— Что ж, мы готовы… время настало… Лачужники себя покажут, дружно проголосуют, не беспокойтесь!..
И пока люди пожимали друг другу руки, хохотали, чокались, бедный старик шамкал:
— Ах, как длинна жизнь!.. Как длинна жизнь. Да все равно, в такой день свои беды не оплакивают.
Крестный Жан отвечал:
— Вы правы, папаша Летюмье, в страду не считаешь те дни, когда шел дождь да снег. Вон какие снопища! Много мы на них труда положили, верно! Но мы их обмолотим, провеем, просеем; будет у нас хлеб, а если угодно богу — у наших детей тоже! Да здравствует добрый король!
И все мы подхватили:
— Да здравствует наш добрый король!
И вот все чокаются, чуть не обнимаются, затем выходят рука об руку; мы с батюшкой идем следом за всеми.
Жители Лачуг уже собрались вокруг водоема и, увидев, что мы отправились в путь, двинулись вслед за нами под звуки кларнета и барабана. Никогда я не слышал ничего подобного: во всем крае звучали музыка и колокольный звон; со всех сторон по большакам и проселкам текли потоки людей — они пританцовывали, подбрасывали в воздух колпаки и кричали:
— Да здравствует наш добрый король! Да здравствует отец народа!
Перекликались колокола, неумолчно звучавшие на горных высотах и в глубине долины. Мы все ближе подходили к городу, а гул все нарастал. Всюду — на церкви, на окнах казарм, на лазарете — развевались белые шелковые знамена с золотыми цветами лилии. Нет, никогда я не видел ничего величественнее.
Победы республики, пушки, грохотавшие над нашим городом, впоследствии тоже радовали, воодушевляли нас, и мы кричали: «Да здравствует Франция! Да здравствует народ! Да здравствует республика!» Но в тот час никто не думал о бойне человеческой; люди воображали, что всего добьются одним махом, и братались.
Описать все это невозможно! Только мы приблизились к городу, глядь, на перекрестке двух улиц появляется кюре Кристоф во главе своих прихожан. Тут все останавливаются, скидывают шапки и в один голос кричат:
— Да здравствует добрый король!
Кюре и дядюшка Жан обнимаются; потом со смехом, пением, под звуки кларнета и барабанную дробь оба прихода вступают на площадь у городских ворот — там уже полно народу. Как сейчас, вижу на равелине часового Лаферского полка в белом мундире с отворотами стального цвета; его огромнейшую треуголку поверх пудреного парика, большой мушкет в руке. Он знаком приказывает нам остановиться. Мосты забиты повозками и телегами: все старики потребовали, чтобы их отвезли в ратушу, всем им хотелось подать голос прежде, чем умереть; многие плакали, как дети.
После этого никто не станет отрицать, что наши современники были люди поразительно здравомыслящие — все они, от первого до последнего, хотели иметь права.
Словом, мы проторчали там минут двадцать, пока не перешли мост, — такая была давка.
Надо было видеть город, улицы полные народа, несметное множество знамен во всех окнах. Надо было слышать возгласы: «Да здравствует король!» Раздаваясь то на площади, то близ арсенала, то у немецкой заставы, они громовыми раскатами перекатывались по крепостному валу и по откосам.
Пройдя под старой опускной решеткой, ты уже не мог двинуться дальше, не мог и отступить — не видно было, что творится в четырех шагах от тебя. Все кабачки, трактиры, пивные лавки на улицах Святого Кристофа, Алого Сердца, Капуцинов, вдоль обеих казарм и лазарета, вплоть до рынка, где торговали зерном, запружены были густою толпой.
Началась месса в церкви Святого Духа; но протиснуться к церкви было невозможно. Дозорные Лаферского полка напрасно кричали: «Посторонись…» Их оттеснили в сторону, и они стояли с оружием к ноге и не могли выбраться.
Тут-то дядюшка Жан вспомнил, что поблизости трактир его друга Жака Ренодо, и, не говоря ни слова, поманил нас и довел кюре Кристофа, Валентина, батюшку и меня до трактира «Белая лошадь». Но войти удалось только через черный вход в кухню — большая горница была набита до отказа: пришлось распахнуть все двери и окна, так было душно.
Тетушка Жаннета Ренодо встретила нас приветливо и проводила на второй этаж, в еще пустую комнату, куда нам принесли вина, пива и паштет; большего и желать было нечего.
Остальные, оставшись внизу, смотрели во все стороны, думая, что мы затерялись в толпе. Однако мы не могли позвать их, пригласить подняться. Так мы и оставались одни и вышли только в первом часу после полудня, когда добрая половина селений уже проголосовала, и жители Лачуг обогнули улицу Фуке и направились к площади. Пройдя по Лазаретной улице, мы оказались первыми у ратуши. Все подумали, что мы тут уже давно, и каждый твердил:
— Вот и они! Вот и они!
