Он приспособился к новым потребностям грузовика и поехал по восточной стороне острова, затем через только что открывшийся мост Дж. В. Конечно же радио у него было настроено на старомодный шансон. Вчерашний день прошел, вчерашний день миновал, пело старичье. Точный намек, подумал он. Вчерашний день миновал, а завтра не наступит никогда, остается лишь сегодня. Река вернулась в обычное русло, но по берегам мистер Джеронимо всюду видел следы разрушения и черную грязь, затонувшее прошлое города проступало из-под черной грязи: трубы ушедших на дно речных пароходов перископами выглядывали из-под черной грязи, призрачные олдсмобили, недосчитывающиеся зубов, вросли в корку грязи на берегу, и тайны пострашнее, скелет легендарного Кипси – речного монстра и черепа убитых когда-то ирландцев – портовых грузчиков плавали в черной грязи, а из радиоприемника тоже доносились странные вести: из черной грязи выпучились валы индейского форта, и отсыревшие меха голландских купцов и тот самый ларец с побрякушками ценой в шестьдесят гульденов, за которые некий Петер Минуит купил холмистый остров у индейцев ленапе, выбросило волной возле парка Инвуд-Хилл, на северной оконечности Манхэттена, словно буря заявляла нашим предкам: к черту вас, я забираю остров себе.
Он пробирался по замусоренным бурей дорогам к Ла-Инкоэренца, поместью Блиссов. За городом буря еще круче разгулялась, молнии, подобные громадным кривым столбам, соединяли Ла-Инкоэренцу с небесами, и порядок – предупреждал же Генри Джеймс, что это всего лишь наша фантазия о Вселенной – распался под властью хаоса, который и есть закон природы. Над воротами имения опасно покачивался оборванный электрический кабель, на кончике его – смерть. Всякий раз, когда провод задевал ворота, по металлической решетке пробегали с треском голубые искры. Старый дом устоял, но река прорвала берега, поднялась гигантской миногой – сплошь грязь да зубы – и одним глотком всосала в себя поместье. Теперь она отступила, но оставила сплошные разрушения. Глядя на это безобразие, мистер Джеронимо почувствовал, что присутствует при гибели своей мечты, стоит на месте преступления, где густая черная грязь и окаменевшее дерьмо прошлых дней убили его мечту. Может быть, он даже заплакал. И там, на еще недавно аккуратных склонах-лужайках, которые теперь скрыла черная грязь раздувшегося Гудзона, когда со слезами на глазах он обозревал останки лучшей своей ландшафтной работы, отнявшей более десяти лет: каменных спиралей, подобия тех, что строили кельты в каменном веке, ботанического сада, посрамившего флоридский оригинал – Затопленный сад, солнечных часов, точный аналог тех, что находились на Гринвичском меридиане, лесов рододендронов, Критского лабиринта со здоровенным каменным Минотавром в самом центре, тайных уголков, скрытых среди кустарника – все теперь утрачено, разрушено черной грязью истории, корни деревьев торчат из черной грязи, словно руки утопленников – там и тогда мистер Джеронимо понял, что с ногами у него вовсе неладно: он вышел из грузовика и шагал по грязи, но ботинки не застревали в ней и не чавкали. Он сделал два-три изумленных шага по этой черноте, оглянулся и увидел, что не оставляет следов.
– Проклятие! – вскричал он в ужасе.
