Мари! – крикнул он, отшатываясь от меня, как от прокаженной. И тотчас подавился этим именем. – Николь… – кое-как выдавил он, и снова голос его пресекся.
Не было смысла притворяться и строить из себя ничего не понимающего. Он узнал меня мгновенно – то ли сердце, то ли плоть подсказала. Да и мое лицо, конечно, многое выражало… Я просто сразу призналась во всем, даже без слов. Я вообще не умею запираться и предпочитаю признать свою вину.
Мне показалось, Себастьян накинется на меня с кулаками. Я думала, он начнет предавать меня анафеме. Но он… Он пятился от меня, пока не наткнулся на стену. А потом, скользя спиной, сполз по ней на пол, уткнулся в колени – и заплакал.
Я не слышала его всхлипываний. Только одно первое сдавленное рыдание, а потом видела лишь его трясущиеся плечи.
Я стояла и смотрела, как плачет мой брат, и не было в то мгновение женщины несчастней меня. Он плакал из-за меня. Нет, не только из-за того, что вдруг выяснилось: его мечта заполучить в любовницы Мари недостижима. Он оплакивал еще и свою сестру, Николь, рыжие кудряшки которой помнил с детства, оплакивал меня, ступившую на путь греха и зашедшую по нему далеко, очень далеко. А заодно оплакивал и себя, совершившего грех смертный, незамолимый… Я понимала это, и впервые стыд за тот шаг, который я когда-то сделала, за все то, что с тех пор совершила, начал мучить меня и терзать. Честное слово, я была просто на грани истерики. У меня сердце разрывалось от жалости к брату, я раскаивалась… Может быть, только та блудница, которую защитил Христос, раскаивалась так же искренне, как я в те мгновения. И если бы Себастьян проплакал еще хоть минуту, я упала бы рядом с ним на колени и принялась молить его о прощении. Я готова была немедленно отправиться в первую же попавшуюся обитель и там как можно скорей принять постриг, затвориться от мира, лишь бы хоть как-то загладить свою вину в том, что грешила и вовлекла во грех родного брата. Да-да, даже эту вину я готова была сейчас принять на себя! Ах, если бы только Себастьян помедлил всего лишь одну минуту… Тогда все могло быть иначе и в его жизни, и в моей.
Но он затих, посидел еще чуть-чуть, а потом поднял голову. Я ожидала увидеть слезы и гнев в его глазах, готова была к ненависти и обличениям, но ничего этакого не было. Глаза были сухи, спокойны, а в самой их глубине, словно рыбка на дне озера, плескалась усмешка.
– А что, малютка моя Николь? – спросил он самым приветливым тоном. – Как ты думаешь, как поведет себя отец, когда я расскажу ему, кем стала его любимая невинная доченька? Настолько невинная, что даже лицо прикрыла вуалью, лишь бы ее не поганили мужские взгляды, пока она ухаживает за больным отцом… мечтая, чтобы он поскорей отдал богу душу, а она получила бы вожделенное наследство…
Я отпрянула, словно он плюнул в меня. Он и в самом деле плюнул мне в самое сердце!
– А ты? – проговорила я с нескрываемым презрением. – Ты зачем явился в родной дом после пяти лет, в течение которых и носа сюда не показывал? Ты-то помнишь, чего ты хотел? Тебе нужны были деньги. Зачем?
Я думала, он возмутится, но он только чуть расширил глаза в мимолетном приступе удивления, а потом расхохотался:
– Итак, ты все знаешь, моя милая сестричка? И, судя по твоим пылающим праведным гневом глазам, готова раскрыть мою тайну перед всеми желающими? Например, перед отцом… Ну так зря будешь стараться. Тебе он не поверит. Решит, что ты оговариваешь меня, лишь бы я не прорвался к денежкам. А вот то, что ты не девица, сможет установить любая повитуха. Я-то знаю наверняка, ведь сам и лишил тебя невинности!
