– Сбесились вы, дьяволы! Царь не дает – а мне где взять хлеба?! – отрезал Иван. – Сами видали вы, что прошел на Черкасск караван из Москвы. Черкасск и делить его станет, я, что ли! Ну с чем ко мне лезете? С чем? Что я, сею аль хлебом торгую?!
– Нас и бог и царь обижают, и вы, казаки, не жалеете! Чего нас жалеть: мы – зверье! Под корнями живем. Топчи конем-то меня по башке, топчи, на! – снова крикнул рябой, высунув голову из норы.
– А нуте вас, идолы! – отмахнулся Иван. – Разума, что ли, нет?! Говорю как в стену...
Он тронул коня, но высокий, тощий старик в лаптях, в одной руке с недощипанным гусем, крепко схватил атаманского коня под уздцы.
– Ты, свет Иван Тимофеевич, так-то не езди от нас. Ведь нам во всем мире ни места, ни доли нет. Ты схлопочи, чтобы нас во казачество взяли. Гляди, мужики какие! С рогатиной на медведя любой сгодится... Не отступайся, моли за нас!.. Может, царская милость придет!.. – продолжал старик.
– Да я ведь молил, отец, – возразил Иван.
– А ты пуще моли, безотступно... Ить люди!..
Иван понукнул коня. Старик не держал больше повода, и оба брата пустились прочь от молчаливой, понуро расступившейся толпы.
Когда отъехали от бурдюжного стана, Иван разразился вдруг страшной бранью, какой Степан никогда еще от него не слыхал.
– Ты что? – спросил Стенька.
– А то, что подохнут все к черту!.. Чем их кормить? Что я, себя на куски порежу для них?!
Во главе десятка казаков Иван выехал сам в Черкасск. За ними, как ежегодно, пустились по Дону порожние насады, на которых привозили с низовьев жалованье в станицу.
Бурдюжные провожали Ивана по берегу. И опять, несмотря ни на что, словно не было их последнего разговора с Иваном, кричали напутственные пожелания доброй удачи, выкрикивали наказы.
Неделю спустя бурдюжные стали сходиться по нескольку человек к пристани и глядеть вниз по Дону. Их мучило нетерпенье узнать о решении своей судьбы. От успеха Ивана, от того, сумеет ли он получить на их долю хлеб, зависело – быть ли им дольше живыми. И хотя им Иван сказал, что не ждет успеха, они хотели еще на что-то надеяться.
Среди зимовейских пошел шепоток:
– Глянь, бурдюжные возле буя все ходят, зыркают на низовья, как кот на сметану, ждут нашего хлеба.
– Чай, мыслят пошарпать...
– Отобьем! Куды им там с нами сладить!
– А не худо бы нам у пристани стать своим караулом: как навалятся да похватают, то поздно уж будет!
Казаки из станицы стали стекаться на берег Дона с оружием.
– На кого-то собрались? – простодушно спросил атаман бурдюжных Федор Шелудяк. – Ай война? Не чутко ведь было...
– Слыхать, татары из степи прорвались набегом, – не глядя ему в глаза, пояснили станичные казаки.
На третий день ожидания хлеба казаки покатили к пристани пушку. Услышав об этом, бурдюжные тоже вышли к Дону, вооруженные самопалами, луками, пиками, саблями, у кого были ружья с огненным боем – тоже взяли с собой.
– Стой! Стой! Не лезь ближе – станем из пушек палить! – закричали им зимовейские казаки и дружно навалились, повертывая пушку в сторону подходивших бурдюжных.
– Пошто, станичники, ладите пушку на нас? Мы не ногайцы! – ответили из толпы пришельцев.
– А пошто вы с оружием на пристань?
– К вам в подмогу. Вы нас выручали в беде, сколь кусков из окошек давали. Коли на вас беда, нам и бог велел вас выручать, – сказал атаман бурдюжных.
– Идите себе подобру. Мы и сами беду одолеем. А станет невмочь – тогда вас позовем...
– Не доброе дело русскому человеку ждать, пока скличут в подмогу!
– А сказываю – идите к чертям! – закричал зимовейский пушкарь Седельников. – Не пойдете добром, запалю в вас пушечной дробью.
