За веру, царя и социалистическое отечество - Юрий Брайдер 6 стр.


Посадник, до того пребывавший в некой кратковременной прострации, внезапно взревел: «Ты, изменник, мое честное имя опозорил!» — и, вырвав у ближайшего стражника сулицу [41], метнул ее в приказчика, не успевшего сказать ни «да», ни «нет».

Тучен был князь и одышлив, но руку имел все еще верную. Сулица насквозь пронзила Страшко и едва не задела стоявшего за его спиной десятского.

Вече охнуло, ахнуло и заголосило. Кто в задних рядах стоял, тот на забор вскочил. Малорослые на плечи высокорослых вскарабкались. Чай, не каждый день такие страсти доводится зреть. Это даже занятней, чем публичное сожжение отступников, в греческую веру переметнувшихся.

А тут новое зрелище подоспело — вернувшиеся из посадских хором стражники свалили к ногам Добрыни кучу мечей, секир и прочих смертоубийственных орудий.

— Это не все, — сказали они, отдуваясь. — Там вдесятеро больше осталось. Рук унести не хватило.

— Чего ради ты у себя оружницу [42] завел, Торвальд Якуиич? — обратился Добрыня к посаднику. — На кого войной собрался идти? На царя индийского, или на князя ляшского?

Тот, присутствия духа не теряя, ответил:

— Рубеж в двух шагах. Набег поганых час от часу ожидается. Как же без оружейного запаса отбиваться прикажешь?

— А разве место ему у тебя под полом?

— Уж это, боярин, позволь мне самому решать. Я дому своему хозяин, а равно и жизни своих дворовых, — этими словами, надо думать, посадник хотел оправдаться за убийство Страшко.

— Нет, Торвальд Якунич, — голос Добрыни разнесся по всему вече, как львиный рык. — Закончилось твое хозяйствование. Ты в княжьем городе правил, будто бы медведь в своей берлоге. Не было тебе ни надзора, ни обуздания. Что хотел, то и воротил. Про торговлишку оружием слухи до Киева и прежде доходили. Потому и послан был сюда Власт Долгий с тайным порученьем. Не купился он на посулы твои, отчего и мученическую смерть принял. Вот так-то, Торвальд Якунич! Думал, с рук тебе все сойдет? Ан нет. Пришел конец твоим беззакониям. В Киев пойдешь, а там перед княжьими очами предстанешь. Пешком пойдешь, подле моего стремени.

— Люди, измена! — вскрикнул посадник, пытаясь вырвать сулицу у другого стражника. — Не верьте этому блудослову! Не верьте наветам! Чист я перед вами! Не дайте в обиду! Обороните от лиходейства.

Призыв этот нашел немало сочувствующих, особенно среди посадской дворни, попытавшейся овладеть конфискованным оружием. Пришлось Добрыне на деле показать, каким бывает русский богатырь, обнаживший меч. Дворню он разогнал парой ударов, кого-то попутно изувечил, а сулицу, брошенную посадником, ловко перехватил в полете.

Впрочем, говорить о том, что все окончательно сладилось, было еще рановато. Толпа, вздорная и переменчивая, как гулящая девка, могла легко склониться как в ту, так и в другую сторону, а в случае беды против такого скопища не устоял бы ни Добрыня Никитич, ни Илья Муромец, ни сам Святогор.

Да только княжий вирник умел управляться с народом не хуже, чем с борзым конем или булатным мечом, и, главное, знал, когда нужно подольстить, а когда цыкнуть.

— Розыск и суд окончены, — объявил он. — Посадник ваш, Торвальд Якунич, прежде звавшийся Чурилой, смешен. Дом и двор его отдается обществу на поток и разграбление. Отныне посадником будет всем вам хорошо известный Тудор Судимирович, бывший десятский. От имени великого князя Владимира прошу любить его и жаловать… Прости меня, славный Ульф. — Добрыня поклонился сотскому, взиравшему на все происходящее, как на детские шалости. — Кабы не года твои почтенные, был бы ты нынче в посадниках. Еще раз прости… А тебе, Тудор Судимирович, самое время проявить себя на новом поприще. Укроти народ и возьми под стражу злодеев.

В последовавшей за этим свалке Добрыня участия не принимал. Не боярское это дело — хлестать плетями непокорных смердов и вязать руки приспешникам отставного посадника.

Тут к Добрыне бочком приблизился Вяхирь. Всем своим видом он напоминал пугливого щенка, который хоть и ждет от хозяина подачки, но в любой момент готов дать тягу.

— Про обещание свое, боярин, не забыл? — смиренно поинтересовался он. — Возьмешь в псари?

— А ты пьянствовать бросишь?

