Том 5. Смерти нет! - Андрей Платонов 12 стр.


По деревне Доброй Пожве немцы и финны били из пушек, ее палили бомбами с неба, и деревянная Добрая Пожва погорела и умерла.

Одно водяное колесо осталось целым; оно, как и прежде, в мирное время, вращалось на своем деревянном валу и крутило деревянную же шестерню: только цевки этой шестерни теперь не задевали другой шестерни: вся снасть погорела, и то, что эта снасть крутила в работу на пользу народа — целое машинное устройство, — тоже сотлело в огне.

Лишь одно водяное колесо безостановочно трудилось теперь впустую: поверх по желобу на него, как и прежде, вступала вода, она наполняла ковши и своим весом велела колесу кружиться день и ночь, потому что поток воды был живой и он не убывал.

Битва русских и карел с белофиннами и немецкими фашистами прошла в этом краю, и удалилась отсюда, и не стала более слышна. В наступившей безлюдной тишине одно водяное колесо в Доброй Пожве поскрипывало от старости и работало напрасно.

Вокруг росли и шевелились обгорелыми ветвями леса, и безмолвно лежала под ними чуткая материнская земля, все породившая, но сама неподвижная и неизменная. Однако от этой земли, серой и равнодушной, отвыкнуть было нельзя никому, кто на ней родился однажды. И кузнец, карел Нигарэ, тоже не мог отвыкнуть от привычной земли. Он вернулся в пустую Добрую Пожву, где он когда-то родился и жил всю жизнь до войны.

Нигарэ служил в морской пехоте, спешенной с Ладожской флотилии, рядовым бойцом. Чтобы лучше и привычней было, его в части прозвали Киреем, и он теперь сам привык к себе, что он есть Кирей; он вытерпел в боях всю зимнюю кампанию и не был поврежден врагом, но недавно его оглушило близким взрывом бомбы, и он пал на поле сражения без памяти; опомнившись, он остался целым, но говорить слова стал хуже, он начал заикаться, и при звуках музыки или поющего человеческого голоса или от вида цветущих растений он сразу плакал в сердечной тревоге. Тогда его отпустили из армии на бессрочное время, и Кирей прошел с партизанами через фронт, а здесь, возле родного места, отошел от них, чтобы побыть дома, а после опять вернуться к партизанам и помогать им в починке оружия и железных изделий, в чем Кирей с молодых лет был достаточный мастер. Кирей понимал, что, покуда идет война, даже покалеченный или убогий человек должен быть в деле при войне, потому что другой жизни, кроме войны, нету, пока по избам и земле Карелии ходит мучитель-неприятель.

Кирей обошел тихим шагом всю погибшую, погорелую Добрую Пожву и сел возле шумящего, одиноко работающего водяного колеса.

Человек стал грустным. Его осветило вечернее солнце, уже слабое на севере в эту пору позднего лета. На пеньке сидел утомленный, постаревший человек в изношенной серой шинели; лицо его стало теперь худым и обросло бородой серого, выветрившегося цвета, тело состояло более всего из костей, а свободного мяса давно уже не было, и глаза его доброго льняного цвета спокойно глядели на опустевшую землю, не выражая сейчас ничего, кроме равнодушия. Тело краснофлотца Кирея усохло в боях, отощало в тревоге и в походах, а сердце его, увидев смерть Доброй Пожвы, наполнилось горем до той меры, когда оно больше уже не принимает мученья, потому что человек не успевает одолевать его своим сердцем. И тогда весь человек делается словно равнодушным, он только дышит и молчит, и горе живет в нем неподвижно, сдавив его душу, ставшую жесткой от своего последнего терпения, — но горе тогда уже бессильно превозмочь человека на смерть.

Кирей не нашел в Доброй Пожве ни одного жителя, и его жена и четверо детей тоже пропали со света. Теперь осталось тут одно водяное колесо и еще подалее него погрузилось в почву мертвое железное тело электрической машины, которую в мирное время вращало водяное колесо. От этой электрической машины шла проволока по всей Доброй Пожве и далее окрест — на ферму, на огород и на лесопилку. Сила воды крутила машину, а от машины рождалось электричество, которое работало все, что полезно человеку. Электричество делало свет и тепло в избах, равно оно обогревало скотину и птицу в зимнюю стужу, чтобы скотина не убывала в теле, а птица давала мясо, перо и яйцо; электричество мололо зерно на мельнице, мяло лен, крутило прялки, давало воду по трубе к середине деревни, чтоб ходить за ней было близко, разделывало лес на доски, корчевало пни, дробило камень на постройку дорог и грело молоко для питания детей. И еще работало электричество — все, что надобно для пользы и в чем есть нужда, потому что силы машины хватало для работы и еще оставался остаток.