Размахивая дымящимся фитилем, он подскочил к пушке. Бурдюжные шарахнулись в сторону и побежали от берега в степь.
Но в это время над берегом Дона в степи показалось несколько всадников, мчавшихся с низовьев к станице.
– Наши скачут, Иван Тимофеич! – признали в толпе. – Поспешают!..
Иван соскочил с седла, молча кинул повод подбежавшим к нему казакам.
– Как съездил, Иван Тимофеевич?
– Как с хлебушком, атаман? – раздались вопросы из толпы казаков.
– Хлеб на всех сполна, братцы!
– А на нас, на бурдюжных? – несмело спросили в толпе.
– Сполна! – подтвердил Иван.
Он был сам удивлен и, больше того, озадачен тем, как легко войсковая изба дала ему хлеба на всех прибылых. Весь хлеб не вмещался в насады, захваченные казаками с верховьев, и Корнила еще разрешил захватить насады с низовьев.
– На всех? – изумленно переспрашивали казаки.
– И на нас? – по-прежнему добивались бурдюжные.
– На всех, на всех! – весело подтверждал атаман.
Двое суток спустя в станице послышались протяжные выкрики бурлаков, тащивших с низовьев суда, груженные хлебом.
Тут же у пристани закипела раздача хлебного жалованья. Казаки получали хлеб на месте и прямо с насадов везли воза по домам.
– За хлебом! За хлебом! – раздался клич по бурдюжному стану, когда станичные получили свой хлеб и очередь дошла до разгрузки желанного и нежданного хлеба...
Всегда тотчас после получки царского жалованья в станицы наезжали торговцы всяческими товарами. Предлагали коней, обужу, одежу. Так же в этот раз наехали они в бурдюжный стан. Но не поладился торг. В трудные годы последних войн в Москве были выпущены новые, медные деньги вместо серебряных. Медными деньгами платили и царское жалованье казакам. Но на медные деньги никто ничего не хотел продавать. Не много знали толку бурдюжные в качестве сабель и боевой сбруи, которую им тащили, за это добро они не жалели бы денег, но продавцы упирались.
– На что мне медны рубли! У меня весь подбор на сбруе из медных блях. Таких рублев могу сотни три начеканить. Хошь хлеб на товары менять? – предлагали бурдюжным.
Но изголодавшимся людям полученного хлеба казалось так мало, что они не решались его отдавать ни за какие богатства.
Зимовейские обучали бурдюжных владеть саблей и пикой, сидеть по-казацки в седле, объезжать татарских табунных коней.
Федор Шелудяк начал сбирать ватагу для набега на кочевавших за Волгой ногайцев. Кроме бурдюжного сброда, в ватагу пошло немало из станичной голытьбы. Кому не хватало оружия, коней или сбруи, выпрашивали их у более домовитого станичного казачества, договариваясь по возвращении из набега поделиться с хозяевами своею добычей. Ватага была почти готова к походу, когда из Черкасска кликнули клич к войсковому кругу.
Вестовые сказали, что войсковая старшина зовет на круг также и вновь прибылых казаков.
Из всех верховых с наибольшей охотой тронулись в путь на казачий круг новые пришельцы. Впервые в жизни хотели они испытать, что значит равное с прочими право на жизнь и на участие в решенье своей судьбы. Набег на ногайцев был отсрочен до возвращения с войскового круга.
Но перед тем как выехать на люди, надо было стать казаками по внешности, и бурдюжные поспешили сбросить свои лохмотья. Теперь им казалось важнее всего обзавестись казацким зипуном, саблей, высокой бараньей шапкой, конем да пикой, и они уже не жалели на это хлебного жалованья.
В радостном оживлении, с песнями, криками въехали гости с верховьев в черкасские стены и проскакали на площадь, к войсковой избе.
По установленному чину, на полную казаками широкую, шумную площадь вышел Корнила Ходнев и с помоста торжественно объявил, что польские паны вероломно напали опять на украинскую землю, пожогом и грабежами желая вернуть свое прежнее панство. От имени государя он призывал казаков на войну и предложил выбирать походного атамана.