— Сегодня в последний раз собираюсь выпить. Уж больно причина обязывающая. Не каждый день подобное случается — и на смерть осужден, и помилован, и на боярскую службу взят.

— Так ведь не взят еще. Зачем мне слуга, над которым порок властвует. Хватит и того, что я сам частенько чаркой балуюсь.

— Будь по-твоему, боярин. — Вяхирь ухватился за подол богатырской кольчуги. — Отныне ни капли!

— Это другое дело. Только смотри у меня! Если не сдержишься, я тебя из псарей в выжловки [43] переведу. Будешь на карачках за зайцами гоняться. — Добрыня похлопал его по плечу.

— Ох, боярин! — Глаза Вяхиря полезли на лоб. — Глянь, что с рукой у тебя.

— Что-что! Сжег руку, когда тебе пример подавал. — Добрыня выставил напоказ правую длань, на которой живого места не осталось.

— Я-то думал, что ты чародей и телесного страдания не ощущаешь… — пробормотал Вяхирь.

— Коли надо, ощущаю, а коли не надо — нет, — ответил Добрыня с жизнерадостной усмешкой. — Плоть-то эта богатырская — не моя. Во временное пользование взята.

— Неужто ты оборотень? — прошептал Вяхирь.

— Псаря это не касается. — отрезал Добрыня, но тут же спохватился: — Чуть не забыл! Надо бы тебе прозвище сменить. Прежнее уж больно срамное. Отныне ты будешь не Вяхирем, а Торопом.

— Назови хоть горшком, а только в печь не сажай.

— Вот и договорились.

— Боярин, просьба к тебе есть. — Вяхирь, ставший в одночасье Торопом, молитвенно сложил на груди руки.

— Выкладывай.

— Позволь мне вместе с народом посадские хоромы пограбить. Хочу одежонкой пристойной обзавестись. Негоже барскому слуге в обносках ходить.

— Хм… — Добрыня задумался. — Ладно, пограбь, если очень тянет… Но только чтобы в последний раз. Лично мне, как уроженцу правового государства, претит все, что идет вразрез с Уголовным кодексом.

— Уж больно ты слова чудные говоришь, боярин. Наверное, заклинания чародейские. Ох, чур меня… — Тороп-Вяхирь как присел со страха, так и прочь пошел на полусогнутых.

— Тебе, дурила, не понять… — молвил ему вслед Добрыня.

В Киеве опять творились беспорядки (наверное, бунтовала варяжская дружина, который месяц сидевшая без жалованья), и все ворота, кроме Жидовских, были затворены. Через них-то Добрыня, сопровождаемый небольшой свитой, и въехал в стольный город, который про себя называл «чирьем земли русской».

Весь остаток дня ушел на то, чтобы поместить развенчанного посадника в поруб — подземную темницу, где случалось сиживать и самому Добрыне, — да столковаться с княжеским казначеем Будом (в недавнем прошлом Блудом, но это имя, ставшее синонимом предательства, больше вслух не упоминалось).

— Ты княжескую волю выполнил? — первым делом поинтересовался казначей.

— Выполнил, — сдержанно ответил Добрыня.

— Злодеев нашел?

— Нашел.

— А я тебе зачем нужен?

— Злато изъятое хочу сдать.

— Много злата?

— Бочка.

— А до утра твоя бочка не подождет?

— Мало ли что до утра случится. Вдруг варяги про мое возвращение прослышали. И злато присвоят, и меня на собственных воротах повесят.

— Это уж непременно… — Буд призадумался. — Так и быть, приму я злато в казну. Только сосчитаю сначала для порядка.

— Утром вместе сосчитаем. Я десятый день в пути, из сил выбился… Бочка смолой и воском опечатана, ничего ей за ночь не сделается.

Казна хранилась в неприступной башне, возвышавшейся на крутом днепровском берегу. До узеньких окошек, расположенных под самой крышей, могла добраться разве что птица, а единственный вход сторожили отборные княжеские дружинники.

— Ты здесь постой, — гремя ключами, сказал Буд. — Внутрь посторонним заходить не положено. Бочку я сам закачу.

— Внутрь я не рвусь, — ответил Добрыня. — А одним глазком заглянуть позволь.

— Гляди, только не ослепни. — Буд вместе с бочкой исчез за дверями, на которых железа было больше, чем на любых других киевских вратах. Явившись назад, он озабоченно произнес:

— Уж больно твоя бочка для злата легкая. Признавайся, чего в нее напихал?

— Полновесного злата там всего на треть, — объяснил Добрыня. — А остальное жемчуг да каменья драгоценные. Завтра воочию увидишь…

В свой скромный, но почти неприступный домишко он попал уже глубокой ночью, освещенной не только ярыми звездами, но и бушующими где-то на Подоле пожарами. Свежий ветерок доносил оттуда лязг мечей и нестройные боевые крики.