В какой же мир забросила его буря? Мистер Джеронимо не считал себя человеком, которого легко напугать, но отсутствие следов основательно выбило его из колеи. Он сильно притопнул – левой ногой, правой, снова левой. Подпрыгнул, стараясь приземлиться как можно увесистее – грязь не шелохнулась. Он что, напился? Нет, хотя порой он перебарщивал, что естественно для одинокого старика, и почему бы и нет, однако на этот раз спиртное тут ни при чем. Или он еще спит и ему лишь снится, будто Ла-Инкоэренца скрылась под морем грязи? Допустимо, однако это не казалось сном. Может, со дна реки поднялась грязь иного мира, наподобие речного монстра, грязь, неведомая ученым, и глубоководные тайны придают ей способность сопротивляться весу мужчины в прыжке? Или – самое правдоподобное, но и самое тревожное объяснение – произошла перемена в нем самом? Необъяснимое, коснувшееся лично его ослабление гравитации? Иисусе, беззвучно прошептал он, и тут же представилось, как отец хмурится, услышав упоминание святого имени всуе, как обрушивается на него, малыша, нависая над ним с расстояния разве что в полметра, но так, словно гремит воскресной проповедью с кафедры, как всегда суля своей пастве огонь и серу. Иисусе! Нужно поскорее показать ноги врачу.
Мистер Джеронимо был человеком весьма приземленным и практичным: ему и в голову не пришло, что началась эпоха иррационального и то отклонение гравитации, жертвой которого он стал, – лишь одно из множества проявлений этого времени. Дальнейшие несообразности в его собственной истории выходили за пределы понимания Джеронимо. Так, например, ему в голову не приходило, что немного времени спустя он сделается возлюбленным принцессы джиннов. И вообще изменения глобальной реальности не слишком его беспокоили, из своей беды он не делал общих выводов, он не предчувствовал ни скорого возвращения в океан морских чудищ, способных одним глотком поглощать корабли, ни появления мужчин столь сильных, что они будут поднимать взрослых слонов, ни полета в небесах волшебников, несущихся по воздуху на суперскорости, оседлав магические урны с пропеллером. Он не предполагал, что мог подпасть под чары могущественного враждебного джинна.
Тем не менее, от природы наделенный методическим умом, а сейчас весьма озабоченный своим новым состоянием, Джеронимо сунул руку в карман изношенного рабочего жилета и нащупал сложенный лист бумаги – счет за электричество. Электричество пока что отключили, но счета с требованием немедленной уплаты приходили исправно. Таков обычный порядок вещей. Он развернул счет и расстелил его на грязи, встал на бумагу, потоптался и попрыгал, попытался также шаркать подметками. Никаких следов. Он наклонился и потянул за уголок – бумага выскользнула из-под его ног. Чистая, без отпечатков подошв. Он попробовал вдругорядь и вытащил счет за коммунальные услуги чистым из-под правой ноги и из-под левой. Зазор между ним и поверхностью земли был очень мал, но существовал несомненно. Отныне мистер Джеронимо висел над планетой, отделенный от нее как минимум толщиной бумажного листка. Он выпрямился, держа в руках листок. Вокруг лежали древесные гиганты, мертвые, утонувшие в грязи. Госпожа Философ – его нанимательница, наследница кормовой компании Александра Блисс Фаринья – следила за ним сквозь французские окна первого этажа, слезы струились по ее прекрасному юному лицу, и что-то еще истекало из ее глаз, чего он не мог распознать. Возможно, то был страх или шок. А может быть, желание.