Первые прорвались те, кому раньше не было дано право вмешиваться в казацкие споры и решать донские дела. Закричали вновь прибылые казаки:
– Ивана Тимофеевича Разина волим в походные атаманы!
– Иван Тимофеевич – славный казак! – поддержал Корнила. – Я мыслю, что вся войсковая старшина вместе со мной за него скажет доброе слово.
– Иван Тимофеевич с батькой еще хожалый. Ему не впервой бить панов! – согласился и войсковой есаул Самаренин.
– Ивана Разина! Дядьку Ивана!
– Иван Тимофеевича! – закричали со всех сторон.
И поход решился...
Выбранные на кругу верховые станицы под началом своего любимца Ивана Разина двинулись опять на войну.
Для голытьбы не было лучшего атамана, чем Иван Тимофеевич, а войсковая старшина вместе с Корнилой рада была отвязаться от беспокойной пришлой голытьбы и ее «баламутного» заступника.
После избрания Ивана Корнила сам поднес ему серебряный чекан, а есаулы вручили Ивану кармазинный алый кафтан, медный колонтарь со стальным нагрудником, саблю, в рукоятку которой был вправлен алмаз, новую шапку, витую плеть и подвели боевого коня под роскошною сбруей.
Молодой атаман Зимовейской станицы с достоинством принял высокую войсковую честь: не так много – за тридцать лет он стал атаманом Донского войска, выступавшего на войну. Избрание Ивана делало честь и всей Зимовейской станице, которая теперь ехала под войсковым знаменем, и впереди нее торжественно везли на высоком древке с серебряной пикой пышный атаманский бунчук – знак походной власти Ивана. Степан ехал в этот поход есаулом своей Зимовейской станицы. Он снисходительно и доброжелательно усмехался, поглядывая на безусую казацкую молодежь и на новоприборных пришельцев, которые в первый раз в жизни ехали на войну. Глядя на новых бойцов, Степан видел, что беглые мужики будут в битвах не хуже природных донских казаков, что хватит у них и отваги, и сметки, и сил, а уменье родится в самой войне. Ему предстояло вести людей в бой, и Степан присматривался к каждому казаку, угадывая, кто из них каков будет в битве.
Молодые скакали, как на охотничью соколиную потеху, в радостном возбуждении.
Многим из новых бойцов, недавних помещичьих крестьян и посадской голытьбы, было под сорок лет и более. Эти ехали на войну, как на пашню, – в степенном и деловитом благоговении перед величием и важностью дела, которое собираются делать, собрав все силы, терпенье и мужество.
Старые донские казаки ворчали на то, что в прошлый поход не дали им добить до конца панов, потому и приходится нынче покинуть дома и хозяйство, снова идти по чужим землям в драку.
Эти мысли и чувства были Степану ближе других. Он тоже сжился с мирным домом и без особого вдохновенья покидал теперь Дон и свою семью. Сын Гришутка подрос, бегал по двору и занимал отца, который любил с ним возиться и называл его не иначе, как казаком и атаманом.
– Жалко мне тебя и атамана Гришутку покинуть, – говорил Степан перед разлукой Алене. – Да что тут поделаешь – опять своеволят паны! Мыслю, Алеша, и года не минет, как мы их расколотим и ворочусь к вам домой!
Первая рана
Год был уже на исходе, а Степан Тимофеевич так и не слал вестей.
Алена Никитична, оставшись одна, без мужа и брата, без стариков, только с сыном, чувствовала себя сиротливо и одиноко. Нередко замечали соседки, что глаза ее краснели и опухали от слез.
– Грешишь! – строго говорила ей большуха Аннушка, жена Ивана Тимофеевича. – Нешто можно так по живому слезой обливаться – беду накликаешь!
– Сиротно, скушно мне, Аннушка! – признавалась Алена. – Как вечер придет – не могу: кукушкой плакать готова!
– И все-то казачки как?!
Алена молчала, но про себя разумела, что не так сиротливо Анюте: двое больших детей у нее, две работницы, конюх, да холостой деверек Фролка живет с ними вместе. Войдешь к ним в курень – шуму, смеху! А тут как на кладбище... Гриша заснет – тишина. Слова ни с кем не молвишь...