В старый общинный дом с колокольней, с часами над большими открытыми настежь окнами и сводчатым потолком вливались целые толпы, и он гудел, как барабан. Издали он напоминал муравейник.
Жители Лачуг должны были пройти раньше жителей Лютцельбурга и столпились между старым водоемом и старой лестницей, ведущей под своды; Жан Леру, Валентин, отец и я шли во главе; но жители Вильшберга еще не закончили голосования, поэтому пришлось довольно долго ждать на лестнице. И в ту минуту, когда сердце каждого колотилось при мысли о том, что ему предстояло сделать, и когда позади нас, под сенью старых вязов, после возгласов: «Да здравствует добрый король!» — воцарилась тишина, я услышал звонкий голосок, знакомый всем нам, — голосок Маргариты Шовель. Она выкрикивала, как обычно кричат продавцы альманахов:
— «Что такое третье сословие?»[62], «Что такое третье сословие?» аббата Сийеса. Покупайте «Что такое третье сословие?»! «Собрание бальяжей» монсеньера герцога Орлеанского. Кому угодно «Собрание бальяжей»?
И я, обернувшись к дядюшке Жану, сказал:
— Слышите голос малютки Маргариты?
— Да, да, уже давно слышу, — ответил он. — Славные люди эти Шовели! Уж они-то могут похвалиться, что принесли пользу своему краю. Сходи-ка, предупреди Маргариту — пусть пошлет сюда отца. Должно быть, он где-то недалеко. Ему будет приятно услышать, как его выбирают.
И я, легонько раздвигая толпу локтями, пробрался на самый верх лестницы и оттуда увидел Маргариту, продававшую книги, ее корзину на одной из скамеек, стоявших на площади Вязов. Вот ведь бесенок! Останавливает крестьян, тянет за рукав, говорит с ними то по-немецки, то по-французски. Делала она свое дело с пылом, рвением, и тогда впервые меня поразил блеск ее черных глаз, хотя в голове у меня теснились совсем иные мысли.
Я спустился прямо к скамейке, и, когда подошел к Маргарите, она, схватила меня за полу куртки, крича:
— Сударь, сударь! «Что такое третье сословие?»! Взгляните, вот «Третье сословие» аббата Сийеса, стоит шесть лиардов.
Тут я сказал:
— Так ты не узнаешь меня, Маргарита?
— Да это Мишель! — воскликнула она и, отпустив меня, от души расхохоталась.
Она отерла капельки пота, блестевшие на ее смуглых щечках, и откинула назад копну черных спутанных волос. Неожиданная встреча нас поразила и обрадовала.
— Ну и работаешь же ты, Маргарита! Все это тебе немалого труда стоит! — заметил я.
— Ах, да ведь сегодня такой великий день! Надо все книги продать.
И, показав мне на подол юбки и на свои маленькие быстрые ножки, забрызганные грязью, она добавила:
— Взгляни, на что я похожа! С шести часов вчерашнего вечера мы все ходим. Принесли из Люневиля пятьдесят дюжин брошюр «Третье сословие» и нынче с утра все продаем, продаем. Вот все, что осталось, — десять — двенадцать дюжин.
Она сияла от гордости, а я все удивлялся и не выпускал ее руку.
— А где же твой отец? — спросил я.
— Не знаю… Он бегает по городу, заходит в трактиры… Э, да у нас не останется ни одной брошюры «Третье сословие». Свои-то он уже наверняка распродал.
И вдруг, вырвав свою ручку из моей руки, она сказала:
— Ступай, жители Лачуг уже входят в ратушу.
— Да ведь мне еще нет двадцати пяти лет, Маргарита: я не могу голосовать.
— Ну все равно — мы зря теряем время за болтовней.
И она принялась за продажу:
— Эй, господа, «Третье сословие», «Третье сословие»!
Я ушел, так и не опомнившись от изумления: я всегда видел Маргариту рядом с ее отцом, и сейчас она показалась мне совсем иною. Ее мужество меня поразило, и я думал:
«Она лучше справляется со своим делом, чем ты, Мишель».
И даже среди толпы на галерее, добравшись до Жана Леру, я все еще думал о ней.
— Ну как? — спросил крестный.
— Да так, Маргарита одна на площади. Ее отец бегает по городу с брошюрами.
В эту минуту мы опустились с галереи в широкий коридор, ведущий в приемную прево. Наступила очередь жителей Лачуг — голосовать полагалось вслух, и еще издали мы услышали:
— Мастер Жан Леру, Матюрен Шовель! Жан Леру, Матюрен Шовель! Мастер Жан Леру, Шовель!
