История одного крестьянина. Том 1 - Эркман-Шатриан 20 стр.


— Катрина! Шовель избран депутатом от третьего сословия в Генеральные штаты!

Валентин, сложив руки, бормотал:

— Шовель во дворце среди вельмож и епископов… О господи!..

А старый еврей возражал:

— Ну так что же? Человек он умный, настоящий торговый человек. Он заслуживает этого, как любой другой.

А у меня в глазах помутилась, и все во мне кричало: «Теперь все кончено, все потеряно. Маргарита уезжает, и я остаюсь в одиночестве».

Я готов был разрыдаться, только стыд удерживал. Я думал:

«Если б люди знали, что ты ее любишь, вся округа над тобой насмеялась бы… Что такое подручный кузнеца перед дочерью депутата третьего сословия? Пустое место. Маргарита на небесах, а ты на земле».

И сердце мое разрывалось.

Улица уже наполнялась народом: тетушка Катрина, Николь, хозяин Жан, соседи и соседки кричали:

— Шовель — депутат от третьего сословия в Генеральные штаты!

Все были в волнении. Жан Леру вернулся в кузницу, говоря:

— Все мы словно рехнулись — такое торжество в краю. Все из головы вон. Мишель, сбегай-ка, предупреди Маргариту.

Тут я поднялся. Я боялся встречи с Маргаритой, я боялся заплакать, показать ей помимо воли, что люблю ее, не хотел, чтобы ей было стыдно за меня. И уже в сенях остановился, чтобы собраться с духом. Потом только я вошел.

Маргарита в маленькой горнице гладила белье.

— А, это ты, Мишель? — сказала она, с удивлением видя, что я в одной рубахе, потому что я даже забыл надеть куртку и помыть руки.

— Да… Я принес тебе добрую весть…

— Какую же?

— Твой отец избран депутатом от третьего сословия в Генеральные штаты.

Пока я говорил, она так побледнела, что я крикнул:

— Маргарита, что с тобой?

Но она не могла ответить — от радости, от гордости. И вдруг, заливаясь слезами, она бросилась в мои объятия, воскликнув:

— О Мишель, какая это честь для отца!

Я сжимал ее в объятиях, а она обвила мою шею руками, и я чувствовал, как рыдания сотрясают всю ее тоненькую фигурку; ее слезы заливали и мои щеки. Ах, как я любил ее, как хотел удержать навеки. И я твердил про себя: «Пусть только попробуют разлучить нас». И, однако, она должна была уехать — ведь этого требовал отец.

Маргарита долго плакала, потом отпустила меня, побежала за полотенцем, вытерла слезы и, смеясь, сказала:

— Да я просто сумасшедшая! Не правда ли, Мишель? Разве плачут от таких новостей!

Я молчал и смотрел на нее с невыразимой любовью, а она не обращала на меня внимания.

— Ну пойдем, — проговорила она, беря меня за руку.

И мы вышли.

Большая горница «Трех голубей» была полна народа. Не хочется мне описывать ни горячих объятий дядюшки Жана, тетушки Катрины и Николь, ни поздравлений именитых людей — верзилы Летюмье, старика Риго, Гюре. В тот день харчевня ни минуты не пустовала, до девяти часов вечера жители Лачуг: мужчины, женщины, дети — входили и выходили, подбрасывая шляпы, колпаки, спотыкаясь и крича так, что слышно было и в деревушке Сен-Жан.

Звенели стаканы, бутылки, пивные кружки, зычный голос дядюшки Жана выделялся в этом шуме, раскаты смеха не утихали; ликование было неописуемое.

Я твердил про себя, видя все это: «Какой же, однако, ты подлец. Вся деревня радуется счастью Маргариты и Шовеля, все довольны, а ты умираешь от горя. Как это гадко».

Лишь Валентин был невесел, под стать мне; он говорил:

— Полное потрясение всех основ. Всякий сброд будет теперь при дворе… господа смешаются с голытьбой. Уже никто ничего не уважает… кальвинисты избираются вместо христиан… Конец света близок.