Алена Никитична не любила часто ходить к Анюте, чтоб не тревожить Фролку, который каждый раз, как встречался с ней, загорался смущением.
Когда впервые Степан привел в дом стриженую Алешку, Фролка был восьмилетним. С первых дней ее жизни в доме Иван со Стенькой и с ними Сергей ушли на войну. Между восьмилетним Фролкой и стриженою Алешкой повелась неразливная дружба.
Мечтательный и немного ленивый, Фролка с горячностью делал все, что бы она ему ни велела. Старики добродушно дразнили его женихом Алешки.
– Тили-тили-тилишок – наш Фролушка женишок, тили-тили-тесто – Ленушка невеста! – шутила Разиха.
Фролка и сам называл Алену своей невестой.
– Пойдешь за меня? – спросил он как-то Алену, когда молодежь из станицы весело собиралась к венчанью в Царицын, несколько разукрашенных лентами троек уже гремело колокольчиками на улицах и все от стара до мала высыпали смотреть молодых.
– За кого ж мне идти за другого! – со смехом сказала она. – Сбирайся скорее, да едем со всеми к попу в Царицын!
– Нет, как вырасту, вот тогда, – прошептал ей Фролка без тени шутки.
– А как вырастешь, то и вовсе! – бойко смеялась Алешка.
Пришлый приемыш, она почти не знала подруг из казачек, особенно в первый год своей жизни в станице, стеснялась своей мальчишеской стриженой головы. В ту пору Фролка был самым первым ее товарищем.
Она росла, хорошела, взрослела.
Когда Степан возвратился с войны и внезапно все повернулось в доме на свадьбу Стеньки с Аленой, – перед самым весельем Фролка исчез из дому, и только дня через два нашли его рыбаки на острове за станицей. Он не хотел поздравить Степана с Аленой и поселился с тех пор у Ивана.
– Что-то он нас невзлюбил! – удивился Степан.
– Ты у него невесту отбил, – усмехнулась мать.
Фрол приручался исподволь и долго. Он вдруг вытянулся нескладным верзилой, завел себе гусли, забирался на островок и просиживал целый день, напевая песни.
Уходя на войну, Степан наказывал Фролке в нужде не забыть Алену. И Фрол выполнял просьбу брата. Он привозил ей дров, приносил с Дона рыбы, занашивал с поля дичину, косил для скотины траву, но ни разу за год отсутствия брата не вошел к ней в избу...
Четырехлетний Гришка любил своего дядю Фролушку, почасту бегал во двор к Ивану. Сидя на куче бревен в углу под деревом, Фролка тешил племянника гуслями или рассказывал сказки.
Алена занималась хозяйством и знала: придет время – Фрол пересадит Гришатку прямо через плетень в густую траву.
И вдруг во дворе у Ивана послышались хлопоты, шум, наехали гости. Алена хотела взять Гришку домой, чтобы он не мешался у тетки, но Фрол сам вошел в ворота, принаряженный в новую рубаху, в праздничный синий чекмень с галунами.
– Ну-ка, Никитична, без мешкоты приберись да и к нам. Войсковой атаман тебя кличет...
– Крестный?! – в каком-то испуге спросила Алена.
– Да не бойся, он сказывал – с доброю вестью.
Но Алена встревожилась еще больше: с какой же он вестью? Откуда? На что ее может звать сам атаман?!
Она хватала убор за убором, разбрасывая по всему куреню свою женскую рухлядь, не зная, что лучше надеть, в чем показаться. Щеки ее пылали от волнения, она смешалась и поминутно теряла что-нибудь такое, что через миг ей казалось самым необходимым и подходящим к случаю.
Аннушка в нетерпении к ней забежала.
– Да что ты, Алена! Ведь экий великий гость дожидает тебя, а ты мешкаешь, право! Содом натворила по всей избе, а сама негораздушкой экой осталась! Давай я тебе пособлю поскорее прибраться! – сердито сказала большуха.
Возле ворот Иванова двора два десятка заседланных коней кормились травою по улице. Усатый казак хлопотал, насыпая в торбы овес. В горнице слышались веселые и слегка хмельные голоса казаков.
