— Не упоить ли ты их часом собрался? — с сомнением поинтересовался князь. — Только боюсь, что на печенегов всех наших винных запасов не хватит. Разве что по глоточку каждому перепадет.
— Задумка моя пусть пока в тайне останется. — Добрыня нахально подмигнул Владимиру. — Если добьюсь своего, то не важно, каким способом. Но и ты, надежа-князь, о своем обещании не забудь. Коль спасу Киев и живым назад вернусь, ты любое мое желание обязан исполнить.
— Про любое желание я лишку хватил. Любое желание — это чересчур, — похоже, пошел Владимир на попятную. — Бывают ведь желания невыполнимые. Вдруг ты пожелаешь на великокняжеский стол войти и самолично править. Или дочек моих невинных в свою опочивальню потребуешь.
— Не по чину мне, князь, на твою наследственную власть зариться. Прадед мой, говорят, на Рюриковой ладье простым черпальщиком состоял, даже не гребцом. Лишки воды из ладейного нутра бадейкой удалял. Нынче золотари схожими бадейками дерьмо из отхожих мест черпают… Что касается дочек твоих, они мне и даром не нужны. Хотя красавицы, конечно, на загляденье. Только зачем кроту голубка? Я на старости лет привык срамными бабами обходиться. Поэтому желаний моих не опасайся. Как служил тебе прежде верой-правдой, так и дальше служить буду. Хоть вирником, хоть чашником, хоть стольником, хоть портомоем. Но от уговора нашего не отступлюсь. Желание свое стребую. Поглядим, надежа-князь, хозяин ли ты своему слову.
— Дерзишь, Добрынюшко? — Глаза Владимира сузились, как у кошки, высматривающей мышь. — Полагалось бы наказать тебя примерно, да ведь сам на верную смерть идешь… Если свидишься с ханом Ильдеем, привет ему передавай.
— Уж непременно! От тебя, князь-батюшка, привет, а от себя самого укоризну. — Добрыня вновь поклонился, на сей раз чуть пониже.
— Погоди, боярин! Послушай, что я тебе скажу, — заторопился воевода Турьяк. — Нам-то как быть? На полатях дремать аль к осаде готовиться?
— Это, братцы, ваша забота. — Добрыня развел руками. — Как вам вернее кажется, так и поступайте. Весточка от меня до Киева через пару дней дойдет. Отсрочка небольшая. За такое время рать не соберешь, рвы не углубишь и стены не надстроишь. Разве что котлы для вара на забралы [48] втащите, если их еще ржа не съела. Эх вы, воители! Запустили оборону. Вольно вам было прежде за княжеской казной да за варяжской спиной укрываться. А теперь сами хлебнете лиха.
— Ядовит ты, боярин, ровно змея. — отозвался воевода. — Так и тщишься побольнее ужалить. Видно, недаром столько врагов имеешь.
— Да ведь у нас такой обычай от пращуров ведется. Добро творить — врагов множить. Уж и не знаю почему, но если я Киев спасу, меня все обитатели от мала до велика проклянут, а уж вы, лизоблюды и приживалы, тем паче.. Другое дело — разорить полгорода. Вот тогда все зауважают и детям своим закажут.
Через Днепр переправлялись выше Синявинского брода, у которого, как говорили рыбаки, видели всадников с нездешними бунчуками на пиках. Добрыню сопровождали: вольный витязь Сухман, не запятнанный печенежской кровью, черноризец Никон, уже не скрывавший тяжелого распятия, болтавшегося на его впалой груди, и слуга Тороп, успевший позабыть свое прежнее прозвище Вяхирь.
Все четверо (а Добрыня с Сухманом весили по восемь пудов каждый) с трудом разместились в ветхой долбленке, на которую даже алчные варяги не позарились, а коням пришлось плыть за кормой. Те, у кого на теле были брони, на всякий случай сняли их. Недаром говорится — от большой воды ожидай беды.
День только начинался, и над рекой еще не рассеялся предутренний туман, что киевскому посольству было только на руку — зачем чужие глаза лишний раз мозолить.
Левый и правый берег Днепра представляли собой как бы два различных мира, и не только по причине разницы в рельефе.
Справа стучали топоры, прореживая вековые дубравы, зеленела озимь, чернели пары, пасся тучный скот, в полях гикала охота, в селениях перекликались люди, петухи и собаки. Короче, жизнь кипела.
