История одного крестьянина. Том 1 - Эркман-Шатриан 18 стр.


Меж тем старики, собравшись у окна, принялись обсуждать дела бальяжа и всякий раз, при появлении нового именитого сельчанина, выкрикивали:

— Эге, а вот и Плетч… эге, а вот и Ригон… иди-ка сюда! Как поживаешь?

Валентин, стоя поодаль, посмеивался и поглядывал на меня. Однако ж его раболепие перед королем, королевой и прочими высокопоставленными особами ничуть не мешало ему любить хорошее вино, сосиски и ветчину. Его тешила мысль о пирушке, и длинный его нос с удовольствием втягивал запахи кухни.

Наконец пробило полдень. Николь послала меня за Шовелем, но не успел я выйти, как он не спеша вошел вместе с Маргаритой. Все закричали:

— А, вот и он… Вот и он!

Шовель, одетый в куртку из легкой дешевой ткани, смеялся, пожимая всем руки. Однако это был уже не прежний Шовель. Теперь помощник прево не мог бы подойти к нему, взять под стражу: он был одним из пятнадцати депутатов, избранных в Меце, и это ясно чувствовалось по выражению его лица. Его маленькие черные глазки блестели ярче прежнего, белоснежный воротничок рубашки торчал до самых ушей.

Верзила Летюмье, любивший церемонии, собрался было произнести нечто вроде приветственной речи, но Шовель, смеясь, сказал:

— Сосед Летюмье, вот и суп подали, пахнет превкусно.

И правда, появилась тетушка Катрина — она с важностью водворила на стол большую супницу.

Тут Жан Леру воскликнул:

— Сядем же, друзья, сядем. Летюмье, вы произнесете речь за сладким. Соловья баснями не кормят. Садись-ка сюда, Кошар. А вы, Шовель, сядьте туда, во главе стола. Валентин! Гюре! Жан-Пьер!..

Словом, он каждому указал место; всем не терпелось повеселиться. Отец, Валентин и я сидели против дядюшки Жана, который всех угощал: он поднял крышку с супницы, пар облачком взвился к потолку, разнесся вкусный запах бульона с гренками, и гости стали передавать тарелки.

Я никогда не видел столько яств и был в восторге, а батюшка — еще в большем.

— Перед каждым стоит бутылка, — сказал дядюшка Жан, — пусть каждый себе сам наливает.

Ну и, разумеется, после вкусного супа все откупорили бутылки и наполнили стаканы. Кто-то уже хотел выпить за депутатов бальяжа, но пили пока легкое эльзасское вино, и хозяин Жан заявил:

— Обождите-ка! За наше здоровье выпить нужно хорошее вино, а не простое.

Все нашли, что он прав. Подали вареное мясо с петрушкой, и каждый отвалил себе по изрядному куску.

Летюмье говорил, что каждому, кто работает в поле или занят каким-либо ремеслом, полагается полфунта такого вот мяса и сетье вина за каждой трапезой; Кошар поддержал его. А когда поданы были поджаренные сосиски с кислой капустой, разговор зашел о политике, и. тут строй мыслей у большинства изменился.

Маргарита и Николь суетились у стола, заменяли пустые бутылки полными; тетушка Катрина подносила блюда. Около часа подано было жиго и появилось старое вино «рибопьер». Становилось все веселее и веселее. Все переглядывались, все были довольны. Кошар произнес:

— Ведь мы же люди! У нас есть права человека!.. Тому, кто стал бы перечить мне в лесу, я бы показал.

А бывший канонир Готье Куртуа выкрикивал:

— Мы не чувствуем себя людьми лишь потому, что у других всегда всего было вдосталь — и вина и еды. Перед битвами они подмазывались к нам, сулили золотые горы. Зато после битв говорили только о дисциплине, и опять сыпались удары саблями плашмя. Позор бить солдат, говорю я вам, и не производить в офицеры тех, кто выказал отвагу, оттого лишь, что смельчаки эти не из благородных.

Летюмье все видел в розовом свете.