Жизнь мистера Джеронимо до того момента представляла собой странствие, ставшее довольно обычным в лишенном корней мире наших предков, где люди часто отрывались от родных мест и религий, сообществ, стран, языков и от еще более важных вещей, таких как честь, этика, здравый смысл и правда, – где они, можно сказать, откалывались от подлинных своих жизненных историй и до конца своих дней пытались обрести или выдумать новые, синтетические сюжеты. Он, незаконный отпрыск пламенного католического пастыря, родившийся в Бандре, город Бомбей, получил имя Рафаэль Иеронимус Манесес. Это было за шестьдесят с лишним лет до тех событий, которые мы описываем ныне, и этими именами его нарек на другом континенте и в другую эпоху человек, который казался ему потом столь же чуждым, как марсианин или динозавр, и все же был ему настолько близок, насколько близка родная кровь. Отец Джерри – святой и кровный – преподобный отец, брат Иеремия Д’Низа, сам себя именовал «Человеком-горой» и «Чудо-китом». У него были уши без мочек, зато, словно в порядке компенсации, он обладал глоткой Стентора, глашатая греческой армии под Троей – его голос силой равнялся голосам пятидесяти мужей. Отец Иеремия был главным сватом своей округи и благожелательным ее тираном – консерватор в лучшем смысле слова, как все говорили. «Либо Цезарь, либо никто» – таков был его личный лозунг, как у Чезаре Борджиа, а поскольку отец Иеремия уж никак не был «никто», выходило, что он – Цезарь, и в самом деле, авторитет его был столь велик, что никто и не пискнул, когда он втайне (то есть у всех на глазах) сосватал пару и себе: суроволикую стенографистку, тощую Магду Манесес, казавшуюся хрупкой веточкой рядом с разросшимся баньяном – отцом Иеремией. Благочестивый брат и преподобный отец слегка нарушил целибат и сделался отцом здоровенького мальчика, в котором нельзя было не признать – по характерной форме ушей – его сына. «У всех Д’Низа, как и у Габсбургов, нет мочек, – говаривал отец Джерри. – Жаль, что не тех выбрали императорами». (Грубые уличные мальчишки Бандры понятия не имели о Габсбургах. Они твердили, будто отсутствие мочек – знак, что Рафаэлю верить нельзя, это признак безумия, примета того, кто именуется ученым и волнующим термином психопат. Но это, разумеется, было всего лишь невежественное суеверие. Он ходил в кино, как и все прочие, и видел своими глазами: психопаты, эти маньяки-убийцы, маньяки-ученые, безумные падишахи-Моголы, имели вполне обычные уши.)
Сын отца Джерри не мог, разумеется, носить фамилию отца, нужно ведь соблюдать приличия, так что он получил фамилию матери. Имена же добрый пастырь ему подобрал «Рафаэль» – в честь святого покровителя испанской Кордовы – и Иеронимус в честь Евсевия Софрония Иеронима Стридонского. «Раффи-Роннимус-пастырский-соннимус» распевали грубые мальчишки, игравшие во французский крикет на улицах Бандры, названных именами католических святых: улица святого Льва, святого Алексея, святых Иосифа, Андрея, Иоанна, Рока, Себастьяна, Мартина – пока он не вырос таким большим и сильным, что его перестали дразнить, но для отца он всегда был «юный Рафаэль Иеронимус Манесес», торжественно и полностью. Он жил со своей матерью Магдой в восточной части Бандры, а по воскресеньям ему разрешалось являться к отцу в более тонную западную часть, петь в хоре в его церкви и слушать проповедь отца Джерри (который явно не ощущал своего лицемерия) о неизбежном последствии греха – грозном и горьком проклятии.
По правде говоря, с годами память мистера Джеронимо ослабела, и многие подробности его детства были утрачены. Образ отца уцелел фрагментами, и он помнил, как пел в церкви. Мистер Джеронимо в детстве учил чуточку латынь, пел на Рождество песенку, приглашавшую верных в Вифлеем на древнем языке римлян, произнося «в» как «ув» по приказу отца: Wenite, wenite in Bethlehem. Natum widete regem angelorum. Но сгубила его Вульгата, творение его тезки, святого Иеронима, Бытие, глава первая, стих третий: Dixitque Deus: fiat lux. Et facta est lux. На язык бомбейской «Увульгаты» это переводилось так: «Сказал Бог: машинку из Италии, мыло, которым моют талию. И сделался „Люкс“. Папа, папа, зачем Богу понадобился крошка „Фиат“ и кусок мыла и почему Он получил только мыло? Почему Он не смог сотворить еще и автомобиль? И почему не получше автомобиль, папа? Попросил бы себе Иисус „Крайслер“, а?» Иеремия Д’Низа предсказуемо обрушил на него очередную иеремиаду, напомнив громоподобно о его происхождении не-на-супружеском-ложе. Не называй меня папой, зови отцом, как все, и он удрал от карающей руки пастыря, смеясь и распевая: машинка из Италии, мыло, которым моют талию.