Слева, насколько хватало глаз, колыхалось безбрежное степное разнотравье, над которым стояла глухая тишина, изредка нарушаемая лишь орлиным клекотом да топотом стремящихся к водопою косуль и сайгаков. Даже светлогривые степные волки старались пореже подавать голос. Жизнь здесь до поры до времени дремала.
Это безлесое пространство, раскинувшееся между Днепром и Доном, издревле называли Диким полем. Добрые люди старались сюда без особой надобности не заезжать, а уж заехав, передвигались скрытно, зорко наблюдая за горизонтом, а то и прикладываясь к земле чутким ухом.
В дороге Добрыня поучал черноризца Никона:
— Про нашествие печенегов и наше странствие к ним ты в летописи даже не упоминай. Пусть потомки полагают, что все благие дела на киевской земле руками князя Владимира вершились. Кстати, когда будешь писать о нем, добавляй к имени какое-нибудь звучное прозвище.
— Подскажи какое.
— Да любое. Меня, к примеру, Златым Поясом кличут. У вас император был Константин Багрянородный. У данов конунг — Гарольд Боевой Зуб. Что-то в этом роде… — Добрыня оглянулся по сторонам, но на виду не было ничего примечательного, кроме бездонного неба, бесконечной степи и встающего над горизонтом дневного светила. — Ну хотя бы Красное Солнышко… Владимир Красное Солнышко. Чем плохо?
— Уж лучше Владимир Черная Буря. — возразил Сухман. — Солнышко всем тварям и растениям жизнь дает, а от князя одна погибель.
— Не каркай! — отрезал Добрыня. — Ничего ты в политике, то есть в науке управления государством, не понимаешь. Сплочение народа требует героических примеров. Дабы было на кого в лихую годину равняться. Дескать, пращуры наши прославились, а мы чем хуже? Венценосные герои в особой цене. Божий человек Никон это подтвердит. У латинян и греков всяких героев имеется — хоть пруд пруди. И тебе Александр Македонский, и тебе Юлий Цезарь.
— Разве мы с тобой не герои? — осведомился Сухман.
— Герои. Но, так сказать, частные А не государственные.
— Какая разница?
— Большая. Про государственных героев летописи пишут, а про частных песни слагают.
— Кто слагает?
— Считается, что народ. Но я полагаю, что это они сами себя славят.
— Тогда возьми и сложи песню про нас с тобой.
— Не так-то это просто… Хотя попытаться можно. До ханской ставки, если верить лазутчикам, еще ехать и ехать. Вот и убьем время… Решено — я буду песню слагать, а ты по сторонам глазей, чтобы печенеги нас врасплох не застали.
Некоторое время посольство двигалось в полном молчании, а потом Добрыня стал легонько мычать что-то, стараясь попадать в такт лошадиному шагу. Скоро сквозь мычание стали прорываться отдельные внятные слова, а то и целые фразы. Впрочем, сочинительство у богатыря ладилось нешибко. Придумав одну строчку, Добрыня тут же отбрасывал ее, и брался sa другую.
— «Как во славном было городе во Киеве…» Нет, банально, надо что-то посвежее, — рассуждал он вслух. — «Красуйся, Киев-град, и стой неколебимо, как Россия…» Мимо. Никакой России еще и в помине нет. «Киев-град, златые купола! Киев-град, звонят колокола…» Еще хуже. Не дожили мы пока до куполов и колоколов. «Утро красит нежным цветом стены княжьего дворца, просыпаются с рассветом киевляне — голытьба…» Уже лучше, но никто не оценит. «Долбленки, полные сомами, Добрыня в Киев приводил, и все боярыни давали, когда про то он их просил…» Тьфу ты, я же героическую песню взялся сочинять, а не балагурную. Неужели придется возвращаться к первому варианту? Или придумать что-то попроще. На популярный мотивчик. «У князя в гриднице назначена пирушка…»
— Мне записывать? — поинтересовался добросовестный Никон.
— Не надо, — ответил Добрыня. — Героические песни запишут веков этак через восемь и тогда же назовут былинами. А пока их надо наизусть запоминать. Чтобы потом петь в людных местах.
— У меня, боярин, на плечах голова, а не кадушка. Она уже и так разными знаниями переполнена. Я запоминать давно разучился.
