В воскресенье королева предупредила меня через одного из своих секретарей, пользующегося ее доверием, что на другой день в шесть часов вечера она пришлет его за мной, что он проведет меня к ней и что мне можно быть во фраке и пальто. Ее величество приняла меня в своей спальне, и после того, как сама заперла наружную дверь на задвижку, она сказала мне, что не в силах выразить те чувства признательности к вашему императорскому величеству, которыми она и король проникнуты за вашу дружбу и благородный и великодушный образ действий; что они тронуты доказательством моей преданности и участия к ним, о чем всегда будут помнить. Она прибавила, что я застал ее за составлением писем, которые она предполагает написать вашему императорскому величеству и императору, своему брату. Она дала мне прочесть их, говоря, что, если я найду нужным что-нибудь к ним добавить, она это сделает… Она почтила меня рассказом о бегстве из Тюильри, — по ее мнению, они были преданы одной из камеристок, — затем рассказала о том, что произошло с ними начиная с 21 июня. Были моменты во время этого рассказа, когда глаза королевы помимо ее воли наполнялись слезами.
После часовой беседы вошел король; он оказал мне честь, сказав, что хотел бы повидать меня наедине перед моим отъездом; он подтвердил все то, что мне ранее сказала королева, причем вкратце повторил некоторые факты. Королева сказала, в присутствии короля, что ваше императорское величество счастливы во всех своих начинаниях во время своего славного царствования и что она питает в душе уверенность, что вы будете так же счастливы в великодушной защите дела всех государей. Король одобрил ее слова и дал мне понять, что вся их надежда на вас… С другой стороны, можно смело поручиться, что, если такое положение вещей продлится еще два года, королевская власть будет уничтожена и во Франции не будет больше короля.
Король, пробыв у королевы около часа, удалился, проявив ко мне большую благосклонность и выразив желание вскоре увидеть меня вновь. Я ему ответил, что самым счастливым моментом моей жизни будет тот, когда я смогу повергнуть себя к стопам их величеств. Прежде чем король вышел из комнаты, он и королева заметили, что они вынуждены искать и находить утешение и участие у иностранцев, ввиду исключительности своей судьбы, и оба признали, что дворянство и парламент разорили Францию и что банкротство неизбежно…
Я затрудняюсь передать вашему императорскому величеству все сказанное во время беседы, продолжавшейся около трех часов…
На мое замечание, что, быть может, причиной или поводом осторожности императора{24} в принятии решений является опасность, которой могла бы быть подвергнута ее жизнь и жизнь королевской семьи, она ответила, что король и его сын нужны нации, что она за них нисколько не боится, а что касается ее самой, для нее все безразлично, лишь бы они были спасены, и что она меньше боится смерти, чем жизни среди унижений, когда ей каждый день приходится пить чашу оскорблений, горечи и желчи.
Я выехал из Парижа во вторник 27 января (7 февраля) и прибыл сюда в четверг 29/9-го. После беседы с бароном де Бретейлем и графом Ферзеном{25}, ознакомившими меня с очень интересными письмами и документами, самым спешным делом было для меня отправить моего давнишнего слугу, преданность которого испытана, с настоящей важной депешей и наказать ему ехать с такой скоростью, какая только будет возможна в зависимости от погоды и времени года".
Любопытнейшее письмо требует некоторых комментариев.
Слуга посла по фамилии Кригер, посланный сначала с секретными бумагами в Вену, а позже отправленный в Париж за вещами Симолина, был во Франции арестован и после 9-месячного заключения гильотинирован якобинцами.
Среди бумаг, вывезенных Симолиным, находились не только письма Марии-Антуанетты к Екатерине II, но и секретная переписка королевы с некоторыми деятелями французской революции, готовыми прийти ей на помощь (например, Барнавом); эти тексты были обнаружены и обнародованы лишь в 1930-х годах!