И тут я не выдержала, начала хохотать. Нет, ну просто не могла удержаться! Страх, желание прекратить кошмарную сцену любой ценой, презрение к святоше, которого я только что жалела и перед которым только что готова была пасть на колени, чтобы покаяться, – все смешалось.
Ох как взбеленился Себастьян, с какой ненавистью уставился на меня…
– Посмотрим, кто будет смеяться последним! Посмотрим!
Он вскочил, схватил меня за руки и начал трясти, сжимая мои кисти так, что я не выдержала и завизжала от боли.
– Пусти! – крикнула я. – Ты сломаешь мне руки!
– Я готов придушить тебя! – выкрикивал он с бессмысленным выражением лица. – Придушить!
– Конечно, готов! – крикнула я. – Чтобы отец никогда не узнал о том, как ты насиловал свою сестру на ступеньках собора и называл ее Мари, воображая, что обладаешь самой Богоматерью! Я проститутка, да, но ты – святотатец, для которого во всем мире существует только одно: деньги!
Он замер. Я кое-как выдернула руки из тисков его пальцев. Увидев синяки на своих запястьях, всхлипнула от жалости к себе и в отместку вонзила ногти в запястья Себастьяна:
– Негодяй! Алчный негодяй!
Я выскочила из его комнаты и опрометью побежала к себе. Меня так трясло, что я то и дело натыкалась на стены. Боже мой, твердила я себе, какая я дура, дура, дура… Почему я не последовала совету мадам Ивонн? Ведь она никогда не советовала мне ничего дурного. Почему я поддалась жалости к человеку, который насиловал невинную девушку (Себастьян ведь думал, что Мари невинна) в святом месте, не чувствуя ни угрызений совести, ни почтения к сану, которым облечен? И вот теперь он пойдет к отцу и донесет на меня самым подлым образом. Я даже представляла, что он скажет. Конечно, не признается, что обладал мною. Просто налжет, что зашел в притон, дабы усовестить непотребных женщин, и увидел там меня. Но сразу не узнал, а вспомнил ту встречу только сегодня, когда я нечаянно уронила вуаль, которую, конечно же, надела не ради исполнения какого-то обета, а чтобы меня не признал брат. И отец потом меня даже слушать не станет. Что бы я ни твердила, отец не поверит. С него станется еще и впрямь позвать повитуху, чтобы освидетельствовала меня. Вот позору-то будет…
Я стояла под дверью в своей комнате и ловила каждый звук. Я ждала шагов Себастьяна, который должен будет пойти мимо моей двери. После его визита к отцу я стану опозорена и лишена даже самой призрачной надежды на грядущее богатство. Отец перепишет завещание. Перепишет! Меня еще и в монастырь запрут!
Наше время. Конец августа, Мулян, Бургундия
Второе утро подряд Алёна выходила из дому невыспавшейся и настолько усталой, словно всю ночь таскала какие-нибудь тяжести… например, собирала на некоем поле камни. Крупные и мелкие. У нее болели и руки, и ноги, особенно тянуло кожу на коленях, заклеенных пластырем. Ссадины, смазанные зеленкой, выглядели вызывающе, с точки зрения любого здравомыслящего француза, потому что зеленка – спиртовой раствор бриллиантовой зелени, выражаясь медицинским языком, – штука во Франции совершенно неведомая. Йод – да, он известен. Зеленка – нет. Алёна ее нарочно везла из России. Но если она здесь выйдет в пир, мир и добрые люди с зелеными коленками, ее немедленно примут за сумасшедшую. Как и всякую русскую. Ведь с тех пор, как французы познакомились с творчеством Достоевского… ну и так далее. Об этом уже говорилось.