— — Понятно. Сочувствую тебе, божий человек. Пьянство и память — две вещи несовместимые. Почти как гений и злодейство.
— Боярин, позволь мне твои песни заучить. — Слуга Тороп, дабы не отведать за дерзость хозяйской плети, предусмотрительно поотстал. — Голова у меня пустая и трезвая. Каждое слово для потомков сберегу.
— Попробуй, — милостиво разрешил Добрыня. — Если получится, будет тебе на старости лет верный кусок хлеба. Ну а сейчас внимайте. Зачин уже готов.
Певец из Добрыни был, конечно же, никакой, зато и слушатели ему достались неизбалованные.
— А вот это ты залгался! — возмутился Сухман. — Мое ремесло — супостатов разить да землю русскую оборонять. Пью я единственно от скуки. И с ног, заметь, никогда не валился. Нечего небылицы плести. Я ведь и разобидеться могу.
Певец из Добрыни был, конечно же, никакой, зато и слушатели ему достались неизбалованные.
— А вот это ты залгался! — возмутился Сухман. — Мое ремесло — супостатов разить да землю русскую оборонять. Пью я единственно от скуки. И с ног, заметь, никогда не валился. Нечего небылицы плести. Я ведь и разобидеться могу.
— Пойми, это ведь песня, — стал оправдываться Добрыня. — У нее свои законы. Не привравши, песню не сложишь. Тем более что выпивка герою не в укор. Александр Македонский тоже этим грешил. От пьянства, сердешный, и помер. Брось переживать и слушай дальше.
— Я послушаю, так и быть. Но если еще хоть одно обидное слово про меня скажешь, обратно в Киев вернусь, — предупредил Сухман. — Теперь понятно, почему магометане злоречивым пиитам языки обрезают.
— По части обрезания магометане известные искусники. Да только до нас это поветрие пока не дошло. Поэтому я за свой язык не опасаюсь.
Добрыня вновь запел, но слова теперь подбирал более осмотрительно:
— Опять неувязочка получается, — вмешался Сухман. — С каких это пор я в благонравные записался? Благонравными бабы бывают. Или монахи. А я все же воин. Лучше назови меня непобедимым. На худой конец — могучим.
— Не ложится непобедимый в строку. Как ты не понимаешь! — раздосадовался Добрыня.
— А что ложится?
— Козлорогий, косорылый, страховидный, вечно пьяный.
— Тогда пусть благонравный остается, — вынужден был согласиться Сухман. — А я уж постараюсь соответствовать. Нрав укрочу и пьянство умерю.
— А еще говорят, что искусство не исправляет людей, — молвил Добрыня самому себе.
Здесь в богатырскую беседу вновь вмешался безродный Тороп, и вновь с безопасного расстояния.
— Почему в песне только про Добрыню и Сухмана поется? — осведомился он со всей строгостью, на какую только способен зависимый человек. — Как же мы тогда? Горе и тяготы вместе мыкаем, а слава только вам достается. Несправедливо.
— Про всякую голытьбу подзаборную в героических песнях не поется, — пояснил Добрыня. — Это уж потом, когда старый мир прахом пойдет, про вас сложат: «Кто был ничем, тот станет всем…»
— Ты, Добрынюшка, на этого свинопаса внимания не обращай. Кто был ничем, тот ничем и останется. — Сухман погрозил Торопу кулаком, хотя достаточно было и пальца. — Ты дальше пой. И где-нибудь в удобном месте обязательно вверни, что я непобедимый.
— Дальше я пока не придумал, — признался Добрыня. — Вдохновения нет. Песни сочинять — это не брагу ковшами хлебать. И не девкам подолы задирать.
Между богатырями завязалась горячая перепалка, вследствие чего они перестали следить за окрестностями. Да и Тороп с Никоном отвлеклись — уши развесили.
Спохватились все лишь после того, как в воздухе пропела стрела и, не дотянув до цели, коей, несомненно, являлось киевское посольство, сразу затерялась в высокой траве.
— Шухер! — рявкнул Добрыня (словцо было чудное, никому прежде не ведомое, но друзья-приятели к нему уже привыкли).
Всадники, до этого съехавшиеся вместе, спешно рассредоточились, дабы не стать легкой мишенью для скакавших наперерез печенегов.
