— Ох, пропаду я, — заскулил Оборкин. — Пропадом пропаду.
— Не пропадешь, — заверил его Репьев. — Фрейе-Заступнице молись. Главное, себя перебороть. Как первую затулку откроешь, сразу легче станет. Только не все подряд открывай, а по обоим бортам равномерно. А то, не ровен час, на борт завалимся.
Оборкин не ответил. То ли делом спасения занялся, то ли решил отмолчаться. Наступила тягостная тишина, нарушаемая только плеском прибывающей воды да далекими взрывами глубинных бомб. Надо полагать, что бомбовозы загодя списали «Эгир» в расход, и теперь гонялись за его собратьями.
Вот будет нещечко [26], если ладья-подранок всплывет! Для бомбовозов, наверное, это такой же лакомый кусочек, как для Репьева шанежки и пироги, зазря пропадающие в десяти отсеках отсюда.
Репьев уже терял последние крохи надежды, когда загудел сжатый воздух, вытесняя воду из пустогрузных емкостей, совокупная подъемная сила которых была столь велика, что могла поднять на поверхность даже полузатопленную ладью.
На сердце сразу полегчало. Смерть если и не отступила куда подальше, то хотя бы перестала дышать в затылок. Ладья мало-помалу всплывала, имея заметный крен на корму. Репьев попытался было поднять дальнозор, но его наглухо заклинило. Вот так же, наверное, заклинило-заколодило и удачу Репьева, прежде не раз спасавшую его от самых разных напастей. А почему бы и нет? Норны [27], как и все бабы, существа капризные. Сегодня обласкают, а завтра отставку дадут.
Мертвый Берсень-Беклемищев подплыл к Репьеву и ткнул башмаком в пупок. Но что за вредная тварь — даже утопившись, другим покоя не дает!
Репьев на всякий случай обшарил карманы урядника, но ничего стоящего, кроме каких-то размокших бумаженций, не обнаружил. Это были не иначе как доносы, вовремя не отправленные в божий сыск. Писем Берсень-Беклемишев никогда не писал — от его родного городка, по слухам, осталась только яма в версту глубиной, над которой каждую ночь играли вредоносные бусовые сполохи.
Ладья поднималась хоть и медленно, но ощутимо, а тут вдруг застопорилась на месте, и с бока на бок, словно утица, закачалась. Всплыли, стало быть, бортом к волне.
Прихватив с собой кирку (не иначе как от бомбовозов отмахиваться), Репьев покинул порядком опостылевший отсек и стал на вольную волю выбираться, благо что вода вокруг понемногу убывала. На этом замысловатом пути ему пришлось немало лючных заверток отвернуть и драек отдраить. И все вслепую, на ощупь. Впрочем, темнота была подводным морякам не помеха. Их любому делу так обучали — день со светом, два без оного. Устав сего требовал, а устав умственные люди составляли.
Правда, с самым последним люком, который на верхнюю палубу выводит, пришлось повозиться. Покорежило его слегка. Вот вам и вода-водица. Если она под хорошим давлением долбанет, то все на свете разворотит. Куда там хваленому молоту дедушки Тора.
Большинство заверток так перекосило, что их пришлось силой сбивать. Вот тут-то кирка и пригодилась. Когда люк наконец откинулся, спертый воздух, вырвавшийся из ладьи, едва не вышиб Репьева наружу, как пробку из винной посудины.
Хоть и сумрачно было под новосотворенным небом, сплошь затянутым неспокойными, клубящимися облаками, из которых не дождь и не снег, а горячий пепел сеял, но Репьев, от света отвыкший, едва не ослеп.
Ладья, задрав нос и чуть притопив хвостатую корму, покачивалась на широких, разводистых волнах, словно стосаженный кит-кашалот, кроме всего прочего, снабженный еще и горбом-рубкой. Никаких иных плавучих средств ни вдали, ни вблизи не наблюдалось.
Под облаками парили вражьи бомбовозы, и гудение их было для Репьева как стервятничий клекот. Но пока они на всплывшую ладью не зарились, наверное, бомбовой запас успели истратить.
Горел не только город Сидней, горела и вся суша, простиравшаяся от него ошую и одесную [28]. Причем горело на разный манер — в одних местах чадило, в других полыхало, в третьих жаркое пламя крутилось завертью, где-то еще извергался один только черный дым.
Репьеву вдруг припомнились слова бабушки, в детстве частенько поучавшей его: «С огнем не шали, с водой не дружи, ветру не верь». И надо же было такому случиться, что повзрослевший внук в конце концов оказался перед бушующим до небес огнем, среди суровых бездонных вод, на соленом морском ветру, дувшем как бы со всех сторон сразу — оказался один-одинешенек и без всякой защиты. (Божье заступничество во внимание можно было не принимать — как известно, у бога Одина не сто глаз, и сразу за всеми своими воинами ему не уследить.)
