, в чуме, зимой помирать.

Но Мария не захотела его бросить.

Зимний чум сама, как выпал снег, сложила из снежных кирпичей. Собак и немного оленей при себе оставила.

Дельной показала себя девушкой, хотя и тихой. Во всем деда слушалась.

Подозревал я, однако, что не только из–за деда она здесь осталась.

Осенние вьюги принесли и снег и стужу.

Зимой наладился я на лыжах к деду с Марией в гости ходить.

В тундре пурга разыгралась, носу не высунешь А мне дома не сидится.

Начальник злорадствует:

— Вот ведь какой компанейский, скажите на милость! А мы за нелюдима посчитали. Однако выходить в пургу запрещаю!

— Старику заряженные аккумуляторы к радиоприемнику отнести надо. От мира они отрезаны. Пурга мне нипочем.

И пошел я, упрямый и неразумный, искать в снежной тундре чум Марии. Из–за летящего снега конца лыж не видно.

Ну и заплутался. Ветер со всех сторон дует, а откуда дул, не поймешь. Досадно так погибать. Начальник в Главсевморпуть небось радиограмму даст: «Механик станции погиб из–за своей недисциплинированности и упрямства, нарушив прямой запрет выходить в пургу из дома». А главное — Марии не увижу.

Но знал я со слов Ваума и Марии, как оленеводы поступают, когда застает их пурга в тундре. И закопался я, как и они, в сугроб и в воображении своем стал снег сгребать, целую гору снега со всей тундры. Мышцы напрягаю, чтобы пот на лбу выступил.

Не знаю как, но приняла Мария сигнал от меня, теперь это телепатемой бы назвали. Сердцем приняла. Запрягла собак и помчалась мне навстречу.

Собаки почуяли меня в сугробе. Нашли.

Она меня откопала и отогрела. Отогрела в своем чуме. Отпаивала горячим чаем и жиром, согревала теплом своего тела. В один спальный мешок вместе с ней пришлось забраться,

Стыдился, конечно, но сил не было сопротивляться. И признаться, не только сил, но и охоты противиться…

А дед Ваум что–то там колдовал над огнем, кашлял и бормотал заклинания. Мария шепнула, что он обряд тундры совершает, чтобы нам с ней теперь вместе жить.

Вместе, вместе! Я тоже так решил. И она согласилась.

На собачьей упряжке поехали мы с Марией к полярной станции. Начальник встретил на крыльце хмуро. Узнал про наше решение и про спальный мешок и велел расписаться в амбарной книге, где учет продуктам вел и каждую подстреленную куропатку приходовал. И появилась там запись о женитьбе Алексея Толстовцева на Марии Евсюгиной из рода Пиеттамина Неанга.

— Жениться–то женились, скажите на милость! — усмехнулся он. — Только жить вам здесь вместе не придется. У меня штат укомплектован и продуктов в обрез.

Бездушный был человек. Я ему говорил, что Мария оленей сюда приведет и он их в свою амбарную книгу заприходует, но он и слышать ничего не желал:

— Олени, олени, скажите на милость! А муки для хлеба у нее нет? Вот то–то!

Но пришлось ему, как радисту, отправить мою радиограмму начальнику Управления полярных станций, Герою Советского Союза Эрнесту Теодоровичу Кренкелю. Просил я перебросить «как бы поскорее» механика Алексея Толстовцева и его жену Марию (поваром) на любую полярную зимовку, куда угодно, хоть на Марс, Так и написал: «Хоть на Марс!»

Кренкель был человек чуткий и шутливый. Мне потом привелось с ним повстречаться. Получил мой начальник от него радиограмму, что отправляет чету Толстовцевых на Марс зимовать, как только к берегам архипелага Франца — Иосифа корабли пробиться смогут».

УЛИЦА ХИБАРОК

Вскоре после посещения Алжира Николай Алексеевич Анисимов побывал в Индии, еще не обретшей тогда независимость. Его поразили официальные данные о стране, страдавшей под владычеством англичан. Так, в период с 1800 по 1825 год, за пять голодных лет, в стране умерли от голода миллион человек! Это надо было представить и содрогнуться. В следующую четверть века за два неурожайных года умерли четыреста тысяч человек. Если разобраться, то за каждый голодный год даже больше, чем в предыдущие годы. В следующую же четверть «золотого века» английского колониализма драгоценности короны королевы Виктории пополнились легендарным бриллиантом «Кох–и–нур» в 106 каратов, отнятым у наследника престола покоренного Пенджаба. А за шесть «голодовок» в это время погибли пять миллионов человек! В последнюю же четверть девятнадцатого века число голодных жертв «благополучной викторианской эпохи» возросло до баснословной цифры в 26 миллионов человек, что равно населению средней европейской страны*

Еще хуже стало в Индии в двадцатом веке, когда бедственное положение голодающей страны бесстыдно использовалось колонизаторами.