Жить было тогда сытно, свободно и рукам нетрудно. Кирей, когда у него родился младший сын, устроил от электричества маленькую машину-самосуйку, чтоб она качала потихоньку колыбель ребенка, а мать не трудилась и дремала возле него. Позже, уже перед войной, председатель колхоза велел Кирею поставить на мельнице вальцы, чтобы молоть из зерна самую мягкую сладкую муку, потому что стало рожаться много детей, а малолетним мука грубого помола вредна для желудка, и у них начинаются поносы от жесткого хлеба. Кирей начал было вязать бревенчатый фундамент под вальцовую мельницу, но не управился и ушел на войну, а теперь и следа не стало от его работы.

Кирей вспомнил сейчас, как его жена, кроткая нравом, похожая лицом на ребенка, хоть и сама уже рожавшая детей, как его жена читала ему однажды вечером вслух старую карельскую книгу Калевала. Там было написано про одного мастера Ильмаринена, который сделал самомольную мельницу Сампо: она сама молола зерно, и хлеб шел из нее даром, чтобы кормить всех досыта и чтобы не нужно никому было заботиться о пропитании.

— Это неправда, — сказал тогда Кирей своей жене. — Это зря написано в книге. Зачем хлеб даром нужен? Народу без заботы жить нельзя, у него сердце салом покроется и ум станет глупым.

— А хорошо бы так было, — сказала в то время жена. — Мели да мели зерно, а ни сеять, ни жать не надо…

— Это плохо, — рассудил Кирей. — По телу жир пойдет, в голове пустые мысли будут… Нам такое ни к чему, у нас лучше есть, чем Сампо, у нас — электричество.

— Оно не такое, оно не даром, — сказала жена, — к нему старание нужно.

— Потому оно и лучше, что оно не даром, а требует от человека разуменья, — ответил Кирей. — Нужно, чтоб человек имел развитие, а не жил в одно свое мясо…

— Может, и правда твоя, — задумчиво сказала жена. — Всё у нас было, а всё будто чего-то недоставало, неизвестно чего…

— Неизвестно чего не бывает, — произнес Кирей. — Колхоз наш полон добра был, иль всё тебе мало?

Жена промолчала; неизвестно, чего она думала и чего хотела. И все это теперь миновало. В Доброй Пожве было сделано лучше, чем в сказке о самомольной мельнице Сампо; электричество было искусней сказочной силы, умевшей лишь молоть зерно, и разумнее, потому что требовало от человека задумчивой работы и жить ему зря не давало.

Что же теперь нужно было делать бедному, больному Кирею, когда вся жизнь в Доброй Пожве, бывшая сильнее и разумнее, чем написано в сказке, погорела, исстрадалась и погибла, как не бывшая никогда, когда остался только ветер и пустая земля?.. Кирей не знал, что ему нужно теперь делать и как быть. И он стал делать сначала то, что было прежде; пусть будет все обратно, что умерло и погорело в Пожве.

Пришелец пошел на место своей избы, потрогал там погорелую землю и решил вновь сложить жилище. Обойдя деревню, он нашел топор без топорища, увидел бревнышко в лесу и сел стругать перочинным ножом новое топорище… Народ не может умереть до последнего человека, кто-нибудь останется, и старые люди вернутся жить на прежнее место, а вдобавок к ним нарожаются новые люди, и Добрая Пожва построится разумнее прежнего, и опять электричество станет светить и работать на пользу и счастье. Опять будет хорошо, но только убитые и умершие никогда не возвратятся в свои избы и лучшая жизнь им не достанется.

Что же это такое? Кирей перестал трудиться, почувствовав мучающее горе в сердце, которое уже не может зажить в нем ни от какого добра или счастья. Его жена и дети домой не придут, и Сампо — электричество — для них более не нужно. Жене нужно было кроме хлеба и хорошей жизни еще что-то, неизвестно что, — она о том говорила. Что же это было, что неизвестно было ей самой и что ей было необходимо? Пусть бы она была живой, и дети живыми… Но они погибли.

«Отчего же они погибли? — с затруднением спросил Кирей, глядя на всю опустевшую, замученную землю. — У нас все было, а они умерли… Иль и правда, у нас недостаток был чего-то, о чем жена горевала, и оттого погорела и померла вся наша Добрая Пожва… Я того не знаю, я только живу и мучаюсь один».

Кирей мало чего знал. Сделав топорище к топору, он начал подрубать дерево в лесу, решив по привычке к жизни строиться сызнова. Боль в сердце от горя и воспоминаний мешала ему иногда работать, и тогда он опускал топор и думал, занятый своей печалью: «Отчего наше добро не осилило сразу ихнее зло?.. Оно же было могучее — добро и сила нашей жизни!»