Королева описывает Екатерине свое отчаянное положение, заклинает императрицу не верить, что конституция принята добровольно…
Екатерина начала отвечать (черновик сохранился), но затем оставила свое намерение: не было надежных средств доставки; к тому же европейские державы никак не могли сговориться против Франции — требовалось время, которого, собственно говоря, не было…
Десять помет для памяти оставила Екатерина II на полях большого симолинского письма, которое мы только что привели: а в одном месте-опять не выдержала: принялась учить уму-разуму не только своего посла, но и тех, кто ему пытался внушить "ложные мысли":
"А вот я, например, не знаю, каким образом дворянство и парламенты разорили Францию; Людовику XVI и Марии-Антуанетте это внушают, чтобы отдалить от тех, кто служит поддержкой трона, и от той влиятельной партии, которая могла бы им помочь. Теперь они отстранили всех, кому следовало бы окружать трон, и заявляют, что около них одна сволочь".
То есть я бы (Екатерина) нашла бы выход…
Тут настала пора завершить этот рассказ «моралью». Во-первых, четверть века спустя, когда Александр I, внук Екатерины, восстановит Бурбонов на троне Франции, он неодобрительно заметит о них: "Ничего не забыли и ничему не научились". Как видно, царственный внук не был согласен с бабушкой; он полагал, что существуют серьезные, глубокие исторические уроки революции.
Однако для того чтобы русский монарх заговорил таким образом, понадобились долгие кровавые годы…
Мораль вторая — из Плутарха: "Победители угодны богам, побежденные любезны Катону". Конечно, Людовик XVI и Мария-Антуанетта не были древними римлянами; они ускорили революцию, наверное, больше, чем десяток злонамеренных философов. Они виноваты, их гибель закономерна; и столь же закономерны вздох, грусть мыслящего человека. Грусть о цене прогресса, которая всегда кажется чрезмерной; вздох о том, что в расправах над побежденными таились как успех, так и гибель революции: начав казнить, не могли остановиться…
Эта грусть, эта горечь — один из важных уроков великой революции.
Читатели и зрители, знакомясь с книгой Лиона Фейхтвангера "Вдова Капет" и разными инсценировками, сделанными по ее мотивам, сталкиваются с правотой и неправотой судящих и судимых. Учатся мыслить и чувствовать.
Жаль угнетенных французов, доведенных до крови; жаль тех, кто довел и поплатился. История же идет вперед…
Еще несколько слов о после Симолине. После 13-дневного путешествия он прибывает из Брюсселя в Вену и сообщает Екатерине II о тамошних настроениях. Симолин, между прочим, сказал канцлеру Кауницу:
"Считаю французскую революцию по природе своей не имеющей примера в мировой истории… Она должна прервать обычную политику держав, чтобы объединить их на сохранение французской монархии".
Канцлер отвечал:
"Я размышлял о делах Франции с хладнокровием, которым меня наградила природа. Я не понимаю, чего желают король и королева Франции: восстановления ли старого порядка вещей, что невозможно, изменения ли новой конституции, что может быть сделано только постепенно. Иностранные державы ни юридически, ни фактически не могут непрошено вмешиваться во внутренние дела независимой нации, а их самих об этом не просят.
Национальное собрание, чувствуя невозможность вступления во Францию ста тысяч человек, на что нужно пожертвовать столько же миллионов деньгами, как будто ничего не боится".
В апреле 1792 года Симолин наконец добрался до Петербурга и сделал Екатерине II подробный устный доклад о французских делах. Статс-секретарь царицы записал 17 апреля: "Сего утра с Симолиным, из Парижа приехавшим, Ее Величество разговаривали более часу… Шутили на счет Франции и, показав мне в окно на идущих солдат, сказали: «Ils n'ont pas de piques patriotiques»{26}. Я примолвил: «Ni des bonnets rouges»{27}". Хорошо и спокойно — без патриотических пик и красных колпаков, при "счастливом характере народов, находящихся под скипетром".
Хорошо, спокойно, страшно.
Старик Симолин снова отправляется на Запад; несколько лет проведет в Бельгии и Германии, "на переднем крае монархического фронта", несколько раз будет спасаться бегством от наступающих санкюлотов; на 80-м году жизни окончит дни, развозя бесконечные секретные бумаги по дорогам Европы.
Перед тем как навсегда покинуть Париж, Симолин приказал всем русским, которые там живут, сделать то же самое…
Господин Очер
Господин Очер
Среди двух десятков русских подданных в Париже, список которых составил Симолин, лица под такой фамилией не значилось.