Не слишком многим отличалось положение населения в соседней с Индией стране–великане, в Китае. Так, например, в 1927 году, по официальным данным, там голодали девять миллионов человек, в 1929 году- уже 37 миллионов, а в 1931 году — 70 миллионов.

В царской России голод называли «народной болезнью». Ежегодно насчитывалось «неблагополучных губерний» от шести до шестидесяти. И положение в них было таким же, как в памятный для Коли год несчастья на Волге.

Но голод не только сам по себе уносил миллионы жизней. Он способствовал появлению опустошительных эпидемий, косивших людей с подорванным здоровьем.

Николай Алексеевич Анисимов, уже став академиком, убедился, что это не только беда недавнего прошлого. Почти половина человечества недоедает в наши дни. Дефицит белка составляет ежегодно 20 миллионов тонн! Если получать его только от скота, то не хватит миллиарда голов, которых просто нечем прокормить на земле.

Никогда не забыть Анисимову голодающих в Латинской Америке,

Местные ученые отговаривали советского академика от посещения «грязных кварталов», где жила беднота. Но он все–таки пошел туда, где ютились люди, не имевшие ни заработка, ни даже пособия по безработице.

Первым ощущением академика был смрад, шедший отовсюду. Босоногие, углеглазые и чумазые ребятишки бежали по пыли за богатым господином, каким представлялся им Анисимов, и тянули к нему худенькие ручонки.

В пыли копошились пузатые дети с тонкими шеями и непомерно большими качающимися головами. Сквозь проем, заменявший отсутствующую дверь в сбитую из всякого хлама хижину, виднелось жалкое жилище голодающих бедняков. Страна не страдала от засухи, леса не полыхали пожарами. Напротив, природа здесь была невообразимо щедрой. Но люди голодали. Они голодали потому, что не получали непосредственно от природы ее даров, а должны были покупать их у тех, кто ими владел. А покупать было не на что, ибо никто не мог предоставить им работы.

Один из несчастных, изможденный, унылый, ко всему безразличный, поникшим комком сидел у порога в свое убогое жилище и пустыми глазами без всякой надежды смотрел на Анисимова.

Николай Алексеевич, с его способностями к языкам, умел объясняться по–испански. Он присел рядом с голодающим на фанерную ступеньку и казался по сравнению с ним седым великаном.

— Добрый день, сеньор.

— Добрый день, почтенный гранд.

— Я хотел бы расспросить вас о вашей семье.

— Чего ж расспрашивать? Вчера схоронили сынишку. Да завтра родится новый. Жена на последнем месяце ходит. Вот ртов столько же и останется.

— Отчего же он умер?

— Господь так пожелал. Остальных шестерых не прибрал, а этого взял к себе.

— Может быть, ребенок недоедал?

— Все недоедают, добрый сеньор. Нет таких у нас, которые не недоедают. Сытый человек — это недобрый человек. Добрый всегда голодает.

— Вы работаете где–нибудь?

— Редко. Очень редко когда работаю.

Анисимов посмотрел на вздутые жилы на высохших руках.

— Кем вы работаете?

— Как придется, сеньор. Могу делать все, что угодно.

— И вы все умеете?

— Нет, почему же? Я ничего не умею. В этом моя беда. Если бы я умел, было бы легче, но и обиднее, сеньор. Обиднее не иметь работы, если что–то умеешь.

— И вы не получаете пособия?

— Я не член профсоюза. А если бы им стал, то, спаси святая дева, вылетел бы отсюда, вы уж мне поверьте. Никто не позволил бы мне жить даже в этой вонючей яме со своими отпрысками. А жить надо!..

— Что же вы едите, сеньор?

— Что придется, что придется. Часто — ничего.

— А если вам предложить искусственную пищу?

— Искусственную? А какая она? Если лучше коры деревьев, которую мы обгладываем, то можно и ее. Голод — лучшая реклама даже для любой завали, пусть и искусственной.

— Но искусственная пища не уступает естественной.

— Не пробовал, не пробовал. Но попробовать всегда готов. Вы не коммивояжер, сеньор? Может быть, у вас найдется кое–что из этой искусственной пищи? Только в долг. Идет?

— Я не решался предложить вам. Но, если вы не против, то вот несколько коробочек. Бесплатно.

— Консервы? — Пустые глаза собеседника загорелись.

— Нет, не консервы, просто лабораторная упаковка уже приготовленной пищи. Здесь вот баранина, здесь жареная картошка. Вы можете разогреть ее прямо в банках.

— Бесплатно? Так что же вы молчали, сеньор? Бог да воздаст вам за вашу доброту. Оказывается, и среди сытых есть добрые души. Но все равно мы пир устроим с вами вместе. Мария, — закричал он, — благодари пресвятую деву, разводи огонь! Есть еда!

Назад Дальше