Всего хуже было то, что наш долг все увеличивался: он уже превышал пятьдесят четыре ливра. Ростовщик Робен раз в три месяца стучался к нам в окно, приказывал отцу поработать то тут, то там на барщине, и это повергало нас в ужас. Все прочее нам казалось пустяками по сравнению с этой бедой. Мы не знали, что при посредстве генеральных откупщиков, налогов и застав нас принуждали платить за насущно необходимое в десять раз больше, чем все стоило на самом деле, что ломоть хлеба обходился нам, как каравай, фунт соли — как десять фунтов, и так далее, что все это нас разоряло.
Мы не знали, что в двадцати пяти лье от наших краев, в Швейцарии, работая так же, мы жили бы гораздо лучше и даже откладывали бы про черный день. Да, многострадальные бедняки никогда не могли понять, что такое косвенные налоги; когда с них требовали в конце года всего лишь двадцать су деньгами, это их возмущало; но кабы они знали, сколько их заставляли платить изо дня в день за все насущное, они бы заговорили по-иному!
В наше время все это уже не имеет значения. Заставы упразднены, и служителей стало на три четверти меньше; но в те времена царили грабеж и нищета.
Ох, до чего же мне хотелось облегчить участь родителей и как я радовался при мысли, что в будущем году хозяин Жан будет платить мне три ливра в месяц и мы потихоньку погасим долг.
Да, мысль эта придавала мне силы, и я мечтал об этом день и ночь.
И вот наконец после стольких мытарств и нам улыбнулось счастье. Никола по жеребьевке в рекруты достался белый билет. Тогда вместо номера тянули билеты, белые или черные, — брали в рекруты только с черными.
Какая это была удача!
И тут матери пришла мысль продать Никола в рекруты; ростом он был пяти футов и шести дюймов и мог вступить в гренадерский полк, а это дало бы девять экю с лишним.
Во всю жизнь мне не забыть, как ликовала вся наша семья; мать держала Никола за руку и твердила:
— Мы продадим тебя! Много женатых попало в армию, ты кого-нибудь заменишь.
Можно было заменять только женатых людей, но приходилось нести двойную службу: двенадцать лет вместо шести. Никола знал это так же хорошо, как и мать, однако отвечал так:
— Воля ваша! Мне все равно.
Отцу хотелось, чтобы он остался. Он все твердил, что, когда работаешь лесорубом, да еще на барщине зимой, тоже зарабатываешь деньги и выплачиваешь долги. Но мать отвела его в сторону и зашептала на ухо:
— Послушай, Жан-Пьер, если Никола останется, он женится. Я-то знаю, что он бегает за этой девчонкой — Жаннетой Лорис. Они поженятся, дети пойдут, а это для нас хуже всего на свете.
Тогда отец с глазами, полными слез, спросил Никола:
— Так ты хочешь заменить кого-нибудь? Хочешь уехать взамен другого?
И брат, надев старую треуголку с красной лентой, воскликнул:
— Да, я уезжаю! Я должен заплатить долги! Я — старший, и я выплачу долг.
Славный он был парень. Мать обнимала его, обвив сыновью шею обеими руками, твердила, что она хорошо знает, как он любит родителей, что знает это давно; она мечтала, что он станет гренадером, приедет в деревню в белом мундире с небесно-голубыми отворотами и плюмажем на шапке.
— Ладно… ладно… — говорил Никола.
Он ясно видел, что мать хитрит, что она только и думает о своем гнезде, но делал вид, будто ничего не замечает. К тому же война ему нравилась.
Отец сидел у очага и плакал, обхватив голову руками. Ему хотелось, чтобы все мы были тут, рядом. Пока братья и сестры звали соседей, мать, припав к его плечу, шептала:
— Послушай, мы получим больше девяти экю. Ведь у Никола шесть лишних дюймов, и за каждый дюйм платят отдельно. Получается двенадцать луидоров! Купим корову, будет у нас молоко, масло, сыр. Пожалуй, и свинью выкормим.
Он не отвечал и весь день был удручен.
Наутро они все же отправились в город вместе, и хоть у отца было тяжело на душе, вернувшись, он сообщил, что Никола заменит сына булочника Жосса, прослужит двенадцать лет, а мы получим двенадцать луидоров — по луидору за каждый год службы; что прежде всего надо уплатить Робену, ну, а там будет видно. Ему хотелось дать Никола один-два луидора, но мать закричала, что он ни в чем не нуждается, что он всякий день будет сыт и одет будет добротно, даже чулки надевать в сапоги будет, как все военные. А дашь ему деньги, он все равно пропьет их в кабаке, да за это еще и поплатится.
Никола с хохотом поддакивал:
— Ладно, ладно!.. Согласен.