Вот все его детство в одной картинке. Он всегда знал, что церковь не для него, но петь ему нравилось. По воскресеньям все местные Сандры сходились в церковь, ему нравились их зачесанные кверху волосы и порывистые движения. Ангел-вестник нам поет, учил он перед Рождеством, брать пилюли «Бичем» в рот. Чтобы в рай нам угодить, надо восемь проглотить, если хочешь прыгнуть в ад, проглоти все сто подряд. Сандрам это нравилось, они разрешали ему тайком целовать их в губы за перегородкой, отделявшей место певчих. Отец, апокалиптически гремевший с кафедры, почти никогда не поднимал на него руку, чаще просто позволял сыну изрыгать из уст кощунственную пену, пока тот не угомонится: бастарды, понимал он, имеют свои причины возмущаться и пусть уж выплескивают свой гнев, как умеют. После смерти Магды – она пала жертвой полиомиелита в те древние дни, когда еще не всем стала доступна вакцина Солка – он отправил Иеронимуса в столицу мира, учиться ремеслу у дяди Чарльза, архитектора, но и это не пошло впрок. Позднее, когда молодой человек закрыл студию на Гринвич-авеню и занялся садоводством, отец написал ему: «Ты никогда ничего не достигнешь, поскольку не можешь ни к чему прилепиться». И вот мистер Джеронимо, отлепившись от земли посреди садов Ла-Инкоэренца, вспомнил отцовское предостережение. Похоже, старик знал, о чем говорил.
В устах американцев «Иеронимус» быстро превратился в «Джеронимо», и ему, надо признаться, нравился намек на индейского вождя. Он и сам вырос крупным, в отца, с большими умелыми руками, с широкой шеей и ястребиным профилем, так что с его индийской (не вест-, а ост-индийской) смуглотой и т. д. американцам, естественно, мерещился в его облике Дикий Запад, и они обращались с ним почтительно, как с одним из последних представителей народа, истребленного белым человеком, и он принимал их почтительность, не уточняя, что он не из Вест-, а из Ост-Индии, и потому знаком с принципиально иной историей империалистического угнетения – впрочем, все равно. У дяди Чарльза Дуниццы (он изменил написание фамилии, подстраиваясь, как он говорил, под любовь американцев ко всему итальянскому) уши тоже были без мочек, и ростом он удался, как и все в этой семье. Он был седовласый, с кустистыми белыми бровями, пухлые губы обычно растягивались в кроткой улыбке неодобрения, и он не допускал обсуждения политики в своей скромной архитектурной студии. Он повел двадцатидвухлетнего Джеронимо выпить в баре, где хозяева, родом из Генуи, собирали трансвеститов и проституток мужского пола, а также трансгендеров, и разговаривать он хотел только о сексе, о любви между мужчинами, чем напугал и очаровал бомбейского племянника – тому никогда не доводилось обсуждать подобные вопросы, и до тех пор они оставались ему неведомы. Для отца Джерри, консерватора с правым уклоном, гомосексуализм был за пределами допустимого, как бы и не существовал, но юный Джеронимо очутился в замшелом особняке гомосексуального дядюшки на Сент-Марке, в доме, полном протеже дядюшки Чарльза – с полдюжины кубинских беженцев-геев, которых Чарльз Дуницца снисходительно, легкомысленно махнув рукой, обозначал всех скопом «Раулями». Раули обнаруживались в ванной в любое время дня, выщипывали себе брови или томно сбривали волосы с груди и ног, прежде чем отправиться на поиски любви. Джеронимо Манесес понятия не имел, как общаться с ними, но не беда: они тоже не видели интереса в разговоре с ним. Он испускал мощные гетеросексуальные феромоны, а Раули отвечали легкими гримасками равнодушия, подразумевавшими: можешь сосуществовать с нами в одном доме, раз уж приходится, но на самом деле ты для нас не существуешь вовсе.