И я в безысходной тоске совсем пал духом и не мог оставаться здесь, среди людей. Да и Маргарите пришлось спастись бегством на кухню, но даже туда входили именитые люди — выразить ей свое почтение. Я схватил шапку и выбежал из дома. Зашагал я куда глаза глядят — через поля вдоль большой дороги.

Вот уже две недели стояла хорошая погода, овсы зазеленели, хлеба начали подниматься. Вдоль плетней щебетали малиновки, а в воздухе висели жаворонки, заливаясь своей извечной радостной песней. Солнце и луна не останавливались из-за меня. Горе мое было безутешным.

Два-три раза я присаживался у обочины дороги, в тени плетня, обхватив голову руками, и думал. И чем больше я раздумывал, тем сильнее становилась моя тоска. Я нигде не видел спасения, — так горемыки, потерпев бедствие в открытом море и видя лишь небо да воду, восклицают:

— Кончено… Теперь остается только умереть.

Так думал и я — все остальное было мне безразлично.

Наконец поздним вечером, уж сам не знаю как, я вернулся в деревню и оказался на задах нашего дома. Далеко, на другом конце улицы, по-прежнему раздавались крики и песни. Прислушиваясь, я говорил себе:

— Кричите, пойте… вы правы!.. Жизнь — никчемная штука.

И я вошел в хижину. Отец и мать сидели на своих низеньких скамейках, она пряла, а он плел корзину. Я пожелал им спокойной ночи. Батюшка, взглянув на меня, воскликнул:

— Как ты бледен, Мишель! Не болен ли ты, сынок?

Я не нашелся что ответить, а мать, усмехаясь, проговорила:

— Э, да разве ты не видишь — он пьянствовал со всеми остальными. Тоже ухватил свою долю в честь Шовеля.

С горечью в душе я ответил:

— Да, вы правы, матушка, я не в себе. Перепил… Вы правы. Как не воспользоваться удобным случаем.

Тут отец ласково сказал:

— Что ж, сынок, ступай спать. Все пройдет. Спокойной ночи, Мишель.

Я поднялся по лестнице, держа небольшую лампу из белой жести; я шел в изнеможении, опираясь рукой о колено. И там, наверху, поставив лампу на пол, я некоторое время смотрел на своего братишку Этьена, который безмятежно спал, закинув русую голову на подушку в грубой холщовой наволочке, полуоткрыв ротик, разметав густые длинные волосы. Я смотрел на малыша и думал:

«Как он похож на батюшку! Господи, как похож!»

Я поцеловал его и, тихонько плача, все повторял про себя:

«Что ж, отныне я буду работать только ради тебя! Раз меня покидают, раз я обездолен, буду стараться для тебя. И, может статься, ты будешь счастливее: та, которую ты полюбишь, не уедет от тебя, и мы заживем все вместе».

Потом я разделся, лег рядом с ним и всю ночь напролет продумал о своем несчастье, твердя про себя, что мне надо взять себя в руки, что никто не должен знать о моей любви к Маргарите, иначе я не оберусь стыда, что мужчина должен быть мужчиной, и так далее. Наутро я спозаранок с невозмутимым видом явился в кузницу, решив держаться стойко. И приободрился.

В тот день снова люди приходили с поздравлениями и не только жители Лачуг, но и все именитые горожане — чиновники из мэрии, городские советники, члены суда, синдики, секретари, письмоводители, казначеи, сборщики и контролеры, господа нотариусы и клеймовщики из лесного ведомства. И еще бог весть кто.