Кирей осерчал и с размаху стал вновь трудиться топором. Он не знал всей тайны жизни и не знал того, почему зло хоть на время может одолевать добро и убивать безвозвратно любимых людей. А это горе уже не на время, а навеки.

До самого позднего вечера с усердием трудился Кирей, терпя свою печаль. Он хотел, чтоб опять настало такое время, когда в новой Доброй Пожве электричество будет молоть зерно, освещать тьму, нагнетать воду и крутить самопрялки. Но это все будет одно лишь добро, а его мало для жизни, потому что добрая жизнь податлива на смерть, как видно стало на войне.

«Мы сделаем так теперь, — соображал в своем уме Кирей, — чтоб в новой Доброй Пожве мололось не одно хлебное зерно, а смалывалось еще в смерть зло жизни. Электричество того делать не умеет, и никто, должно, не умеет. Но мы помучаемся и тогда сумеем. Хлеб тоже нужен, а одолеть смерть от зла, от врага-неприятеля еще нужнее. Жена-покойница чуяла правду, и умерла она оттого, что мы ее не чуяли».

Кирей решил отстроить пока что одну избу и сделать в ней кузню для починки партизанского оружия. А далее он хотел жить до конца, до самой дальней смерти, пока станет мочи, чтобы строить всю Добрую Пожву, какой она была, и еще лучше, и сработать своими руками самое важное и неизвестное; добрую силу, размалывающую сразу в прах всякое зло.

Самому Кирею уже ничего не нужно было, потому что его сердце ушло в вечное горе о погибших детях и жене. Но он понимал, что сам был виноват в их смерти, раз не мог устроить им жизни без гибели. Он понимал, что и другие люди тоже погибли по слабости его рассудка и по его вине, и по вине таких, кто подобен ему. И совесть перед мертвыми давала ему теперь силу для жизни. Кирей не хотел уйти к любимым мертвым, не отработав своей вины для живых. Пусть живые будут не его дети и чужие люди, однако их сердце никогда не должно быть порушено ни железом врага, ни горем вечной разлуки.

Седьмой человек

1

Через фронт к нам пришел человек. Сначала он заплакал, потом осмотрелся, покушал пищи и успокоился.

Человек был одет худо — в черные тряпки, привязанные к туловищу веревками, и обут в солому. Мягкого тела у него осталось мало, не больше, чем на трупе давно умершего человека, — сохранились лишь кости, и вблизи них еще держалась его жизнь. По лицу его пошла темная синева, словно по нему выступила изморозь смерти, и оно у него не имело никакого обыкновенного выражения, и только всмотревшись в него, можно было понять, что в нем запечатлена грусть отчуждения ото всех людей, — грусть, которую сам этот исстрадавшийся человек, должно быть, уже не чувствовал или чувствовал как свое обычное состояние.

Он жил, наверно, лишь по привычке жить, а не от желания, потому что у него отбирали и отчуждали все, чем он дышал, чем кормился и во что верил. Но он все еще жил и изнемогал терпеливо, точно до конца хотел исполнить завещание своей матери, родившей его для счастливой жизни, надеясь, что он не обманут ею, что мать не родила его на муку.

Уже душа его — последнее желание жизни, отвергающее гибель до предсмертного дыхания, — уже душа его явилась наружу из иссохших тайников его тела, и поэтому лицо его и опустевшие глаза были столь мало одушевлены какой-либо жизненной нуждою, что не означали ничего, и нельзя было определить характер этого человека, его зло и добро, — а он все жил.

По документам он значился Осипом Евсеевичем Гершановичем, уроженцем и жителем города Минска, 1894 года рождения, служившим ранее старшим плановиком в облкустпромсоюзе; но по жизни он был уже другим существом, может быть — святым великомучеником и героем человечества, может быть — изменником человечества в защитной, непроницаемой маске мученика. В наше время, во время войны, когда враг решил умертвить беспокойное разноречивое человечество, оставив лишь его изможденный рабский остаток, — в наше время злодеяние может иметь вдохновенный и правдивый вид, потому что насилие вместило злодейство внутрь человека, выжав оттуда его старую священную сущность, и человек предается делу зла сначала с отчаянием, а потом с верой и удовлетворением (чтобы не умереть от ужаса). Зло и добро теперь могут являться в одинаково вдохновенном, трогательном и прельщающем образе: в этом есть особое состояние нашего времени, которое прежде было неизвестно и неосуществимо; прежде человек мог быть способен к злодеянию, но он его чувствовал как свое несчастие и, миновавши его, вновь приникал к теплой привычной доброте жизни; нынче же человек насильно доведен до способности жить и согреваться самосожжением, уничтожая себя и других.