Глядя им вслед, когда они, пританцовывая, отправлялись в ночь, Джеронимо Манесес понял, что завидует их беззаботности, легкости, с какой они сбросили с себя Гавану, словно змея – старую кожу, и осваивают новый город, имея в запасе лишь десять исковерканных английских слов, ныряют в городское многоязыкое море и сразу чувствуют себя как дома или, на худой конец, добавляют свою легкую, колкую, сердитую, обиженную бесприютность ко всем прочим квадратным колышкам, щемящимся в круглые отверстия, и с помощью неразборчивого секса в банях обретают принадлежность к месту. Он бы тоже хотел быть таким. Он чувствовал то же, что Раули: оказавшись здесь, в разбитой, грязной, неистощимой, опасной, неотразимой метрополии, он никогда не вернется домой. Подобно многим неверующим, Джеронимо Манесес искал свой рай, но Манхэттен в ту пору был мало похож на Эдем. После случившихся в то лето бунтов дядя Чарльз перестал ходить в мафиозный бар. Год спустя он пройдет в марше гей-прайда, но скованно: он не был любителем публичных протестов. Прочитав «Кандида», он согласился с часто порицаемым героем Вольтера: Il faut cultiver son jardin[3]. «Сиди дома, ходи на работу, занимайся своим делом, – наставлял он племянника, – а вся эта солидарность плюс активизм… ну, не знаю». Он был осмотрителен от природы и состоял в ассоциации геев-предпринимателей, к которой, как Чарльз Дуницца с гордостью вспоминал и годы спустя, обратился с речью Эд Кох, когда вошел в городской совет: то была первая публичная организация геев, перед которой Кох выступал, и члены этой организации были слишком хорошо воспитаны, чтобы задать будущему мэру вопрос о его ориентации (хотя слухи ходили). Чарльз регулярно участвовал в собраниях этой ассоциации в Виллидже (в пиджаках и при галстуках), на свой лад он был таким же консерватором, как и оставшийся на родине брат, отец Джерри. Однако, получив приглашение на марш, он надел воскресный костюм и присоединился к этому неистовому карнавалу, один из немногих официально одетых мужчин среди пестрого буйства самоутверждения. И Джеронимо, хотя и гетеро, пошел с ним: они быстро подружились, и было бы неправильно отпустить дядю Чарльза в бой одного. Потом прошли годы, архитектурная практика сникла, студия на Гринвич-авеню была увешана мечтами: зданиями, которые Чарльз Дуницца так и не построил и не построит никогда. На исходе 1990-х его друг, знаменитый застройщик Бенто В. Эльфенбайн, купил сто акров лучшей земли в деревне на южном отроге Лонг-Айленда – на языке индейцев пеко это место называлось «Большой земляной орех», но его ошибочно перевели как «картошка» – Бенто хотел, чтобы сто «архи-архитекторов» построили на каждом акре по авторскому дому. Один из акров он обещал Чарльзу: «Конечно же, Чарльз! Неужто я забуду своего друга!» – восклицал Бенто, но проект не трогался с места из-за сложных финансовых проблем, и улыбка на лице дяди Чарльза помаленьку сникала, становилась все печальнее. Бенто – денди с залихватской прической, болтаются темные волосы, и с галстуками у него были весьма пестрые отношения, почти до нелепости гламурный, шокирующе очаровательный отпрыск большой голливудской династии. Блестящий интеллектуал, цитировавший «Теорию праздного класса» Веблена с горькой иронией, слегка приправленной фирменной, непобедимой голливудской улыбочкой в духе Джоя Брауна – сплошь крупные ярко-белые зубы, наследство от матери, красовавшейся на экране рядом с Чаплином. «Праздный класс, то есть землевладельцы, от которых зависит мой бизнес, – пояснял он Джеронимо Манесесу, – это охотники, а не собиратели, они разбогатели на аморальных путях эксплуатации, а не шли достойным путем прилежания. А я, прокладывая собственный путь, должен обходиться с богачами как со славными ребятами, светскими львами, создателями национального богатства и стражами свободы, и почему бы и нет, ведь я и сам такой же эксплуататор, и я тоже хочу изображать из себя добродетель».