Впрочем, в единственном числе Репьев пребывал недолго. Из лючного лаза выбрался другой моряк, но вовсе не кашевар Оборкин, как того следовало ожидать, а звуколов [29] Клычков, земляк и погодок Репьева, вместе с ним начинавший службу на давно утопшем заправщике «Фреки».
Клычков заметных повреждений на теле не имел, но весь курился сизым вонючим дымком. Он, видать, крепко угорел внизу, и от свежего воздуха сразу потерял сознание, хотя перед этим успел облевать рыжий от ржавчины борт «Эгира».
На корме, позади крышки самолетного колодца, тоже откинулся люк, и наружу вылезли сразу несколько моряков, столь закопченных, что Репьев никого из них не узнал.
Да и в носовом лазе, поперек которого лежал бесчувственный Клычков, кто-то уже бранился, поминая дурным словом и чужое море, и собственную судьбу, и всех на свете богов, включая отца людей Хеймдалля и девять его матерей.
Всего спаслись двенадцать человек, ровным счетом пятая часть команды подводной ладьи — в основном те, кто согласно боевому расписанию пребывал под самой верхней палубой.
Из начальствующих чинов, похоже, никого не уцелело. Как собрались все в главном притине, чтобы шанежками да брусничным суслом отметить успешный запуск бусовой самолетки, так и остались там на веки вечные. А кашевар Оборкин, откровенно говоря, ладью спасший, им общество составил. Жать парнишку. Теперь, когда смертельная угроза миновала, пора было и о своей дальнейшей судьбе задуматься.
Ждать помощи со стороны не приходилось. Если какой-нибудь из подводных ладей и случилось уцелеть, то ее след, наверное, давно простыл. Удирает сейчас на предельной глубине подальше от этого места.
Ковчеги и грузовики с высадной ратью сюда заявятся не скоро — очень уж горячо на берегу. На сиднейских обывателей, если таковые уцелели, надежды тоже мало. Во-первых, им своих забот предостаточно, а во-вторых, подводному моряку в полон сдаваться не пристало. Если и уцелеешь в неволе, то потом божий сыск с тебя шкуру спустит.
Оставалось полагаться только на самого себя да на ладейную братву, повсеместно прославленную своею ушлостью и дошлостью. Любой старослужащий не единожды горел, тонул и вредоносными газами травился, но тот свет на этот не променял. Авось и нынче пронесет. Недаром ведь сказано в уставе: «Дабы беззаветно исполнять свой долг, моряку надлежит по возможности уклоняться от смерти».
— Эй! — крикнул Репьев на корму, где собрались люди, судя по всему, имевшие отношение к промысловой части. — Как делишки? На веслах восвояси пойдем, али подсилок запустим?
— Сдох подсилок, — ответили ему. — Да и не сунешься сейчас вниз. Алатаревые накопители горят. Взорвемся скоро.
Действительно, из кормового лаза уже вовсю тянуло зеленовато-белесым дымком, а это означало, что до большой беды рукой подать. В море пожар — страшнее страшного. Особенно если ладейное чрево всякой взрывоопасной дребеденью набито.
— Тогда чего вы, сударики мои, ждете? — накинулся на них Репьев. — В спасательные плоты надо переходить. А то, не ровен час, вражьи бомбовозы вернутся. Уж на сей раз они нас не упустят.
Против такого решения никто не возражал, особенно когда выяснилось, что старше Репьева званием никого живого на ладье не осталось (было, правда, еще несколько моряков первой статьи, но они или ополоумели от угара, или, подобно Клычкову, лежали пластом).
Начали готовиться к спешной опрастке [30]. Наверх выволокли все пожитки, которые можно было без риска для жизни добыть в задымленных отсеках: непромокаемую одежку, моряцкие сундучки, кое-какое сручное пособие, скорострельные смаговницы и боеприпасы к ним.
Памятуя устав, не преминули облачиться в желтые плавательные поддевки, и сразу стали похожи на баб — хоть и чумазых, но весьма грудастых. Потом стали спускать за борт спасательные плотики, которые от удара о воду должны были сами собой надуваться.
Первый, так и не надувшись, вскоре утоп. Наверное, какой-нибудь злодей вырезал кусок его оболочки себе на подметки. Другой, благополучно надувшись, коварно ускользнул из людских рук, отправившись в вольное плаванье.