– Здравствуйте! – робко поклонилась от порога Алена.
– Здорова бувай. Так вот какова у Стеньки казачка! То-то он, бисов сын, крестному на показ не привез. Бережлив казак! – приветливо усмехнулся Корнила.
– От Стеньки меня никому не схитить, Корнила Яковлевич, – отозвалась Алена и пуще смутилась собственной смелости.
– Шустра на язык! Сергею сестренка? – спросил Корнила.
– Сестра.
– Шустра сестра! – подхватил атаман и сам засмеялся складному слову. – Скучаешь, красавица, по Степану?
– Все слезы льет, – выдала ее Аннушка.
– Казачке лить слезы в разлуке – глаза проплачешь.
– Тебе бы пойти за купца, все бы в лавочке возле тебя отирался! – поддразнил один из войсковых есаулов, бывших в свите Корнилы.
– Вестей нет, честной атаман! – возразила Алена.
– А я и с вестями! – воскликнул Корнила и весело подмигнул. – Стенька наш большого воеводы жизнь спас в сече от вражеской хитрости. Удаль казацкую, сметку лихую в бою показал. Я ныне ездил на Москву по донским делам. Государево похвальное слово привез Степану да соболиное царское жалованье в почет. Приедет с войны – зайдет в войсковую избу и получит. Тебе-то к лицу соболя придутся, казачка! – добавил Корнила. – И от меня ему будет гостинец за то, что не посрамил он донского казацкого звания.
Атаман недолго гостил в Зимовейской станице. Покормив коней, он со свитой тронулся дальше, в Черкасск.
Вся станица сбежалась на двор к Алене. Казачки глядели на нее так, будто она уже была разнаряжена в соболя. Уговаривали ее сварить пива, устроить праздник по поводу царской награды. Алена пыталась отговориться, но Аннушка строго сказала, что соседки примут отказ за спесивое нежелание знаться с ними.
– Хоть бы мой атаман получил государеву похвалу, то сварила бы пива на всю станицу. Обычай таков. Фролка песню сыграет, потешит гостей.
– Как Степан воротился бы – вот уж тогда... – заикнулась Алена.
Но атаманша уже не на шутку прикрикнула:
– Срамишь ты не только себя – всю родню!
Алена варила пиво, готовилась к празднику, созывала гостей, как вдруг чужой, незнакомый казак по-хозяйски вошел во двор; не здороваясь, не спросясь, широко отворил ворота, и несколько всадников въехали в них, по-татарски, на лубе, подвешенном между конями, везя Степана.
Раненый лежал в забытьи. В старый шрам в надбровье ударила панская пуля.
Это было как раз в том бою, за который царь прислал Разину свою похвалу.
Большой воевода всего русского войска, Юрий Олексич Долгорукий, боярин и князь, был ненавидим Степаном с той самой ночи, когда он подслушал разговор Долгорукого с думным дьяком. Но среди казаков воевода слыл мужественным и умным полководцем. Казаки уважали его за воинский дух.
В эту ночь Иван получил от лазутчиков важные вести о силе противника и тотчас заторопился послать с ними к воеводе Степана. Кругом стояли глухие леса. Для безопасности атаман приказал Степану взять с собой в провожатые два десятка казаков. Отряд пустился в ночную дорогу. Рассветный туман завел их в болото. Пока выбирались на шлях, наступило утро, и они услыхали пальбу: битва уже началась...
Выбравшись из лесу, Степан увидал из лощины вершинку холма, а на ней воеводу с толпою всадников. Поле боя лежало за холмом и не было видно Степану, зато он разглядел, как на противоположной опушке того же леса маячат в тылу Долгорукого польские уланы на своих долговязых конях. Степан вмиг понял опасный план поляков: зная обычай князя стоять во время битвы на возвышенности, они заранее, с вечера, угадали тот высокий холм, который выберет воевода, и послали своих улан в обход, чтобы в самом начале боя убить Долгорукого и обезглавить русское войско. Расстояние от казаков и от улан до вершины холма было почти одинаково, но, увлеченные ходом боя в долине, воевода и свита его не замечали ни тех, ни других.