Только один отец и сокрушался; впрочем, не подумайте, что мать радовалась отъезду Никола. Нет, она горячо любила его, но от безысходной нужды сердце черствеет. Мать заботилась о младших — о Матюрине, об Этьене, а двенадцать луидоров в те времена были целым состоянием.
Итак, все было решено: бумаги надлежало подписать в мэрии через неделю. Каждое утро Никола отправлялся в город. Ведь он заменял сына папаши Жосса, содержателя трактира «Большой олень», что напротив Немецкой заставы, и тот потчевал его сосисками с капустой и не отказывал в доброй чарке вина. Никола не расставался с приятелями, которые, как и он, заменяли сыновей других буржуа, веселился и пел с ними песни.
Я работал с еще большим воодушевлением: теперь, по крайней мере, будут уплачены девять экю Робену и мы навсегда отделаемся от этого негодяя. Я радовался, ударяя по наковальне, и хозяин Жан, Валентин и все домочадцы понимали мою радость.
Как-то утром, когда молоты взлетали, а искры рассыпались в разные стороны, в дверях появился парень футов шести ростом, бригадир из Королевского немецкого полка, в меховой шапке набекрень, в синем мундире на пуговицах, надетом на жилет светло-коричневого сукна, в желтых кожаных штанах, высоких сапогах до колен, с саблей, свисавшей с пояса.
Он крикнул:
— Эй, братец Жан, здорово!
Держался он важно, как полковник. Крестный Жан, удивленно взглянув на него, ответил:
— А, это ты, бездельник! Тебя все еще не вздернули?
Тот с хохотом ответил:
— Вы все такой же шутник, братец Жан. Не поставите ли бутылочку «Рикевира», а?
— Не для того работаю, чтобы смачивать глотку таких вертопрахов, как ты, — ответил дядюшка Жан, повернувшись к нему спиной. — Давайте работать, ребята.
Мы снова принялись ковать, и ефрейтор вышел, посмеиваясь и волоча саблю.
Действительно, это был кузен Жана Леру, Жером из Четырех Ветров. Но он так набедокурил в наших краях до военной службы, что родня от него отказалась. У этого проходимца был полугодовой отпуск, а рассказываю я вам обо всем этом вот почему. Иду я на другой день за солью и слышу, кто-то окликает меня на углу у рынка:
— Мишель! Мишель!
Оборачиваюсь и вижу Никола, а с ним этот долговязый бездельник, оба стоят у таверны «Медведь», что в начале переулка Алое Сердце. Никола хватает меня за руку и говорит:
— Выпей-ка стаканчик вина.
— Пойдем лучше к Жоссу, — отвечаю я.
— Сыт по горло кислой капустой! — замечает он. — Пошли!
Я стал было говорить ему о деньгах, но тут долговязый крикнул:
— Об этом толковать нечего… Люблю земляков, и платить — мое дело.
Пришлось пойти в кабак.
Старуха Урсула принесла все, что у нее потребовали: вина, водку, сыр. Мне было некогда, да и не понравилось это логово — вертеп, набитый солдатами и новобранцами; все курили, кричали и горланили песни. С нами был еще один парень из Лачуг, недоросток Жан Ра, умевший играть на кларнете; он тоже выпивал за счет Королевского немецкого полка. Два-три старых солдата-ветерана сидели у стола, раздвинув локти. Парики у них сползли на затылок, огромные шапки съехали на сторону, красные пупыри на носу, щеках, на всем лице шелушились, из беззубых ртов торчали прокопченные трубки. Не видывал я таких людей — неопрятных, истасканных, пьяным-пьяных.
С Никола они говорили на ты, он с ними тоже. Два-три раза я подметил, как они перемигиваются с бригадиром Королевского немецкого полка, а стоило Никола слово сказать, все хохотали и кричали:
— Ха-ха-ха! Вот это верно! Ха-ха!
Я не понимал, что все это означает, и был очень удивлен, тем более что долговязый платил за всех.
В казарме пехотинцев забили сбор, и солдаты Швейцарского полка из Шенау бегом побежали туда — несколько дней тому назад они заменяли полк из Бри. Швейцарские солдаты были в красных мундирах, а французские — в белых. Старые же солдаты, которых называли «ветеранами на жалованье», ни в одном полку не служили и не двинулись из кабака.
Бригадир Королевского немецкого полка спросил меня, сколько мне лет. Я ответил, что четырнадцать. Больше он со мной не заговаривал. Никола запел; народу становилось все больше, делалось все душнее, и я, схватив из-под скамьи мешок, поспешил вернуться в Лачуги.
Все это происходило накануне того дня, когда надлежало подписать бумаги в мэрии. Но в ту ночь Никола не пришел домой. Отец беспокоился, особенно же он встревожился, когда вечером я рассказал ему обо всем, что видел. Мать твердила:
— Э, пустяки какие! Пускай себе парни забавляются. Ведь теперь же Никола нельзя будет возвращаться каждый день, пусть пользуется удобным случаем, благо платят за него другие.