— С нищетой покончено, — кричал он, — наши наказы в порядке. Увидят они, чего мы хотим, и доброму королю придется сказать: «Эти люди правы, тысячу раз правы, они хотят уравнять налоги, хотят всеобщего равенства перед законом, и это справедливо!» Ведь все мы французы! Ведь все мы должны иметь одинаковые права и нести одинаковые тяготы! Это яснее ясного, черт возьми!

Говорил он складно, разевая большой рот до ушей, с хитрым видом полузакрыв глаза и чуть откинув голову; при этом он размахивал ручищами, как все те, кто говорит без подготовки. Его слушали; и даже отец, два-три раза кивнув головой, шептал:

— Складно говорит… правильно… но лучше помолчим, Мишель, слишком уж это опасно.

Он поминутно поглядывал на дверь, будто вот-вот должны были появиться сержанты или жандармы.

Тут Жан Леру, наполнив стаканы старым вином, воскликнул:

— Други мои, за здоровье Шовеля, который лучше всех поддержал нас в бальяже. Пусть он здравствует многие лета, защищает права третьего сословия и пусть всегда говорит так же хорошо, как говорил тогда; вот чего я желаю! За его здоровье!

И все склонились над столом и стали чокаться, сияя от радости. Все смеялись, повторяли:

— За здоровье депутатов нашей общины: хозяина Жана и Шовеля!

Окна в большой горнице дребезжали. Прохожие останавливались и, прильнув носом к стеклу, видно, думали:

«Весело кричат, значит, хорошо им живется».

Почетные гости снова сели, снова были наполнены стаканы, меж тем Катрина и Николь уже вносили большие сладкие пироги со сбитыми сливками, а Маргарита убирала со стола остатки жиго, ветчины и салата.

Все устремили глаза на Шовеля в ожидании его ответного слова, а он спокойно продолжал сидеть во главе стола, повесив вязаный колпак на перекладину стула; побледнев и стиснув губы, он о чем-то размышлял. Вино «рибопьер», очевидно, его раззадорило, потому что он не ответил здравицей, а вот что произнес внятным голосом:

— Да, первый шаг сделан! Но еще рано праздновать победу; нам еще многое предстоит сделать, пока мы не добьемся своих прав. Мы требуем уничтожения привилегий, податей, соляной и дорожной пошлины, барщины. Не так-то легко они уступят все, что к рукам прибрали. Да, они будут сражаться, постараются оградить себя от наших справедливых требований. Придется силой их принудить. На помощь они призовут чиновников, всех тех, кто задумал одворяниться. И, други мои, это еще только первый шаг. Это еще самые что ни на есть пустяки. Я убежден, что третье сословие выиграет первое сражение — так хочет народ, народ, переносящий все беззаконные тяготы, будет поддерживать своих депутатов.

— Да, да, до самой смерти! — кричали, сжимая кулаки, верзила Летюмье, Кошар, Гюре и кузнец Жан. — Мы возьмем верх, мы хотим взять верх.

Шовель застыл на месте, когда же они замолчали, он продолжал так, словно никто не произнес ни слова:

— Мы можем восторжествовать, упразднив все поборы, которыми обременен народ, слишком уж вопиющие, слишком уж явные, но какую это нам принесет пользу, если позже, когда Генеральные штаты будут распущены, а фонды для покрытия долга приняты голосованием, дворянское сословие восстановит свои права и привилегии? Не впервые так случалось. Ведь во время оно у нас уже созывались Генеральные штаты, но все то, что они решили на благо народа, давным-давно предано забвению.

После уничтожения привилегий придется силою помешать их восстановлению. Сила эта — в самом народе, в нашей армии. И нельзя добиваться своего только лишь день, месяц, год — добиваться надо всегда, не давая негодяям, мошенникам исподволь, окольными путями восстанавливать все то, что ниспровергло третье сословие, опираясь на народ. Нужно, чтобы армия была с нами. А чтобы армия была с нами, надо дать возможность рядовому солдату повышаться в чинах, благодаря отваге и смекалке, дойти до маршала и главнокомандующего, как доходят дворяне, — вы понимаете меня?

— За здоровье Шовеля! — провозгласил Готье Куртуа.