Все эти господа, которых до того никто и в глаза не видывал, приходили целой вереницей в треуголках, огромных пудреных париках, держа длинные тросточки с набалдашниками из слоновой кости, в ратиновых сюртуках, шелковых чулках, жабо и кружевах. Они слетались — так по осени ласточки слетаются на колокольню, — они спешили выразить свое почтение мадемуазель Маргарите Шовель, дочери депутата нашего бальяжа в Генеральные штаты. Вид у них был такой радостный, будто наши выборы их касались! Какая гнусность! Харчевня и вся округа наполнились запахом мускуса и ванили, которыми они были надушены. Я частенько потом думал, что они похожи на кукушек, которые устраиваются в уже готовом гнезде, хотя не принесли для него ни соломинки, их дело — воспользоваться благами без всякого труда и с помощью угодничества получить хорошие места. До выборов они нас не замечали, а теперь предлагали нам свои услуги, полагая, что Шовель в Версале сможет возместить им все в двукратном, троекратном размере. Ах, негодяи! Видеть я их не мог без возмущения.

Мы с Валентином работали у кузницы, пока дядюшка Жан, Маргарита и тетушка Катрина принимали всех этих знатных людей. Через открытые окна мы видели, как они кривляются, и Валентин, пожелтев от негодования, говорил:

— Взгляни-ка, вон господин синдик такой-то, а вон господин клеймовщик отвешивает поклон. Посмотри, какая поза, какая манера кланяться. А вот он кладет понюшку мартиникского табаку на большой палец, а вот отряхивает табак с жабо кончиком ногтей — это он перенял у господина кардинала, но может пригодиться и у кабатчика — понравиться дочке господина депутата Шовеля. А вот он повертывается на каблуках и отвешивает общий поклон.

Валентин хохотал, я же бил по наковальне, не оглядываясь. Я задыхался от ярости. Теперь я видел еще отчетливее, какое расстояние отделяет меня от Маргариты. Жители Лачуг могли и заблуждаться, приписывая такое большое значение депутату третьего сословия в Генеральные штаты; но все эти господа разбирались во всем и не стали бы кланяться да угождать просто так. Маргарите оставалось только выбирать! Я даже нашел, поразмыслив, что она сделала бы ошибку, если бы вышла замуж за подручного кузнеца, а не за сына советника или синдика. Да, это мне казалось вполне естественным, и я огорчался еще больше.

Словом, пришлось лицезреть эту картину до пяти часов вечера.

Маргарита собиралась уехать ночью с почтовой каретой, идущей в Париж. Жан Леру одолжил ей вместительный чемодан, обтянутый коровьей кожей. Чемодан, который он унаследовал от тестя, Дидье Рамеля, провалялся на чердаке лет тридцать, и крестный поручил мне обновить его — набить железные уголки. В тот день я не раз думал продавить чемодан ударом молота; но глаза мои наполнялись слезами при мысли, что я работаю для Маргариты и что, без сомнения, в последний раз оказываю ей услугу. И я продолжал работу с любовью, которая нам уже неведома после двадцатилетнего возраста. Я все не мог оторваться — все хотелось отделать его получше, поточнее пригнать петли; я уже больше не находил изъянов: ключ запирал хорошо, петелька висячего замка защелкивалась — все было сделано основательно.

Маргарита только что ушла. Я видел, как она входит к себе домой. Я сказал Валентину, что очень устал, и попросил сделать мне одолжение и отнести чемодан к Шовелям. Он взвалил его на плечо и тотчас же туда отправился. Я был так удручен, что не нашел в себе мужества пойти туда, очутиться еще раз наедине с Маргаритой, я чувствовал, что мое безутешное горе прорвется. Словом, я надел куртку и вошел в харчевню. Слава богу, все чужие уже разошлись. У дядюшки Жана щеки пылали, глаза блестели, и он превозносил свою харчевню «Трех голубей». Он говорил, раздувая щеки, что никакой харчевне не были еще оказаны подобные почести — так же думала и тетушка Катрина.

Николь накрывала на стол.

Увидев меня, крестный Жан сообщил, что Маргарита уже поужинала и сейчас торопится уложить вещи и выбрать книги, которые отец велел ей взять с собой. Он спросил, как обстоит дело с чемоданом. Я ответил, что он готов, что Валентин отнес его в дом Шовеля.