— Мастер Жан Леру, Матюрен Шовель! Жан Леру, Матюрен Шовель! Мастер Жан Леру, Шовель!
Крестный с пылающим лицом говорил мне:
— Какая досада, что нет Шовеля! Вот был бы рад!
Обернувшись, я вдруг увидел, что он стоит позади нас вне себя от изумления.
— Все это вы устроили! — сказал он крестному Жану.
— Да, я! — радостно ответил крестный.
— Ваш поступок меня не удивляет, — проговорил Шовель, пожимая ему руку. — Вас-то я знаю давно. Зато я поражен и обрадован тем, что католики выбирают кальвиниста. Народ отметает старые предрассудки. И он добьется победы!
Люди медленно продвигались вперед и, сделав петлю, по двое входили в большой зал. И вот я увидел, что все обнажили головы перед прево Шнейдером; это был человек лет пятидесяти, в черной мантии, окаймленной белым, с шапочкой на голове и саблей на боку. Советники и синдики в черных одеждах, с черным шарфом на шее сидели ступенью ниже. Позади них на стене висело распятие.
Вот и все, что я запомнил.
Один за другим, как удары часов, раздавались имена Жана Леру и Матюрена Шовеля. Первым назвал Никола Летюмье и Шовеля дядюшка Жан. Его узнали, и г-н прево улыбнулся. Первым назвал Жана Леру и Летюмье — Шовель, и его тоже узнали, но г-н прево, знавший его издавна, не улыбнулся, а помощник прево — Дежарден наклонился и прошептал что-то ему на ухо.
Я отошел вправо — ведь я еще не мог подавать голос.
Шовель, крестный Жан и я вышли вместе. С большим трудом мы снова пробились сквозь толпу, вновь поднялись на площадь, куда только что пришли жители Миттельброна. Нам пришлось пройти задами, под навесом старого рынка. Тут Шовель с нами распростился, сказав:
— До вечера в Лачугах. Там поговорим.
У него еще остались книжки для продажи.
Крестный Жан и я вернулись домой одни, погруженные в раздумье. Люди расходились, вид у всех был усталый, но радостный. Некоторые выпили лишнего, пели и размахивали руками, шагая по дороге. Отец и Валентин пришли очень поздно: вряд ли бы мы их быстро нашли, если б стали искать.
В тот же вечер после ужина Шовели, как всегда, пришли в харчевню «Три голубя». Шовель вынул из кармана объемистую пачку бумаг. Это были речи, которые нынче утром перед выборами произнесли в большом зале ратуши господин прево и его помощник, и постановление о явке в бальяж духовных лиц, дворян и представителей третьего сословия. Речи были прекрасные, и дядюшка Жан удивился — ведь люди, говорившие такие хорошие слова, пользовались у нас плохой славой. Шовель ответил, усмехаясь, что в будущем нужно установить такой порядок, чтобы слово не расходилось с долом. Эти господа теперь увидели, что народ стал посильнее, и заигрывают с ним. Но нужно, чтобы и народ понял свою силу и воспользовался ею, тогда справедливость восторжествует.
Глава двенадцатая
А теперь я расскажу вам о том, о чем всегда думаю с умилением, — о счастье всей моей жизни.
Но прежде надо вам сказать, что наши земляки, которых выбрали, чтобы составить наказ, изложить в нем наши жалобы и нужды, собрались в апреле в Ликсгеймском бальяже. Жили они там на постоялых дворах. Крестный Жан и Шовель отправлялись туда в понедельник утром, а возвращались только в субботу вечером — так продолжалось три недели.
Представьте же себе, какое возбуждение охватило весь край: в те дни люди во всеуслышание говорили об отмене податей, соляной пошлины, рекрутчины, о голосовании поголовном или посословном и множестве таких вещей, о которых прежде никто и не помышлял. Эльзасцы и лотарингцы толпились в харчевне — пили, стучали кулаками по столу и горячились как одержимые. Так и казалось, что они вот-вот передушат друг друга, хотя и сходились на одном, как и все простые люди. Они хотели того же, чего хотели и мы, иначе без драки тут бы но обошлось.
Мы с Валентином работали в кузнице против харчевни; чинили телеги и подковывали лошадей проезжего люда. Случалось, я затевал спор с Валентином, так как он считал, что все погибнет, если господа и епископы потерпят поражение. Хотелось мне его переубедить, но духу не хватало огорчать — такой он был славный малый. Одно у него утешение и было — рассказывать о своем шалаше в лесу за Плоской горкой, где он подлавливал синиц. В вересковых зарослях у него были расставлены силки, а в местах тяги раскинуты тенета с разрешения инспектора Клода Кудре, которому он время от времени в знак благодарности преподносил связку певчих дроздов или трясогузок. Вот какие пустяки занимали его в ту пору, когда в стране уже совершался великий переворот; он только и думал о своих манках и все говорил мне:
— Подходит, Мишель, пора гнездования, а после гнездования начнем ловить птиц на дудочку. Затем жди прилета певчих дроздов, они стаями опускаются в Эльзасе, когда начинает созревать виноград. Год обещает быть хорошим, и если погода наладится, видимо-невидимо наловим.