Но Шовель, подняв руку, чтобы водворить молчание, продолжал:

— Тогда солдаты станут умнее и не будут поддерживать дворян, выступающих против народа. Они будут с нами. А кроме того — слушайте хорошенько, ибо это главное, — чтобы дворянство больше не вводило армию и народ в обман, не держало их в таком ослеплении, что они готовы уничтожить все то, что дает им самим преуспеяние, и защищать тех, кто занимает должности, которые следовало бы занимать людям из народа, так вот, для всего этого нужны свобода слова и печати. Если по отношению к вам учинена несправедливость, вы взываете к власть имущему. А власть имущий вас-то и сочтет виновным. И тут нет ничего мудреного: ведь чиновник исполняет его приказания! А вот если б у вас была возможность взывать к народу, если б сам народ назначал начальников, тогда никто не посмел бы учинить несправедливость по отношению к вам, да и несправедливости вообще не могло бы существовать, потому что вы могли бы поставить на место чиновников, отказавшись голосовать за них. Но нужно, чтобы люди получали образование, дабы понять все это; вот почему дворянству образование представляется такою опасностью. Вот почему в церквах вам проповедуют: «Блаженны нищие духом». Вот почему у нас столько запретов на книги и газеты, вот почему те, кто хотел распространить среди нас просвещение, вынуждены были бежать в Швейцарию, Голландию, Англию. Многих довели до смерти. Впрочем, такие люди бессмертны — они всегда среди народа, поддерживают его; только надо читать их творения, надо понимать их. И вот за их-то бессмертие я и пью!

И Шовель протянул нам свой стакан, и мы хором подхватили:

— За здоровье честных людей!

Многие понятия не имели, кого подразумевал Шовель, но тоже кричали, да так, что в конце концов прибежала тетушка Катрина и, предупредила, что под окнами собралось полдеревни, попросила так громко не кричать, а то, мол, мы так ведем себя, будто восстаем против короля.

Валентин тотчас же вышел, а батюшка стал на меня поглядывать — не пора ли и нам наутек.

— Ну что ж, Катрина, — заметил дядюшка Жан, — мы сказали все, что хотели сказать. И хватит.

Все приумолкли. Корзины с орехами и яблоками переходили из рук в руки. С улицы доносились заунывные звуки рылей.

— Вот и Мафусаил пришел, — сказал Летюмье.

Дядюшка Жан крикнул:

— И отлично! Пусть его приведут. Кстати явился.

Маргарита выбежала и привела старика Мафусаила, всем известного в наших краях. Настоящее его имя было Доминик Сен-Фовер, и все старые люди сказали бы вам, что не сыщешь на свете такого древнего старика, который так крепко на ногах бы держался. Уж наверняка ему было около ста лет. Лицо его было до того желтым, до того морщинистым, что смахивало на пряник — трудно было различить линии носа и подбородка, на глазки-щелки свисали седые лохматые брови, совсем как у пуделя. На нем была серая войлочная шляпа со складкой, заложенной спереди, широкие поля отогнуты были в виде козырька и украшены петушиным пером; рукава изношенного кафтана и штанины у щиколоток были обмотаны веревками наподобие свивальника. Напевы, наигранные им, должно быть, звучали еще со времен шведов — слушаешь их, бывало, и хочется плакать.

— А, это вы, Мафусаил! — приветствовал его дядюшка Жан. — Входите же, входите!

И крестный поднес ему большой стакан вина; старый Доминик взял его, кивнув головой на три стороны. Потом, зажмурив узенькие глазки, он не спеша выпил. Тетушка Катрина, Маргарита и Николь стояли позади; все мы смотрели на него с умилением.

Вот он вернул стакан, и дядюшка Жан попросил его что-нибудь спеть. Но старик Мафусаил отвечал, что он уже несколько лет не поет. Все мы были в таком умиленном расположении духа, что и он поддался — стал наигрывать какую-то приятную и такую старую мелодию, что ее никто уже и не знал; все только переглядывались. Вдруг батюшка воскликнул:

— Да ведь это «Песня крестьян»!

И тогда все сидевшие за столом закричали:

— Верно, верно… это «Песня крестьян»! Ну-ка, Жан — Пьер, запевай.