Спускаясь со ступенек террасы и закрывая за собой калитку, Алёна оступилась, поскользнулась на какой-то гадости и чуть не упала. Посмотрела на землю, заранее не то брезгливо, не то ознобно передергиваясь, – и чуть не плюнула: там лежала половинка наполовину вышелушенного подсолнуха. Подсолнух рос вон там, напротив крыльца, около заросшего крапивой полусгоревшего чуть ли не двадцать лет назад да так и заброшенного еще одного домика Брюнов, которые наплевательски относились к своей собственности, как крупной, так и мелкой. Подсолнух рос себе и рос, не очень крупный, но не так чтобы очень мелкий. Алёне, которая очень любила семечки, иногда хотелось их пощелкать, но не хотелось нарушать эстетику живой картины: до чего же классно его яркая желтизна смотрелась на фоне почернелых стен и густо-зеленой крапивной листвы, ну просто Ван Гог! И вот какой-то досужий прохожий взял да и нарушил эту эстетику, к тому же бросил огрызок подсолнуха под ноги Алёне. Известно ведь, что нет на свете приметы более дурной, чем споткнуться, отправляясь в дальний путь.
А ей предстоит путь дальний, очень дальний… И только если очень повезет, он не станет безвозвратным.
Вчерашний звонок оставлял мало надежды. Правда, Алёна сделала все возможное, чтобы себя обезопасить, но если все ее ухищрения окажутся напрасными… Посмертная месть, которая настигнет убийц, на которых она укажет, так сказать из гроба, утешала слабо.
И если бы не страх за Марину с девочками, она бы никуда не пошла, а уехала бы в Париж. Или вызвала бы полицию… Только что она скажет полиции? Что она может сказать такого, чтобы бравые ребята в черной форме прониклись ее страхом, позаботились о ней, а главное – о Марине с детьми? Она не была уверена, сможет ли кого-то убедить, что вся история с дневником – не розыгрыш.
Угадать, кто ей звонил, мужчина или женщина, оказалось очень просто, как только Алёна взяла себя в руки и начала вслушиваться в то, что ей говорят. Конечно, голос был глухой и плохо различимый, но аноним в самом конце произнес: «Я буду счастлива, если ты сделаешь все как надо». Счастлива, а не счастлив. Что по-французски, что по-русски эта форма женского рода не оставляла сомнений в том, кто говорит.
Угадать, кто ей звонил, мужчина или женщина, оказалось очень просто, как только Алёна взяла себя в руки и начала вслушиваться в то, что ей говорят. Конечно, голос был глухой и плохо различимый, но аноним в самом конце произнес: «Я буду счастлива, если ты сделаешь все как надо». Счастлива, а не счастлив. Что по-французски, что по-русски эта форма женского рода не оставляла сомнений в том, кто говорит.
Открытие несколько озадачило Алёну, у которой осталось смутное, но не вызывающее сомнений ощущение: человек в красной каске был мужчиной. Не то чтобы у нее было время присмотреться, просто от мопедиста пахло так, как пахнет только от мужчины. И она запоздало пожалела, что не принюхалась к Манфреду и Доминику после встречи с ними. Нос у нее был чуткий, никогда не подводил. Ну да, надо было плюнуть на приличия и натурально принюхаться к обоим. Вот так, подсунуться носом… И Алёна в качестве иллюстрации своих мыслей подсунулась носом к ладоням, перепачканным коричневыми полосами и пахнущим сейчас подсолнухом – крепко остро, терпко, нуда, подсолнухи в этом смысле ничуть не хуже грецких орехов.
Однако Манфред и Доминик поняли бы ее неправильно. Однозначно неправильно! Сочли бы маньячкой как пить дать. А она была всего лишь жертвой кого-то маньяка. Или маньячки. Или их обоих.
Грузный, сильный, не очень ловкий мужчина, который гонялся за Алёной на мопеде, сделал все, чтобы она почти рехнулась от страха. Конечно, именно он шлялся вокруг дома позапрошлой ночью, а также, очень может быть, и нынешней. Ну да, стоял вот тут, около сгоревшего брюновского домишки, сыпал на землю подсолнечную шелуху…
Бред какой-то, честное слово! Или не бред?