В секретном донесении упоминалось несколько знатных особ: "князь Борис Голицын с семьей" — старший сын очень известной русской знатной дамы Натальи Петровны Голицыной (которая проживет 97 лет и будет «зарисована» Пушкиным в его "Пиковой даме"). Князь Борис вскоре вернется в Россию, где станет писателем, генералом и сложит голову на Бородинском поле.
Еще несколько знатных и незнатных лиц, можно сказать, представляющих все слои российского населения: несколько скульпторов и живописцев, бессильных выехать в основном из-за отсутствия денег; среди них Павел Соколов, автор известных работ, ныне украшающих Ленинград и его окрестности, а также профессор скульптуры Козловский (только недавно занимавшийся покупкой за 50 тысяч рублей двух статуй Микеланджело из дворца герцога Ришелье для дворца Екатерины II: революция помешала).
Рядом со сравнительно привилегированными художниками — удивительные фигуры русских простолюдинов.
38-летний Рязанов, крепостной графа Шувалова, который, согласно официальной справке, "покинул своего господина при его отъезде отсюда; тогда же поступил на службу к покойному г. графу де Верженну, министру иностранных дел, которому он служил в качестве камердинера-парикмахера до его смерти; во время революции поступил в парижскую Национальную гвардию".
Любопытно было бы проследить судьбу парижского национального гвардейца из русских мужиков; как и 40-летнего Зарина, который, покинув своего хозяина графа Бутурлина, также в свое время поступил на службу к графу де Верженну (видно, французский аристократ предпочитал русских слуг), после смерти же графа Зарин жил на ренту, оставленную ему этим господином. От того же графа Бутурлина ушел крепостной Ларивон (это всего лишь имя, но крепостные ведь очень часто не имели фамилий); прожив, как и уже названные его товарищи, около 14 лет в Париже, он в начале 1790-х служил у герцога Орлеанского (и опять можем гадать, куда занесут его бури революции, как отразятся на судьбе Ларивона якобинские пристрастия его хозяина Филиппа Эгалите, окончившиеся гильотиной). Двое русских, 30-летний Ковальков (бывший крепостной князя Трубецкого) и 50-летний Тимофей, солдат-дезертир, значатся парижанами, женатыми на француженках, имеют детей, каждый открыл во Франции свое дело…
Еще и еще бывшие крепостные, а ныне парикмахеры: один из них, Иван Соломонов, "крепостной господина Нащокина", значится владельцем капитала в 12 тысяч ливров; другой, некий Филипп, записался во французские солдаты; наконец, 22-летний Семен, "после того как в Гамбурге ушел от своего господина, приехал морем в Бордо и поступил на службу к англичанину, которого вскоре обворовал и затем бежал в Монпелье, где чуть было не был повешен также за воровство. Возвратившись в Париж, был на службе у одного депутата Национального собрания, обворовал его и уехал в провинцию".
Не боялись, как видно, русские знатные господа ездить за границу с крепостными слугами: действительно, те редко убегали, не зная языка, тоскуя по родным местам. Но все же — убегали, и тогда начинались причудливейшие биографии, финальная часть которых канула в Лету.
Список этот, представленный Екатерине II, почти ее не встревожил: одни скоро вернутся, других никогда не вернуть. Труднее всего с "господином Очером"…
Если идти по Невскому проспекту к Неве, то французская революция не замедлит о себе напомнить. В Публичной библиотеке, как мы знаем, — книги Дидро и Вольтера, архив Бастилии; пройдя два квартала по этой же стороне, видим классический Казанский собор, творение Андрея Воронихина: замечательный архитектор был крепостным знатнейшего вельможи и воспитывался вместе с законным наследником этого вельможи, тем самым "господином Очером"…
Еще несколько шагов по Невскому — и огромный старинный зеленый дворец, выдержанный в лучших образцах барокко: во внутреннем дворике тишина, старинные статуи. Один из самых знатных аристократов России. владелец тысяч крепостных и ряда уральских заводов. Александр Сергеевич Строганов ежедневно садился здесь за стол вместе с сотней-другой лиц; каждый прилично одетый человек мог войти и отобедать не спросясь. Рассказывали, что некто обедал таким образом более 20 лет и, когда однажды не пришел (по-видимому, умер), никто не мог назвать его имени.
В том доме была одна из лучших в Европе библиоту изумительнейшая картинная галерея, нумизматическая коллекция — более 10 000 монет. Строганов был постоянным карточным партнером Екатерины и частенько ворчал на царицу за "плохую игру".