Я и не знал, что батюшка хорошо пел — никогда не слышал его. А он все повторял:

— Да я позабыл… даже первого слова не помню.

Но Шовель уговаривал его, дядюшка Жан твердил, что сроду прежде не слыхал, чтобы пели лучше, чем певал дружище Жан-Пьер. И батюшка в конце концов согласился, весь вспыхнув, опустив глаза и слегка откашлявшись.

— Ну раз уж вы непременно хотите… что ж, попробую вспомнить.

И он тут же запел «Песню крестьян» под звуки рылей. Голос его звучал так проникновенно и так печально, что перед взором словно вставало далекое прошлое — вот наши несчастные предки вспахивают землю, впрягая в плуги своих жен, вот солдаты-грабители отнимают у них все, что они собрали, а потом огонь охватывает соломенные кровли, и искрами разлетается сжатый хлеб, а жен и дочерей угоняют в чужие края: голод, болезни и вечный ужас — виселица… Бед не перечесть! А песня все тянется, тянется, и нет ей конца.

Хоть я и выпил доброго вина, но при третьем куплете, всхлипывая, уткнулся лицом в стол, а Летюмье, Гюре, Кошар, дядюшка Жан и еще два-три наших односельчанина подтягивали припев, словно на погребении своих близких.

Маргарита тоже пела. Голос ее звенел, как жалоба женщины, впряженной в плуг, женщины, уводимой насильниками. Жутко становилось, волосы на голове вставали дыбом. Оглядевшись, я увидел, что все бледны как смерть. Шовель, сидевший во главе стола, стиснул губы и угрюмо хмурил брови.

Наконец батюшка умолк, а струны рылей все еще стонали. Шовель сказал:

— Хорошо вы пели, Жан-Пьер, совсем как певали наши предки, потому что вы сами испытали все эти беды. А наши деды и отцы, все наши прародители — мужчины и женщины — сами выстрадали все это.

Все еще молчали, поэтому он добавил:

— Но времена старых песен прошли… Пора новую начинать!

Все мигом вскочили — и я первый — и закричали:

— Да, пора новую запевать… Чересчур уж мы настрадались!

— И ждать этого уже недолго, — заметил Шовель. — А теперь вот что, тетушка Катрина права: кричать нечего — здесь это ни к чему не приведет.

Тогда дядюшка Жан своим звучным басом завел песню кузнеца. Вернулся Валентин, и мы вместе с ним подпевали Жану Леру. От песни нам стало повеселее; она тоже была печальной, зато дышала силою; в припеве говорилось, что кузнец кует железо!.. А под этим подразумевалось многое, и все усмехались.

Немало других хороших песен было спето в тот вечер. Но песню отца мне не забыть вовек, и, вспоминая ее, я снова и снова восклицаю: «О великая, о священная революция! Если какому-нибудь выходцу из французских крестьян хватит совести отвергать тебя, пусть он послушает песню своих предков. А если песнь не образумит его, пусть он сам, его дети и потомки еще раз споют ее, как крепостные рабы. Тогда-то, быть может, они поймут ее и получат возмездие за свою неблагодарность».

В тот вечер мы с отцом вернулись к себе в лачугу поздним вечером. На следующий день, 10 апреля 1789 года, Шовель уехал в Мец. Не за горами был созыв Генеральных штатов.

Глава пятнадцатая

Несколько диен спустя после отъезда Шовеля все только и говорили о делах большого бальяжа, а главное, о соединении трех сословии в одно — в Генеральные штаты. В жизни я не слышал таких ожесточенных споров.

Королевский указ гласил, что число депутатов от третьего сословия будет удвоено, а это означало, что у нас будет столько же депутатов, сколько у двух других сословий, вместе взятых. Поэтому мы хотели голосовать поголовно, требуя упразднения привилегий, вопреки возражениям дворян и епископов, — ведь им хотелось сохранить старинные права и голосовать посословно, так как они были уверены, что вечно будут держаться вместе против нас и всегда иметь два голоса против одного.