Тут вошел Валентин; сели за стол ужинать.

Я решил уйти, не дожидаясь восьми часов, не сказав никому ни слова. К чему рассыпаться в учтивых словах, раз все кончено, раз надежды не осталось?

Вот что я придумал: когда она уедет, крестный Жан напишет папаше Шовелю, что я заболел, если Шовель встревожится, а не встревожится — тем лучше!

Такой был у меня замысел. После ужина я не спеша встал и ушел. Смеркалось. В домике у Шовелей наверху горела лампа. Я ненадолго остановился, глядя на нее, и, вдруг увидев, что к окошку подходит Маргарита, бросился бежать, но, огибая огород, услышал, что она зовет меня:

— Мишель, Мишель!

Я сразу остановился и словно замер.

— Что тебе, Маргарита? — спросил я, чувствуя, что сердце вот-вот выпрыгнет у меня из груди.

— Поднимись ко мне, — отвечала она. — Я уж собиралась сбегать за тобой. Мне надо с тобой поговорить.

Вся кровь отхлынула у меня от лица. Я поднялся и застал ее в горнице наверху. Шкаф был открыт: она только что уложила чемодан и, улыбаясь, сказала:

— Сам видишь, я торопилась. Книги лежат на дне, белье — сверху, и на нем два моих платья… Больше класть нечего, а я все чего-то ищу.

В смятении я не знал, что ответить. И она продолжала:

— Послушай, надо показать тебе дом — ведь ты будешь его охранять. Пойдем же.

Она взяла меня за руку, и мы вошли в каморку наверху, над кухней; она им служила кладовой для фруктов, но плодов там не было, а только полки для их хранения.

— Вот здесь, — промолвила она, — ты разложишь яблоки и груши с деревьев, что растут в огороде. Плодов у нас немного, — тем более их нужно сберечь. Слышишь?

— Слышу, Маргарита, — ответил я, растроганно глядя на нее.

Потом мы спустились вниз по лестнице. Она показала мне отцовскую спальню, небольшой погребок и кухню, выходившую на огород; потом она поручила моим попечениям розовые кусты, говоря, что это дело первостепенное, и что она бы страх как рассердилась, если б я хорошенько о них не позаботился. А я подумал: «Я-то о них позабочусь, но к чему это все, раз ты уезжаешь?» И все же в моем сердце понемногу начала пробуждаться сладостная надежда. Пелена застилала мне глаза. Да, я был с нею наедине, говорил с ней, а душа моя стенала: «О господи, господи, да неужели всему конец!»

Когда мы вернулись в комнату внизу, Маргарита показала мне книги отца, аккуратно стоявшие на полках, между двух окон, и сказала:

— Пока мы будем там, ты будешь часто приходить сюда за книгами, Мишель. И будешь учиться; ведь без учения человек — ничто.

Она говорила, а я не отвечал, растроганный тем, что она думает о моем просвещении, о том, что я тоже считал первейшим из всех дел. И я твердил про себя:

«Правда же, она любит меня! Да, любит. О, как мы были бы счастливы!»

Она поставила лампу на стол и дала мне ключ от дома, попросив меня открывать его время от времени — из-за сырости.

— Надеюсь, все будет в порядке, когда мы вернемся, Мишель, — сказала она выходя.

А я, услышав, что они вернутся, воскликнул:

— Так, значит, вы вернетесь, Маргарита? Не навсегда уезжаете?

Мой голос дрожал, я был вне себя.

— Вернемся ли? — спросила она, удивленно глядя на меня. — Что же, по-твоему, мы будем там делать, глупыш ты этакий? Уж не думаешь ли, что мы собираемся там разбогатеть?



Она хохотала:

— Разумеется, вернемся. И даже еще беднее, чем теперь, вот как! Мы вернемся и снова будем продавать книги, когда права народа будут приняты голосованием. Может, вернемся даже в этом году, самое позднее — в будущем.