Его длинное лицо расплывалось, большой беззубый рот улыбался, глаза округлялись — ему уже грезились дрозды, вздернутые за шею силками.
Его длинное лицо расплывалось, большой беззубый рот улыбался, глаза округлялись — ему уже грезились дрозды, вздернутые за шею силками. Для тенет он вырывал волосы из хвостов лошадей, которых мы подковывали.
Я же все раздумывал о важных делах, происходивших в бальяже, и главным образом об упразднении рекрутчины — в сентябре мне предстояло тянуть жребий, и это меня занимало всего больше.
Но все обернулось иначе.
Уже некоторое время, возвращаясь по вечерам к себе в лачугу, я заставал у нас тетушку Летюмье с дочкой — они пряли вместе с моей матерью, сидя рядом с отцом, Матюриной и маленьким Этьеном, плетущими корзины. Соседки чувствовали себя как дома и засиживались до десяти часов. По тем временам Летюмье слыли богачами, земли в округе у них было вдоволь. Их дочь, Аннета-Кристина, видная свежая девушка с рыжеватыми волосами и белоснежной кожей, была славным созданием. Я часто видел, как она снует мимо кузницы с ведерком на руке словно бы ходит за водой к водоему — и оборачивается, ласково поглядывая на нас. Она носила короткую юбку, корсаж из красного полотна на лентах; руки у нее были оголены до локтей.
Все это я подмечал, но не обращал на нее внимания, ничего не подозревая. Вечером, застав ее у нас за прялкой, я весело пошучивал, любезничал, как обычно любезничают парни, завидев девушек, — из учтивости и по молодости лет. Это так естественно, и никто не придает этому значения.
Но вот что однажды сказала мать:
— Послушай, Мишель, хорошо, кабы в воскресенье ты сходил на танцы в харчевню «Хоровод аистов». Да надень плисовую куртку, красный жилет и прицепи брелок — серебряное сердце.
Я удивился и спросил ее — зачем? Мать, усмехаясь и поглядывая на батюшку, ответила:
— Увидишь!
Отец плел корзину, думая свою думу. Он заметил:
— Летюмье — богатеи. Потанцуй с их дочкой: невеста завидная.
Услышав это, я смешался. Не то, чтобы девушка мне не нравилась, нет — просто мне еще не приходила в голову мысль о женитьбе. И все же я, из любопытства, неразумия, а также из желания угодить батюшке, отвечаю:
— Воля ваша! Только я еще очень молод, рано мне жениться. Ведь я еще не прошел жеребьевку в рекруты.
— Верно, да тебе-то ничего не стоит пойти туда, а людям приятно будет, — говорит мать. — Это простая учтивость, и все тут.
Я говорю:
— Ладно.
И вот в следующее воскресенье после вечерни я отправляюсь на танцы. Спускаясь по склону, раздумываю обо всем этом и сам дивлюсь своему поступку.
В ту пору старая Пакотта, вдова Дьедоне Бернеле, содержала харчевню «Аистов» в Лютцельбурге, чуть левее деревянного моста. А позади, там, где теперь разбит сад, у подножья горы под буками, устраивались танцы. Собиралось много народу, потому что господин Кристоф был не таким, как многие другие кюре: он прикидывался, будто ничего не видит, ничего не слышит — даже звуков кларнета, на котором играл Жан Ра. В харчевне попивали белое эльзасское винцо и ели жареное.
Итак, я спускаюсь на улицу, взбегаю по лестнице во двор, посматривая на девушек и парней, танцующих на террасе. Из первой беседки, увитой зеленью и стоявшей чуть повыше, меня окликает тетушка Летюмье:
— Иди сюда, Мишель! Иди сюда!
Красотка Аннета, увидев меня, залилась румянцем. Я взял ее за руку и пригласил на вальс. Она воскликнула, вскинув на меня глаза:
— Ах, господин Мишель! Ах, господин Мишель!
Во все времена — и до, и после революции — девушки одинаковы; один им всегда нравится больше других.
Я провальсировал с нею раз пять-шесть, уж не помню сколько. Мы смеялись. Тетушка Летюмье была предовольна. Аннета разрумянилась, потупила глазки. Разумеется, мы не вели политических разговоров, а шутили, пили вино, грызли немецкое печенье. Привольная у них была жизнь!