Посмотрели бы вы, как негодовали дядюшка Жан, Летюмье, Кошар и все остальные именитые наши односельчане, сидя под раскидистым дубом во дворе «Трех голубей» — с недавних пор туда под вечер выносили скамьи и столы, чтобы подышать свежим воздухом. В мае 1789 года погода в наших краях стояла ветреная и дождливая, зато апрель выдался очень жаркий. Все цвело и зеленело. Птицы свили гнезда к пятнадцатому числу, и, помнится, мы с Валентином работали в кузнице в одних рубахах с закатанными до колен штанами, а куртки вывешивали за дверь. Дядюшка Жан — румяный, пышущий здоровьем — то и дело звал меня с улицы:

— Ну-ка, Мишель, поддай!

И приходилось три-четыре раза обливать сильной струей его лысую голову и плечи. Это его взбадривало. И над ним весело смеялась соседка — жена токаря, Мадлена Риго.

Так вот, было очень жарко, и в девятом часу, когда всходила луна и наступала прохлада, приятно было посидеть за бутылкой вина или кувшином сидра у себя во дворе, обнесенном решетчатой изгородью.

Вдоль улицы у хижин сидели женщины и девушки и пряли, наслаждаясь хорошей погодой. Всюду — вблизи и вдали — раздавались говор и смех, лай собак, гул голосов, и соседи тоже могли слышать наши споры. Но мы уже не обращали на это внимания: появилось доверие друг к другу.

Иногда приходила Маргарита. Мы с ней болтали и смеялись под сенью бука. Верзила Летюмье кричал, стуча кулаками по столу:

— Хватит!.. Так продолжаться не может. Объявить надо, что все мы — заодно.

На что тетушка Катрина говорила:

— Ради бога, сосед Летюмье, не ломайте стол. Не желает он голосовать посословно!

Итак, все шло своим чередом. А я не помню поры счастливее, чем та, когда я болтал с Маргаритой, даже не смея признаться ей в любви. Да, никогда я не был так счастлив.

И вот как-то часов в восемь вечера мы все сидели в тесном кругу во дворе, и на нас лила свет луна, висевшая над деревьями. Верзила Летюмье кричал, а Кошар, уткнув крючковатый нос в рыжую бороду, с трубкой в зубах, поводя глазами, круглыми, как у совы, курил, облокотившись о стол. Остерегаться нам было некого, и Кошару — не больше других, хотя нынче он и обделал одно дельце. Ремесло дровосека не давало ему, понятно, большого дохода, но время от времени он шел за таможенный кордон и приносил из Грауфталя увесистый мешок табаку, который неплохо продавался в округе: за фунт отборного красного — четыре су вместо двадцати, а отборного черного — три су вместо пятнадцати.

Споры о политике так бы и продолжались, как обычно, до десяти часов, но вот решетчатая калитка, выходившая на улицу, отворилась, и во двор не спеша вошел, оглядывая нас, человек в штатском, а за ним два сержанта конно-полицейской стражи. То был толстопузый Матюрен Пуле, сборщик пошлин с Немецкой заставы, в треуголке, сдвинутой на затылок, в пожелтевшем завитом парике. У него был сизый вздернутый нос картошкой, глаза навыкате поблескивали в лунном свете, его двойной подбородок упирался в жабо, а брюхо свисало чуть ли не до колен, — видно, был он обжора невероятный. На завтрак такому подавай салатницу с полдюжиной резаных колбасок, зеленый горошек в масле, да каравай хлеба фунта в три, и два жбана пива; и столько же на обед — да несколько ломтей ветчины или жиго вдобавок, и два кружка белого сыра с луком. Судите сами, хватало ли ему на пропитание жалованья сборщика. И когда дело шло о том, как бы наполнить салатницу, он отрекался от отца с матерью, брата с сестрой, от всей родии. За вознаграждение он донес бы на самого господа бога и, несмотря на придурковатый вид, хитро, как лиса, выискивал и преследовал контрабандистов. Думал он об этом денно и нощно и жил изобличениями контрабандистов, как другие работой. Вот что значит прокормить такую утробу — сердце, так сказать, уходит в живот, и человек только и думает о том, чтобы выпить и поесть.

Назад Дальше