— Уж больно твоя бочка для злата легкая. Признавайся, чего в нее напихал?

— Полновесного злата там всего на треть, — объяснил Добрыня. — А остальное жемчуг да каменья драгоценные. Завтра воочию увидишь…

В свой скромный, но почти неприступный домишко он попал уже глубокой ночью, освещенной не только ярыми звездами, но и бушующими где-то на Подоле пожарами. Свежий ветерок доносил оттуда лязг мечей и нестройные боевые крики.

— Тиха украинская ночь… — сквозь зубы процедил Добрыня и велел слугам в честь удачного возвращения готовить пир.

Гонцы, предусмотрительно посланные в Киев еще с половины пути, должны были заранее предупредить всех, с кем Добрыне необходимо было срочно свидеться.

Гости стали собираться за полночь — почти все прибывали тайком, без конной стражи, без факелов, без шутов и музыкантов. В воротах их с почетом встречали боярские слуги и по брошенным прямо на землю холстинам провожали в гридницу, где уже были накрыты столы с яствами, названия и рецепты которых знал один только Добрыня, — гамбургеры, чебуреки, шашлыки, шницеля. Впрочем, хватало и привычных блюд: жареных лебедей, рыбных балыков, осетровой икры, переяславской сельди, разварной свинины, вяленой конины, соленых слив, пирогов, простокваши, моченого гороха, орехов.

Явившийся одним из последних стольный витязь Дунай, немало постранствовавший и в ляшских, и в литовских, и прусских землях, сказал:

— Больше никого не будет. Соратника нашего Ивора Кучковича прошлого дня в срубе спалили за чернокнижие, а купец Могута, объявленный разбойником, к печенегам сбежал.

— Тогда начнем. — Добрыня встал во главе стола. — Святой отец, читай молитву.

Царьградский черноризец Никон, в Киеве скрывавшийся под личиной нищего калика, затянул «Отче наш…» — и все присутствующие, кроме хазара Шмуля и волжского болгарина Мусы, державшихся своей веры, стали ему подтягивать.

Когда сказано было «Аминь» и христиане перекрестились, Добрыня сам обошел гостей с кувшином греческого вина (слуги на ночные застолья не допускались). Налито было даже мусульманину Мусе, которому, как находящемуся в походе воину, строгий закон Аллаха позволял кое-какие поблажки.

— Спасибо, что хозяина почтили, что не побрезговали его хлебом-солью, — сказал Добрыня. — Теперь с божьего благословения осушим кубки.

Выпив, присели на лавки и занялись закусками. Четверть часа сохранялась относительная тишина, нарушаемая лишь чавканьем, сопением и хрустом костей, то есть звуками, скорее свойственными насыщающейся волчьей стае. Впрочем, такое поведение было вполне простительно для людей, родившихся задолго до возникновения самого понятия «этикет».

Заморив червячка, на что ушло полпоросенка и пара балыков, Дунай спросил:

— Как съездил, Добрыня Никитич?

— Удачно. — ответил хозяин. — Добыл князю полдюжины возов варяжского оружия и бочку злата.

— Что так щедро?

— Иначе нельзя было. Тать, который всем этим прежде владел, сюда доставлен. Завтра перед князем предстанет. А язык у него длинней, чем у беса хвост, и совести никакой. Ему только дай потачку. Зачем мне лишние наветы?

— Ума и осторожности тебе, Добрыня, не занимать, — произнес купец Ушата, в крещении Роман. — Да только дела наши — хуже некуда. Соглядатаи княжеские шага ступить не дают. Где ни притулишься, там вереи дверные подслушивают и сучки стенные подглядывают. По любому подозрению в застенок волокут. Недавно двух варягов, отца и сына, греческую веру принявших, прямо в собственном дому сожгли. И лишь за то, что те отказались поклоняться деревянным кумирам — Одину и Тору.

— Что ты предлагаешь? — видя, что обжорство поутихло, Добрыня пустил кувшин по кругу.

— Бунтовать надо, пока не поздно. Ярослава на место Владимира ставить. Поговаривают, что он в почтении к греческой вере взращен.

— Мал еще Ярослав, — возразил Добрыня. — В соплях ходит… За ним ни народ, ни дружина не пойдут. Великая смута на нашей земле случится. Я, признаться, достойного преемника Владимиру сейчас не вижу. Пусть себе остается на великокняжеском столе, только окрестится.

— Как же. ожидай! Скорее бык отелится, чем он окрестится, — воскликнул Сухман, в прошлом княжий чашник, за пустяковый проступок изгнанный Владимиром со двора. — Свет еще не видывал подобного изверга. Ему лишь бы бражничать, блудом тешиться да невинных людей губить. Разве греческая вера подобный срам позволит?