Сочетанию такой власти и богатства с оригинальны вольтерьянским характером, как мы знаем, удивляться не приходится. Более того, подобные люди подыскивали своим детям особенно просвещенных, свободомыслящих воспитателей. Пример подавала Екатерина II, пригласив к своему любимому внуку Александру швейцарского просветителя, в будущем президента Швейцарской федерации Лагарпа; очевидцы рассказывали, что очень часто учитель и ученик спорили о лучших формах правления в России, причем Лагарп предпочитал конституционную монархию, тогда как Александр решительно стоял за республику.
Отец и сын Строгановы. Рис. Воронихина
Александр Строганов пригласил к своему сыну Павлу француза Жильбера Ромма, человека глубоких знаний и не менее глубоких левых убеждений.
Век спустя великий князь Николай Михайлович, много занимавшийся русским прошлым, вместе с историком, коллекционером и государственным деятелем А. Б. Лобановым-Ростовским приобрели во Франции бумаги Ромма и Строгановых, а затем в специальном издании представили обитателей зеленого дворца на Невском.
Жильбер Ромм
Маленький, щуплый, но сильный духом, верой в просвещение и свободу, Жильбер Ромм писал о своем Павлуше, Поле: "Я хочу сделать из него человека, и он будет таковым, когда я его выпущу из своих рук". Ромм учился говорить по-русски вместе с воспитанником (первым языком мальчика был, конечно, французский); вместе они дважды объездили Россию, каждый день поднимаясь чуть свет, постоянно закаляя тело и дух; когда Ромма представили царице, она понравилась ему прежде всего тем, что "встает рано, сама разводит огонь в камине и работает по 6 часов в сутки".
Юрий Тынянов незадолго до своей смерти, в 1942 году, написал основанный на огромном знании материала рассказ "Гражданин Очер" — о молодом Строганове, о его воспитателе, а также об Андрее Воронихине…
"Старый Строганов попросил Ромма дать ему точное указание, что он намерен делать, как сына воспитывать и скоро ли думает он кончить это воспитание. Как бы время не перегнало. И Ромм ответил:
— Время никого перегнать не может. Опередить мо жет только раз.
Старику давно уже не нравилось это воспитание. Его споры с сыном все учащались. Они не то чтоб спорили, но почти не говорили друг с другом, тихо, ощерясь, выжидая. Бледное, тонкое лицо Павла было неподвижно. Старик начинал пугаться сына. Он его не понимал…
Ромм сказал ему, что чувство воспитывать не берется, да это вряд ли и возможно, а берется сопровождать Павла до тех пор, пока не воспитает в нем разума. Разум — закон — справедливость. Так называемые чувства могут воспитать маркизы, а он, Ромм, для этого прост. Он математик, и самое краткое расстояние между двумя точками есть линия прямая. После предварительного обучения надлежит путешествовать и осмотреть места, с которыми Павел будет связан; наконец, поехать за границу на четыре года…
Но Ромм, удивленный тем, как побледнел Павел, когда он сказал о рабстве, сказал Павлу: «Катон брал в воины только тех, кто от гнева краснеет. Он не принимал в оное звание тех, кто от гнева бледнеет. Вы сегодня побледнели. Итак, вы не бледнейте от гнева или не будете воевать. Катон это знал: он сам воевал»".
И вот — Павел Строганов с учителем в Париже, и еще не известно, кто больше увлечен революцией. Симолин в свое время навел справки и докладывал царице:
"Меня уверяли, что в Париже был, а может быть, находится и теперь молодой граф Строганов, которого я никогда не видел и который не познакомился ни с одним из соотечественников. Говорят, что он переменил имя, и наш священник, которого я просил во что бы то ни стало разыскать его, не мог этого сделать. Его воспитатель, должно быть, свел его с самыми крайними бешеными из Национального собрания и Якобинского клуба, которому он, кажется, подарил библиотеку… Даже если бы мне удалось с ним познакомиться, я поколебался бы делать ему какие-либо внушения о выезде из этой страны, потому что его руководитель, гувернер или друг предал бы это гласности, что я должен и хочу избежать. Было бы удобнее, если бы его отец прислал ему самое строгое приказание выехать из Франции без малейшей задержки.