— Ах, а я — то думал, что ты совсем не вернешься! — воскликнул я.

И, не в силах сдержаться, я разрыдался, всхлипывая, как малое дитя. Я сидел на чемодане, низко склонив голову и благодарил бога, хоть и стеснялся говорить. Так длилось несколько минут, а я все не мог успокоиться. Вдруг я почувствовал, как ее рука легла мне на плечо. Я поднялся. Она была бледна, и ее прекрасные черные глаза блестели.

— Работай хорошенько, Мишель, — сказала она с нежностью, снова показывая мне на маленькую библиотеку. — Батюшка тебя полюбит.

Потом она взяла лампу и вышла. Я вскинул чемодан на плечо, как перышко, и вышел вслед за ней в сени. Мне так хотелось поговорить с ней, но я не знал, что сказать.

Выйдя из дома, я запер дверь и положил ключ в карман. Среди звезд сияла луна. И я воскликнул, подняв голову:

— Ах, что за чудесная ночь, Маргарита! Слава богу, ты по его милости уезжаешь в такую чудесную ночь! По воле его путешествие будет благополучным.

И снова я был счастлив. А ей как будто взгрустнулось, и она промолвила, входя в харчевню:

— Все сделай, что обещал.

Почтовую карету ждали часов в десять. Пора было двигаться в путь. Все домочадцы напоследок обняли Маргариту, кроме дядюшки Жана и меня: нам предстояло проводить ее до города. Немного погодя мы отправились в путь, озаренные дивным сиянием луны. Тетушка Катрина и Николь кричали с порога:

— Счастливый путь, Маргарита! Возвращайтесь скорее!

А она отвечала:

— Хорошо!.. А вы все будьте здоровы!

Я снова взял чемодан, и мы зашагали по большой дороге, идущей под откос и окаймленной тополями. Маргарита шла рядом со мной. Два-три раза она спросила меня:

— Тяжело нести чемодан, Мишель?

И я отвечал:

— Да нет… Пустяки какие, Маргарита.

Надо было поторапливаться; мы ускорили шаг. Спустившись к подножию горы, крестный Жан сказал:

— Ну вот, скоро будем на месте.

Пробило половину десятого, а несколько минут спустя мы миновали Французскую заставу. Карета останавливалась в конце улицы, где теперь живет Люц. Мы прибавили шагу и на четверти пути услышали шум колес: карета пересекала Оружейную площадь.

— Поспеем как раз вовремя.

Когда мы очутились на углу улицы Фуке, нас осветил фонарь почтовой кареты, ехавшей по Церковной улице. Тут мы вошли под сводчатые ворота, где, по счастливой случайности, встретили старика Шмуля, ехавшего в Мец.

Почти тут же остановилась и карета. Несколько мест были свободны. Дядюшка Жан поцеловал Маргариту, а я, поставив чемодан, не смел к ней приблизиться.

— Подойди же сюда, — сказала она и подставила мне щечку.

И я поцеловал ее, а она шепнула мне на ухо:

— Работай хорошенько, Мишель, работай!

Шмуль уже занял свое место в углу. Дядюшка Жан, подсадив Маргариту в карету, сказал ему:

— Позаботьтесь о ней, Шмуль. Я вам ее поручаю.

— Будьте спокойны, дочь нашего депутата будет доставлена благополучно. Доверьтесь мне.

Я был доволен, что Маргарита едет со старым знакомым. Она высунулась из окошка и протянула мне руку. Возница только что вышел из конторы, куда ходил узнавать, оплачены ли места. Он взобрался на козлы и крикнул:



— Ну, пошли!

Лошади тронулись, и мы все вместе закричали:

— Прощай, прощай, Маргарита!

— Прощай, Мишель, прощайте, дядюшка Жан!

Карета промелькнула мимо нас. Вот она проехала под воротами Французской заставы. Мы задумчиво смотрели ей вслед.

Назад Дальше