Но батюшка призадумался. Братья и сестры уже давно спали. Мать взобралась наверх по лестнице, и мы остались вдвоем у очага. Отец молчал и думал свою думу. Было уже поздно, когда он сказал:
— Давай-ка ложиться, Мишель, постараемся уснуть. Завтра спозаранок пойду все узнаю. Поскорее бы покончить с этим делом, подписать, раз обещали.
Он поднимался по лестнице, а я раздевался, когда послышались чьи-то шаги: кто-то шел к нашей хижине по узкому переулочку, через сады. Отец спустился вниз, восклицая:
— А вот и Никола!
Он отворил дверь, но вместо Никола вошел недоросток Жан Ра без кровинки в лице.
— Послушайте, — сказал он, — да только не пугайтесь. Беда у вас случилась.
— Какая беда? — дрожа, спросил отец.
— Вашего Никола в городской острог посадили. Он чуть было не убил верзилу Жерома из Королевского немецкого полка — кружкой ударил. Предупреждал я его: «Берегись, делай, как я: вот уже три года пью за счет вербовщиков, они все хотят меня на удочку поймать, да я не подписываю. Пусть себе платят, а я ни в жизнь не подпишу».
— Ох ты, господи! — вскрикнул отец. — Как же так, все беды на нас валятся.
Ноги у меня подкосились, и я сел у очага. Мать встала, все проснулись.
— А что же именно он подписал? — спросил отец. — Ведь он уже не имел права подписывать, раз мы обещали Жоссу. Не имел права.
— Что поделаешь, — возразил Жан Ра, — мы с ним не виноваты: перепили, и все. Вербовщики уговаривали его подписать, я ему подмигивал — не делай, мол, этого. А у него в глазах помутилось, ум за разум зашел. Тут мне выйти понадобилось, возвращаюсь, а он уже подписал. Верзила из Королевского немецкого хохочет да засовывает бумагу себе в карман. Но тут я тащу вашего Никола из трактира в кухню, говорю: «Подписал?» — «Да». — «Но ведь ты получишь не двенадцать луидоров, а всего лишь сто ливров. Попался ты на удочку!» Он как бешеный ринулся обратно и потребовал у вербовщиков, чтобы они бумагу разорвали. Бригадир Королевского немецкого ему в лицо расхохотался. Да что там говорить: ваш Никола все перевернул вверх дном. Схватил бригадира Королевского немецкого и еще одного ветерана за шиворот. В трактире все ходуном ходило, все валилось на пол. Старуха кричала: «Караул!» Меня прижали столом к стене — ни пошевельнуться, ни убежать не мог. Жером выхватил саблю. Тут Никола схватил кружку и ударил его по голове, да так, что кружка разлетелась вдребезги. А прощелыга из Королевского немецкого растянулся во весь рост на полу рядом с перевернутой печкой, бутылками, стаканами и кружками, которые под ногами катались. Тут-то в дверях и появилась стража, я успел удрать — шмыгнул в конюшню и задами выбрался на улицу Синагоги. Обогнув угол, я увидел возле ворот Никола в окружении стражников. На Рыночной улице было полно народу, не удалось мне к нему протиснуться. Люди говорили, что бригадир Королевского немецкого недолго протянет. Право, зря он выхватил саблю, не мог же Никола подставлять себя убийце под удар. Кругом виноват Жером. Вызовут меня, я подниму руку против него. Он кругом виноват.
Жан Ра рассказывал о нашей беде, а мы, убитые горем, не могли опомниться и молчали — не в силах были вымолвить ни слова. Только мать ломала руки, и вдруг мы все сразу залились слезами. Всего тяжелее мне вспоминать про это. Мы были разорены, вдобавок Никола попал в тюрьму.
Отец тотчас же отправился бы в город, да ворота были заперты. Пришлось в унынии ждать до утра.
Соседи уже улеглись спать, но наши вопли их разбудили, и они вставали друг за дружкой. Приходили они вереницей, и Жан Ра каждому рассказывал одно и то же; а мы сидели на старом ларе, свесив руки между коленями, и плакали. Эх! Богачам горе неведомо, да, все падает на бедняков, все против них.
Мать сгоряча раскричалась, браня Никола, но под конец пожалела его и заплакала.
Только стало рассветать, отец, взяв палку, хотел было пойти один; но я уговорил его подождать, пока не встанет крестный Жан, пока он не даст нам доброго совета, а может быть, даже пойдет с нами уладить дело. Мы стали ждать, и в пятом часу, когда кузница осветилась, вошли в харчевню.
Дядюшка Жан уже был на ногах, в жилете, — мы застали его в большой горнице. Увидев нас, он изумился, а когда я рассказал ему о нашей беде и попросил его помочь, он сначала рассвирепел.