2

Гершанович к нам пришел при помощи партизан, которых удивил и заинтересовал столь редкий человек, — редкий даже для них, испытавших всю свою судьбу, — способный вместить в себя смерть и стерпеть ее; они его провели, укрывая собою, и пронесли на руках мимо укрепленных очагов противника, чтобы он отошел сердцем от страдания, от самого воспоминания о нем и стал жить обыкновенно.

Речь Гершановича походила на речь человека, находящегося в сновидении, точно главное его сознание было занято в невидимом для нас мире, и до нас доходил лишь слабый свет его удаленных мыслей. Он назвал себя седьмым человеком и говорил, что с ручной гранаты он не подвинул предохранителя, потому что предохранитель был тугой и было некогда его двигать, а тугим предохранитель оказался оттого, что работа отдела технического контроля поставлена не на должную высоту, не так, как в его Минском облкустпромсоюзе.

Затем Гершанович говорил нам более ясно, что он брал домой вечернюю работу; ему нужны были деньги, потому что детей он нарожал пять человек и все его дети росли здоровыми, ели помногу, и он радовался, что они поедают его труд без остатка, и он приучал себя спать мало, чтобы хватало времени на сверхурочную работу; но теперь ему можно было спать долго и ему можно даже умереть — кормить ему больше некого: все его дети, жена и бабушка лежат в глиняной могиле возле Борисовского концлагеря, и там еще с ними лежат вдобавок пятьсот человек, тоже убитых, — все они голые, но сверху они покрыты землей, летом там будет трава, зимой лежит снег, и им не будет холодно.

— Они согреются, — говорит Гершанович. — Скоро и я к ним приду, я соскучился без семьи, мне ходить больше некуда, я хочу проведать их могилу…

— Живи с нами, — пригласил его один красноармеец.

— Я буду здесь жить, а они будут там не жить! — воскликнул Гершанович. — Им так нехорошо, им невыгодно — где же правда?.. Нет, я пойду к ним через смерть во второй раз. Один раз не дошел, теперь опять пойду.

И он вдруг вздрогнул от темного воспоминания:

— И опять я не умру. Убивать буду, а сам не умру.

— Почему? Это как придется, — сказал ему слушавший его красноармеец.

— Так опять придется, — произнес Гершанович. — Фашисту жалко смерти, он скупой, он одну смерть нам на семерых давал — это я им такую рационализацию изобрел, а теперь еще меньше будет давать: немец бедный стал.

Мы не поняли тогда, что хотел сказать Гершанович, мы подумали: пусть он бормочет.

Вскоре к нам пришли четверо партизан. Они, оказывается, давно знали Гершановича как бойца партизанской бригады имени N и сказали нам, что Гершанович — это великий мудрец и самый умелый партизан в своей бригаде. Семья его действительно была расстреляна под Борисовом, когда там расстреляли сразу полтысячи душ, во избежание едоков и евреев.

— А его самого смерть ни разу не взяла, хоть он и не прочь, — сказал один новоприбывший партизан. — Оно понять можно — почему это так: Осип Евсеич человек умный, и смерть ему нужна не глупее его, а фашист воюет шумно, бьет по дурости, — это еще нам не погибель… В Минске Осипу Евсеичу пуля прямо в голову шла — и с ближнего прицела, — а в голову внутрь она не вошла, он ее заранее мыслью упредил…

Мы сказали, что этого не может быть.

— Может, — сказал партизан. — Это кто как воюет. Если воевать умело, то — может быть.

В доказательство он первый попробовал пальцами затылок у Гершановича; потом то же место попробовали мы — там под волосами была вмятина в черепе от глубокого ранения.

3

Поживши еще немного с нами, поев хорошей пищи, Гершанович стал более разумным и обыкновенным на вид, и тогда он снова ушел в дальний тыл врага, вместе с четырьмя партизанами. Он хотел вторично пройти тою же дорогой, где его не одолела смерть, где он не довершил своей победы, и потом вернуться к нам в скором времени.

Одетый в белорусскую свитку, обутый в лапти и вооруженный, Гершанович ушел ночью во тьму врага, ради его гибели и ради того, чтобы проведать своих мертвых детей.

Дойдя до Минска по партизанским дорогам, Гершанович отошел от своих спутников и снова, как и в первое свое путешествие, вышел в сумерки на окраину города. Он шел одиноко в тихом сознании, понимая мир вокруг себя как грустную сказку или сновидение, которое может навсегда миновать его. Он уже привык к безлюдию, к смертным руинам немецкого тыла и к постоянному ознобу человеческого тела, еще бредущего здесь живым.

Назад Дальше