Скорее всего, против нее играют и мужчина, и женщина. Мужчину Алёна практически видела. Зато не знает, кто он. Правда, несколько мгновений была почти убеждена, что Манфред. В конце концов, только турист оказался свидетелем того, как она доставала банку с дневником из водостока. Доминика там не было, а Манфред был. Но ведь банку она никому не показывала. Манфред видел только оборванные плети плюща и кусок прорезиненной ткани. Откуда же звонившая знает о банке?
Выяснить последнее оказалось предельно просто.
– Марина, слушай, ты кому-нибудь говорила, что я нашла банку в водостоке? – спросила Алёна с самым безразличным видом.
– Говорила, – откликнулась Марина из кухни, где мыла посуду. – Позавчера приходила мадам Дюбоннез, Селин Дюбоннез. Она старая-престарая, местная достопримечательность, живет на окраине Муляна. С той стороны, где дорога в Нуайер. Знаешь, как раз напротив сада художника, куда мы вчера ходили играть.
– Я ее видела как-то раз в окошке мельком, – медленно проговорила Алёна, вспоминая хриплый, бестелесный, бесполый голос в телефонной трубке: «Ишь, какие девчонки хорошенькие у Марин, какие веселые, как хохочут громко!» Ну конечно! Именно в то время, когда аноним (теперь можно и на самом деле его назвать – Селин Дюбоннез) звонил Алёне, Марина с девочками была в саду художника. И уж конечно, Лизонька и Танечка носились там и хохотали, перебираясь с гипсового оленя на гипсового же волка, с лисы на медведя, бегая между семью гномами Blanche Neige… – Она такая одутловатая, такая… Неприятная?
Очень мягко она выразилась. Хотелось сказать – отвратительная.
– Ну да, в ней есть что-то… зловещее, – согласилась Марина. – Типичная старая ведьма. Не дай бог такой стать, верно?
Алёна только кивнула. О чем она молилась непрестанно, так это о том, чтобы не дожить до возраста и состояния мадам Дюбоннез, и от души надеялась, что милосердный господь приберет ее значительно раньше. Умереть еще молодой и относительно красивой – чтоб о ней жалели, чтобы печалились о том, что так рано ушла, – было ее самое заветное желание. О том, кто именно должен печалиться и жалеть, она предпочитала не думать. Кто, кто… И так ясно. Мужское имя из пяти букв, первая И, последняя – мягкий знак…
– А зачем она приходила, эта особа? – спросила Алёна, страшным усилием отгоняя некий призрак… ее личный, персональный, предназначенный для ее вековечного искушения и нескончаемого мучения.
– Ну, якобы у нее экскурсия по местам боевой славы и молодости, – хихикнула Марина. – После нас она к Пуссоньерам потащилась. Вернее, ее Жанин потащила.
– А как так вышло, что речь про банку зашла? – напомнила Алёна.
– Да уж и не помню. Вроде я сама ей сказала, что дом – настоящий остров сокровищ, никогда не знаешь, где что найдешь. Ты, например, банку замечательную нашла в водостоке.
Ага. Вот, значит, как. Не Манфред ей доложил, а сама Марина. И все же без Манфреда тут не обошлось. Он почему-то не поверил Алёне, что она нашла в водостоке только тряпку. Не поверил – и послал старуху выведать все, что можно…
Зачем?! Какое Манфреду дело до старого дневника? Тетрадка ведь только для библиофила бесценна или для таких помешанных историков, каким был Патрик Жерар и какой в некотором роде является Алёна Дмитриева. А Манфреду… Ну что дневник для Манфреда?
А если он хочет его вульгарно продать? Алёна не слишком-то разбиралась в рыночной стоимости таких реликвий, с ее личной точки зрения, им нет цены, однако, если переводить на вульгарный всемирный эквивалент, дневник Николь Жерарди не меньше чем на тысчонку евро потянет на любом аукционе. Или раз в десять больше? Или в сто?
А бог его знает. В любом случае деньги – самая частая причина преступлений.
Вопрос в другом – какая может быть связь между Манфредом и жутковатой старухой Селин Дюбоннез? Может, они родственники?