Впрочем, никто по этому поводу особо не горевал. Плотиков, слава Одину, на ладье имелось предостаточно. Пару следующих моряки спустили на воду вполне успешно, а еще пару взяли на подчалок [31] — как-никак, в каждом имелся солидный запас спорины [32], питьевой воды и даже извиня [33], употребление которого дозволялось только в крайнем случае, похоже, уже наступившем…
Волны подхватили утлые плотики и понесли прочь от ладьи, все выше задиравшей нос и все сильнее чадившей чревом.
— Ладью-то, командой покидаемую, по правилам затопить следует, — опомнился кто-то из моряков.
— Сама утопнет. — понимая свою промашку, огрызнулся Репьев.
— А коль не утопнет?
— Ну раз ты такой дотошный, то плыви назад и сам ее топи!
Брошенная на произвол судьбы ладья еще не успела скрыться из глаз, когда из рубки на палубу выбрался какой-то чудом уцелевший начальствующий чин — по мнению одних, урядник Ртищев, по убеждению других, десятский Хомяков.
Завидев уплывающие плотики, он сначала разразился отборной бранью, а потом учинил беспорядочную стрельбу из смаговницы, но никто из спасшихся моряков на это внимания не обратил. Не станешь же из-за одного-единственного человека возвращаться супротив волны. Да и своих забот хватает — кто-то пытался завести подвесные подсилки, кто-то молил богов о ниспослании удачи, кто-то еще откупоривал баклаги с извинем.
Скоро плотики попали в громадное мазутное пятно, которое не могли рассеять даже крутые волны. Среди мазута плавало немало моряцких пожитков, в том числе образа «Дети отца дружин [34] пируют в Вальхалле» и «Ваны отсекают голову мудрому Мимиру», прежде принадлежавшие подводной ладье «Хрюм».
Доконали, значит, вражьи бомбы отважных мореходов, среди которых у Репьева было немало приятелей. Сейчас валькирии, наверное, уже подносят им златокованые кубки с медовым молоком божественной козы Хейдрун.
Между тем дела на спасательных плотиках не ладились. Подвесные подсилки так и не завелись — от морской соли пришли в негодность свечи, а запасные неведомо куда запропастились. Вместо извиня в баклагах оказалась какая-то отвратная бурдохлысть.
Хорошо хоть, что молитвы дошли-таки до богов — небо окончательно затянулось черными тучами, хлынул дождь, густо настоянный на пепле, а это означало, что бомбовозов можно не опасаться.
Ветер и течение гнали плотики в полуденную сторону, в студеные моря, где плавают ледяные горы и охотятся за рыбой нелетаюшие птицы чистики… [35]
…Ныли разбитые при истязаниях пятки, саднили незаживающие раны от батогов, ломило вывернутые на дыбе суставы, но пуще всего болела исстрадавшаяся душа.
Виданное ли это дело, что с геройским воином, покрывшим себя славой как на море, так и на суше обходятся хуже, чем с какой-нибудь воровской сволочью! И голодом морят, и огнем жгут, и дерут, как поганого пса. Хоть было бы за что…
— Ты, блудодей, не виляй, как змеюка, а подробно отвечай по всем статьям предъявленного тебе обвинения. — Исправник божьего сыска говорил пугливо, словно собственные сопли жевал. — Дружки твои во всем откровенно признались и сообща на тебя показали как на главного зачинщика.
— Оговор это. — прошамкал Репьев, которому ясно говорить мешали выбитые зубы и изувеченный клещами язык. — Бессовестный оговор. Действовал я по уставу и по здравому разумению, за что от начальства почетный знак имею. А злого умысла против родной страны никогда не имел.
— Знак твой меня никак не касается, — ответил исправник, — можешь его с собой на плаху прихватить. Про все твои подвиги на вражьем острове Тасмания нам ведомо. Только прошлой вины это с тебя никак не снижает. А вина велика. То, что ты власть на подводной ладье присамил, еще объяснимо. Но зачем же ты потом ту ладью у чужих берегов, не потопив, бросил? Почему сдал ее врагу вместе с бусовыми самолетками, тайными бумагами и пятью членами команды? Отвечай, гнида!
— Про все это мной уже сто разговорено, — огрызнулся Репьев, хоть и битый, но несломленный. — Не мог я в тот момент знать, что на ладье еще кто-то уцелел. Вот и возложил власть на себя как старший по званию. Приказ перейти в спасательные плотики я отдавал, не спорю. Все в спешке делалось, потому что ладья в одночасье горела и тонула. Кто же мог предполагать, что вода огонь потушит, и сразу пять человек потом в чувство вернутся. Почему же они сами ладью не утопили, когда приближающихся врагов узрели?