— Да тут ничего не поделаешь! — кричал он. — Ваш Никола вертопрах, мой же двоюродный братец — мошенник, каких мало, а это похуже: ничего тут не уладишь! Пусть все идет своим чередом, пусть прево вмешается. Во всяком случае, лучше всего будет, если вашего никудышного парня отправят в полк, раз уж он сглупил и позволил завербовать себя!
Он был прав, но отец лил горючие слезы, и дядюшка Жан вдруг надел праздничный костюм и, взяв палку, сказал:
— Идем. Такому порядочному человеку, как ты, я все же постараюсь помочь, если только это возможно. Хотя надежды у меня мало.
Он сказал жене, что мы вернемся часов в девять и, остановившись у кузницы, дал кое-какие распоряжения Валентину. Мы двинулись в путь, понурив головы. Время от времени дядюшка Жан выкрикивал:
— Что поделать! Он на кресте поклялся перед свидетелями. Рост у него богатырский, крепок он, как самшит, да разве отпускают дураков, поддавшихся на обман! Ведь это — первостатейные солдаты: чем у них в башке меньше, тем они храбрее. А разве мой двоюродный братец, отъявленный негодяй, получил бы полугодовой отпуск, кабы не вербовал ребят в наших краях? Да разве его держали бы, если б он не доставлял, по крайней мере, одного-двух молодцов в Королевский немецкий полк? Ума не приложу, как быть.
От его рассуждений на душе у нас становилось все тоскливее. Однако, придя в город, дядюшка Жан приободрился и сказал:
— Перво-наперво пойдем в лазарет. У меня там есть знакомец, старик-надзиратель Жак Пеллетье. Нам разрешат повидаться с Жеромом, и, пожелай он вернуть нам обязательство, все уладится. Предоставьте мне действовать.
Мы уже шагали вдоль стены, подошли к старинному зданию лазарета, стоявшего между бастионом французской заставы и бастионом порохового погреба. Дядюшка Жан потянул за колокольчик у ворот, возле которых день и ночь шагал часовой.
Ворота открыл лазаретный служитель, и крестный вошел, велев нам подождать.
Часовой ходил взад и вперед; мы с батюшкой прислонились к садовой ограде и с неописуемой тоской всматривались в покосившиеся окна.
Четверть часа спустя дядюшка Жан показался в воротах и знаком подозвал нас. Часовой нас пропустил, и мы вошли в длинный коридор, потом поднялись по лестнице на мансарду. Служитель шел впереди. Там, наверху, он отпер дверь в палату, где на узенькой койке лежал Жером. Голова его была почти сплошь забинтована, и если б не виднелись нос да усы, его бы и узнать было трудно.
Он приподнялся на локте, поглядел на нас из-под вязаного колпака и откинул голову.
— Эй, Жером, здорово! — обратился к нему дядюшка Жан. — Нынче утром я узнал, что с тобой стряслось, и встревожился.
Жером не отвечал. Ничего не осталось от кичливого и веселого парня, каким он был два дня тому назад.
— Да, вот беда-то, — продолжал крестный, — чуть тебе голову не проломили. Но, по счастью, все обойдется. Старший лекарь сказал, что обойдется. Вот только не попьешь вина да водки две недели, и все придет в порядок.
Жером по-прежнему молчал. В конце концов он произнес, глядя на нас:
— Что вам от меня нужно? Зачем пришли?
— Вот и хорошо, братец. Как я рад, что ты совсем не так уж плох, как говорили, — отвечал дядюшка Жан. — Эти бедные, разнесчастные люди, отец и брат Никола, пришли из Лачуг…
— Ага, понятно! — заорал негодяй, приподнявшись на койке. — Пришли клянчить обязательство. Да я скорее шею дам себе перерезать. Дерешься; разбойник? Готов людей передушить! Сволочь ты эдакая! Только попадись мне, я тебе покажу!
Он заскрежетал зубами и, натянув одеяло на плечи, отвернулся от нас.
— Послушай-ка, Жером, — начал было дядюшка Жан.
— Убирайтесь ко всем чертям! — крикнул негодяй.
Тут дядюшка Жан рассердился и сказал:
— Так, значит, не желаешь вернуть обязательство?
— Чтоб вас всех перевешали, — последовал ответ.
Служитель тоже выпроваживал нас, боясь, как бы Жером не задохся от злости.
Перед уходом дядюшка Жан крикнул ему:
— Я так и знал, что ты последний из подлецов, считал тебя отъявленным мерзавцем с той поры, когда ты еще до военной службы продал отцовских быков и телегу. А сейчас, кабы ты был на ногах да здоровым, влепил бы я тебе хорошую оплеуху, да не одну — лучшего ты не заслуживаешь.
Он наговорил бы еще много всего, но служитель вывел нас и затворил дверь. Надежды больше не оставалось.