— Я Владимира лучше любого из вас изведал. — Добрыня в отличие от сотрапезников говорил спокойно, взвешивая каждое слово. — Право, даже не знаю, в кого он такой уродился. Отец его, Святослав, был аки барс и иной доли, кроме бранной, для себя не желал. Во всем был стоек, даже в заблуждениях. Сама натура его противилась принятию христианства. Сын не такой. Благо что с малолетства без матери воспитывался. Он не барс и даже не волк, а змей лукавый. На каждый спрос два ответа держит. Его любая вера устроит, лишь бы властвовать позволяла. Если под Владимиром великокняжеский стол пошатнется, он ради собственного спасения с дияволом побратается. И даже без оглядки. Сменит Одина на Христа столь же просто, как прежде сменил Перуна на Одина.

— Пока варяжская дружина в городе сидит, ни один киевлянин открыто не окрестится. Даже великий князь, — молвил черноризец, всем разносолам предпочитавший черствые просвиры, специально для него припасенные.

— Так изгнать их из города! — вспыльчивый Сухман стукнул кубком по столешнице.

— Как? — воскликнули сразу несколько голосов. — Откель силу взять?

— Эх, перекупить бы их. — мечтательно произнес купец.

— За какие шиши? Нет у нас такого достатка.

— В Царьграде занять, — оживился купец. — У кесарей.

— Кесари просто так не дадут, — покачал головой Добрыня. — Им залог нужен. Полкняжества, никак не меньше… Пусти козла в огород, сам голодным останешься.

— Тогда и говорить не об чем, — с горечью молвил Дунай. — Выпьем еще по кубку и разойдемся в разные стороны. Стерпим и Владимира, и Одина. Не такое приводилось терпеть. Хазарам дань платили и ляхам кланялись. Князь от бога, а боги, лукавить не будем, от человека. Если любы народу идолы поганые, так тому и быть. По дураку и колпак. Свинье грязь, соколу небо.

— Не скажи. — Добрыня поправил фитиль в потускневшем светильнике. — Вера для человека как точило, которое тупое железо в разящий меч превращает. Вера пращуров наших, надо признаться, была негодным точилом Но и варяжская нисколько не лучше. Как лилась на этом свете кровь, так и на том будет литься, пока весь мир не воспылает, аки стог соломы И кем бы ты при жизни ни был, праведником или грешником, все равно обречен в этом всеобщем пожаре погибнуть. К чему тогда, спрашивается, добро творить? Чего ради страсти усмирять? Волхвы варяжские учат, что участь каждого смертного предопределена заранее, и изменить ее несбыточно. То же и с богами. Их конец назначен. Неизбывный рок превыше неба. Вера греческая, напротив, сулит человеку воздаяния за дела его. Подает надежду на спасение и вечную жизнь. Поименно обличает каждый грех. Любая языческая вера в сравнении с ней бедна и уныла, как убогая вдовица. Величие христианства признают все народы, вырвавшиеся из дикости. Одни мы вкупе с литвой и ятвягами в невежестве прозябаем. Где учение Христово утвердилось, там и жизнь наладилась. Нравы смиряются, промыслы процветают, законы крепнут.

— Это мы с тобой понимаем, — перебил хозяина Сухман. — А как сию истину до черного пахаря довести? До смерда, нищетой одолеваемого? До чуди и мери? До печенега? До того же самого варяга, который свой меч за живую тварь почитает?

— Для того слово дадено. Уж чего другого, а проникновенных слов в греческой вере предостаточно. Проповедников надо приглашать, толкователей, книжников. Пусть Святое Писание на доступный язык переложат. Храмы христианские надлежит повсюду ставить. Высокие и просторные. Изнутри богато изукрашенные. Простая душа в этих храмах к благодати приобщится. Обряды опять же… Разве впору сравнивать христианское богослужение с языческим? Там и певчие сладкоголосые, и образа животворящие, и благовония душистые, и ризы златотканые. А главное — свет, чистота. Самый дикий и грубый народ за светом и красой потянется. Впоследствии и слово божие воспримет. Пусть даже не в нынешнем поколении, а в будущем. Для детей и внуков стараемся. На историческую перспективу работаем.

— Чего? — хором воскликнули все. — На кого работаем? Ты каких бесов помянул?

— Не взыщите, братья, оговорился. — Добрыня в знак раскаяния склонил голову. — Хотел сказать, радеем за грядущую участь народа нашего.

— Любопытные у тебя, Добрыня, оговорочки случаются. — хмыкнул Дунай. — То ляшское слово ввернешь, то греческое, то вообще неведомо какое. А ведь баял, что в чужеземных краях не бывал.

Назад Дальше