— Не твоего ума дела, вошь моченая. С них спрос особый, а ты за себя отвечай. В тех тайных бумагах, которые врагу достались, каждая буковка дороже твоей поганой жизни стоит. Про бусовые самолетки самого последнего образца я даже не упоминаю, хотя чужеземцы за них сто пудов злата заплатить готовы. А ты все невинной овцой прикидываешься!
— Если я в чем-то и дал промашку, то без умысла. Лихие обстоятельства тому причиной. Тебя бы, такого умного, на мое место! Пыточные листы строчить вестимо полегче, чем в чужих морях под водой рыскать! Глотнул бы ты того смрада, которым мы месяцами дышим! Как же, я во всем виноват! В том, что жив остался, не утоп и не сгорел! В том, что потом на одних веслах при скудном питании до Тасмании дошел, по пути половину товарищей рыбам скормивши! В том, что, на сушу высадившись, парой смаговниц да дюжиной ручных бомб всю городскую стражу Девонпорта разогнал и мореходным стругом завладел! В том, что опосля семь недель на буйных волнах болтался, пока своеземный ковчег не встретил! Тебе бы, чернильная душонка, всего этою хоть малой мерой хлебнуть!
Хотел Репьев сыскному крючкотвору до глотки дотянуться, да помешали цепи, которыми он к стене был прикован.
Исправник ликом побелел и особый сигнал тюремным смотрителям подал. Те толпой налетели и давай колошматить строптивого узника чем ни попадя.
Репьев сопротивляться возможностей не имел, а только старался беречь голову, поскольку нутро ему наперед этого успели отбить. Притомившись, смотрители мучительство прекратили, и сверх прежних оков наложили еще тяжкие колодки.
В тот день его уже не кормили, а под вечер явился тиун [36], имевший при себе готовый приговор.
Он свой век уже доживал, и потому, наверное, кое-какое представление о милосердии имел. По крайней мере, собственных рук клещами да плетью не марал.
Тюремные смотрители совместными усилиями приподняли Репьева с пола, потому что судебный приговор надлежало слушать стоя. Боль, обуявшую его при этом, пришлось стерпеть, дабы родню свою, а заодно и всю морскую братию лишний раз не опозорить.
Вот что объявил тиун, все время поправлявший на носу окуляры в черепаховом станочке:
— В соответствии с волей богов и руководствуясь уложением о наказаниях, военный суд признал тебя, Хлодвиг Репьев, виноватым по всем статьям предъявленного обвинения, и посему приговаривает к лишению воинского звания, имущественных прав, наследственной чести, а токмо и самой жизни, которая прервана будет посредством насаживания тела на кол. Приговор тебе понятен?
— Ничего более понятного отродясь не слыхивал, — ответил Репьев, разбитая рожа которого даже не дрогнула. — А больше в приговоре ничего не написано? Касательно снисхождения?
— Не без этого. Суд наш не только справедлив, но и милостив. Дано тебе, Хлодвиг Репьев, снисхождение. Учитывая, стало быть, прежние заслуги и смелые дела. Умрешь ты в прежнем звании, при всех имущественных правах и с сохранением чести, а вдобавок имеешь полную возможность самолично выбрать способ казни.
— А из чего выбирать, позвольте узнать? — поинтересовался Репьев, как будто бы находился не в тюремном застенке, а в похабном заведении, где блудодеи срамных баб себе для забавы нанимают.
— Ответствую тебе, Хлодвиг Репьев. — Тиун опять ухватился за свои стариковские окуляры. — Выбор имеется богатый. Усечение головы, повешение за шею, четвертование, колесование, сожжение и утопление в воде.
— Безмерна милость суда. Это в самую точку сказано. Мне как природному моряку больше подходит утопление, но исключительно в соленой воде.
— Соленых вод поблизости нет, а везти тебя, Хлодвиг Репьев, на море-окиян чересчур накладно, — ответил тиун со смиренным видом.
— Тогда выбираю усечение головы, только, чур, не палаческим топором, а моряцким кортиком.
— Хватит привередничать, — нахмурился тиун. — Твою выю не то что кортиком, а даже двуручной пилой не одолеешь. Да и некогда нам кортик искать. Сам знаешь, что казнь должна до рассвета совершиться. Если и дальше будешь дурачка валять, то непременно на кол сядешь.
— Пусть будет кол. — немедленно согласился Репьев. — Только смажьте его не бараньим жиром, как у вас принято, а китовым воском [37], дабы я и после смерти благоухал. Такова моя последняя воля, и я от нее не отступлюсь.