— Смерти ищут, — неодобрительно покачал головой Сухман.
— Дурачье, — согласился Добрыня.
Оба богатыря, регулярно наведывавшиеся в Дикое поле (и не только кровопролития ради), вполне сносно владели печенежской речью, столь же примитивной, как и вся жизнь кочевника. Поэтому они до поры до времени не обнажали оружия, а лишь кричали навстречу степнякам:
— Стойте! Не стреляйте! Мы послы от киевского князя Владимира Святославовича! К хану Ильдею с поклоном едем!
В иных обстоятельствах печенеги, число которых не превышало дюжины, возможно, и призадумались бы, но сейчас время для мирных переговоров было упущено — стрелы уже густо падали вокруг пришельцев. Впрочем, будучи на излете, они не смогли бы пробить даже воловью шкуру, а не то что богатырскую броню.
— Хорошо же вы гостей встречаете! — возмутился Добрыня. — Вместо привета каленые стрелы посылаете! Тогда и ответ сообразный получайте!
Он натянул свой лук, ничем не отличавшийся от знаменитой гондивы, из которой легендарный индийский воитель Арджуна укладывал врагов пачками, вагонами и тачками. Истребление началось.
Тот, кто нынче звался Добрыней, но прежде носил много иных имен, в своих бесконечных перерождениях испробовал немало разных метательных орудий, начиная от примитивной пращи, с которой дикари охотятся на мелкую живность, и кончая арбалетом, дожившим до эпохи Наполеоновских войн, а потому в обращении со всякой смертоубийственной снастью достиг совершенства.
Стрелы вылетали одна за другой с интервалом, не превышающим длительности человеческого вздоха, и скоро колчан Добрыни — один из двух — опустел. Печенеги, рассыпавшись в беспорядке, скакали прочь, и уцелело их меньше половины.
— Догнать! — приказал Добрыня. — Если хоть один живым уйдет, к полудню здесь вся орда будет.
Богатыри засвистели, загикали и впервые за нынешний день оскорбили своих благородных скакунов плетью.
Низкорослые печенежские лошади, на которых можно было садиться без помощи стремени, славились своей выносливостью, неприхотливостью, злым нравом — но и только. Тягаться в резвости с чистокровным аргамаком Добрыни они, конечно, не могли. Да и под Сухманом был конь-огонь, некогда носивший славного варяжского ярла, поверженного в честном поединке.
Короче говоря, ударившиеся в бегство печенеги излишних хлопот киевским витязям почти не доставили. Кого не сшиб стрелой Добрыня, того достал копьем Сухман. Что ни говори, а богатыри свое грозное прозвище носили не зря. Против рядового воина они были как волкодав против дворовой шавки.
Не чуравшийся грязной работы Тороп собрал хозяйские стрелы и обыскал тела степняков (кого надо, и дорезал попутно). Кроме оружия, ничего стоящего не обнаружилось. Отсутствовали даже съестные припасы.
— В набег шли, — пояснил Тороп. — Обычай у них такой. В набег берут только коня да саблю. Даже лишних портов гнушаются. А назад гонят табуны, чужим добром груженные.
— Молодые… Совсем еще ребята, — опечалился Добрыня, разглядывая безбородые азиатские лица, уже тронутые печатью смерти. — Хоть и на злое дело собирались, а все одно жалко… Божьи создания.
— Не горюй, боярин, — беспечно молвил Тороп, вытирая нож о степняка, прирезанного последним. — У половца, как у собаки, души нет. Один пар… Попадись ты им, они бы горевать не стали. Поизгалялись бы даже над мертвым телом.
Хоронить чужих покойников в Диком поле было не заведено. Имелась тут своя похоронная команда, исполнительная и добросовестная, — волки, лисицы, воронье. Спустя сутки на месте побоища обычно даже костей не оставалось.
В полдень, когда от жары и безветрия степь совсем омертвела, посольство устроило привал.
Перекусили наскоро, без вина и горячих блюд, после чего Добрыня предложил всеобщему вниманию очередной куплет героической песни, по его словам — завершающий зачин.
Вновь зазвучал навязчивый одесский мотивчик, пик популярности которого ожидался только спустя тысячу лет:
Этот куплет Сухману категорически не понравился. Да и ясно почему — про него там ни единым словом не упоминалось.