– Слушай, Марина, а ты случайно не знаешь, у бабки, как ее там, у колдуньи, есть родня в Муляне? Или она сама по себе?
– Знать не знаю, представления не имею, – отмахнулась Марина. – Далась она тебе! Позвони Жанин и спроси. Они с Жоффреем тут родились, всех сто лет знают.
Алёна вздохнула. Позвонить-то можно, конечно. И очень может быть, Жанин ответит на все ее вопросы – она ведь очень любезна. Но где гарантия, что любезная Жанин не позвонит затем мадам Дюбоннез, которую знает с самого рождения, и не расскажет, что ею очень интересуется некая русская. Вдруг мадам Дюбоннез сочтет, что Алёна таким образом нарушает правила игры?
Нарушает, да. И собирается продолжать их нарушать. Еще не хватало тащиться с дневником на заклание, ничего не понимая и рискуя так и умереть, ничего не поняв!
Понять, понять хоть что-то в происходящем – вот что было главное, вот чего хотела Алёна. Едва уложив Танечку, она прошла в ванную, опять устроилась на пуфике, положила с одной стороны от себя дневник Николь, с другой «Французско-русский словарь» и принялась строчить пером по бумаге. Снизу доносились какие-то разговоры… Сначала Алёна напряглась было, а потом поняла, что Марине, видимо, совершенно осточертели ее адвокатские дела и она решила устроить себе полноценный, полноправный выходной. Сначала с девочками сходила погуляла, теперь вот телевизор смотрит, отложив подальше свои толстенные справочники…
Подумав про телевизор, Алёна вспомнила совершенно невероятный сюжет, виденный ею сегодня в выпуске Евроньюс. Фантастика, ей-богу, ну просто фантастика! Ей снова вспомнилось все, что происходило в день ее отъезда из Москвы… Брутальный, корноухий… Все с ног на голову! А она– то названивала в фирму, требовала какой-то справедливости! Еще и из Парижа угрожала позвонить! Да, в забавное змеиное гнездо она чуть было не сунулась!
Хорошее словосочетание – «забавное змеиное гнездо». Такое ли уж оно забавное на самом деле?..
Ей хотелось поразмышлять на эту тему, но сейчас было некогда. Нужно закончить переписывать и переводить дневник Николь, чтобы найти ответы на свои вопросы.
И все же большинство последних так и осталось без ответов. И от невозможности понять, за что и почему ее терзали вчера на вспаханном, засеянном камнями поле, Алёне стало так грустно, так тяжело, что она долго-долго не могла уснуть. А еще ей по-прежнему ничего не было известно о том, почему убили Патрика Жерара.
А может быть, он все же умер? Может быть, Селин Дюбоннез не брала на душу греха? Может быть, она и представления не имела о Патрике Жераре?
Алёна не знала, не знала. Никто не знал, кроме самой Селин, кроме Патрика и, конечно, кроме господа бога, которому ведомы вообще все людские поступки. Но ни одному из них троих нельзя было задать вопрос – и получить ответ. То есть спрашивать-то можно сколько угодно, да что проку…
Она уже начала засыпать, да вдруг вспомнила, что ее может ожидать завтра. Тогда Алёна не поленилась – встала, снова пошла в ванную и написала одно письмо, которое можно счесть прощальной инструкцией для Марины. Грустно и страшновато было писать такое письмо, как-то не приходилось Алёне в жизни писать предсмертных записок, а оттого она потом снова не могла уснуть долго, долго, долго, ворочалась в постели и вздыхала. Уже и Марина прокралась снизу, почти не скрипнув ни единой ступенькой старой лестницы, уже пропели вторые петухи, а Алёна все думала, думала, все никак не могла уснуть. Потом забылась… и немедленно явился Игорь со своими объятиями и поцелуями, но и те и другие были такими вялыми, словно в его объятиях находилась не Алёна, живая и навечно, пожизненно, смертельно в него влюбленная, а какой-то полуостывший труп. Конечно, кому ж охота с трупом целоваться?!