Кошмар во сне и наяву - Елена Арсеньева 35 стр.


Пока хирурги размывались после операции, не представляя, как сообщить эту весть мужу, – а прошу помнить, что такое было НКВД в 52-м! – анестезиолог заперся в каком-то кабинетике и пустил себе пулю в висок из наградного револьвера. Тут мгновенно следствие наладилось, да недолго оно следовало: эфир оказался разбавленным так, что один запах оставался, да и того ненадолго хватало. Естественно, создалось впечатление, что во всем виноват покойный анестезиолог… Припомнили: за этот год не первый больной умер на столе. Но вот что странно: анестезиолог этот работал только дважды. Наркотизаторы все время менялись, как и прочая бригада, но когда отец проанализировал все случаи смертей, напоминающих гибель от шока, выяснилось, что всегда присутствовала одна постоянная величина: или оперировал, или ассистировал Кавалеров. Конечно, отец решил: совпадение. И тут вдруг приходит к нему вдова того застрелившегося анестезиолога и говорит, что муж ее не виновен, что он на себя чужой грех принял, потому что его заставлял красть эфир Кавалеров. Дескать, муж ее скрывал, что на фронте был в окружении, ну, и одна ложь сплела целую паутину, из которой он уже не мог выпутаться. В то время за это… А Кавалеров откуда-то знал и шантажировал ее мужа, заставляя воровать для него эфир и морфий. У него была своя клиентура среди врачей, которые тайком промышляли, к примеру, абортами, наработанные связи… Да это и не суть важно, куда он девал наркотики, главное – результат. То есть, отец был просто убит тем, что узнал. Он считал это предательством всего, чему они с Семеном Евгеньевичем служили, чему клялись. Ну и предательством по отношению к себе, конечно: ведь именно он делал операцию жене того энкаведешника, именно под его ножом она умерла! Это была угроза и его жизни! И в приливе вот такой слепой ярости он и…

Налетов снова пошел к окну.

– Кавалерова арестовали той же ночью. Вместе с ним взяли жену и сына. Кстати, выяснилось, что Маргарита Игоревна действительно помогала сбывать краденые медикаменты, она тоже медичка была. Сын… – Он махнул рукой. – Ладно. Отец так переживал – смотреть больно было. Стыдился мне в глаза глядеть и, помню, все время пытался объяснить маме, что не мог, не мог поступить иначе. Мне тогда двенадцать было, но до сих пор помню один случай: новогодняя ночь, я вроде как спать должен, но просто лежу, подремываю и слушаю, как из соседней комнаты до меня доносится голос подвыпившего отца, который рассказывает маме какую-то японскую сказку. Про то, как шел человек лунной ночью по дороге и вдруг увидел девушку. Предложил проводить: дескать, мало ли кто обидеть может. Та молча посмотрела ему в глаза, провела ладонью по своему лицу – и оно стало гладким, как яйцо. Демон! Бедняга ополоумел от страха и бросился наутек. Долго мчался он, не разбирая дороги, слыша за спиной дикий визг и хохот. Наконец увидел костер у подножия горы, а вокруг – веселых и приветливых людей. Добежал до огня, упал возле него, а отдышавшись, начал умолять, чтобы его приняли в компанию, потому что в одиночку он и шагу больше не сделает! «Конечно, мы тебе поможем, – сказал один из сидевших у костра, – но скажи: чем ты так напуган?» И человек начал рассказывать, как шел по дороге, встретил девушку – и она провела ладонью по лицу… «Так, что ли?» – спросил его собеседник, провел ладонью по своему лицу – и оно стало гладким, как яйцо… Путник упал замертво.

Помню еще, отец тогда сказал: «Вдвойне страшно, когда оборотнем оказывается тот, от кого ждут помощи, кто призван спасать жизнь!»

Главное, что его никто ни в чем не винил, – со вздохом продолжал Петр Григорьевич, опускаясь на диван. – Но он все равно чувствовал себя очень тяжело. Особенно когда дошли слухи, что Маргарита Игоревна умерла в заключении при родах… она, оказывается, была беременная, когда ее арестовали. Ну, тут отец вообще… Маме тоже очень тяжело было. Помню, как она порвала еще девичье, школьное фото, где они, Лида Черникова и Рита Шаранова, сфотографированы на выпускном балу. Они дружили с детства, мама моя и жена Кавалерова. Вскоре мы в Москву переехали: тот энкавэдэшник отца не забыл. Дача во Внуково – его подарок, Герман знает. Отец этот дом всегда ненавидел и говорил, что он принесет нам несчастье. Так оно и вышло… Отец с радостью вернулся потом в Горький, но мне кажется, что до самой смерти себя не простил: в основном за того ребенка умершего да за дружка моего.

– А про него… про сына Кавалерова… вы потом что-нибудь слышали? – спросила Альбина против собственной воли, опять чувствуя взгляд Германа и боясь посмотреть ему в глаза: а вдруг все поймет?

Нет. Нечего понимать. Прежде всего она сама должна это усвоить: нечего!

Налетов-старший тоже смотрел задумчиво.

– Сам не знаю, – ответил наконец.

– Как это? – удивился Герман.

– Да так. Году в семьдесят первом был я в Москве в командировке. Рядом с гостиницей, где я жил, находилась районная библиотека. И вот иду как-то раз мимо, а на крыльцо выходит такой… бич, бомж, не знаю, как и назвать. Словом, только что из зоны, натурально! Я еще так насмешливо подумал: ну надо же, какая тяга к знаниям, не успел освободиться, а уже в библиотеку! И, конечно, сразу забыл о нем. Но минут через десять вспомнил, когда оказался бок о бок с ним в переполненном вагоне метро. Помню, я сначала обратил внимание на его руку. На среднем пальце была татуировка: перстень в виде октаэдра. Ободки белые, середина темная. Вроде бы, насколько мне было известно, это означает: отбыл срок полностью. Поглядел на него. Совсем молодой – едва за тридцать, как мне тогда. Он был невысокий такой. Я смотрел сверху вниз, на его волосы – соль с перцем, на характерный такой мысок надо лбом… и вдруг меня как будто кто-то за сердце взял: да ведь это Никита Кавалеров!

Я просто умер на месте… Потом кое-как нашел в себе силы протиснуться к двери. Вышел на первой же станции, поехал на вокзал на следующем поезде. Не мог… не мог заставить себя оставаться рядом с ним. Хотя, может быть, это вовсе и не он был. Да если и Никита – вроде, что особенного? Однако никогда в жизни мне не было так страшно! Разве что когда мы про Дашеньку узнали – в том ноябре…

И впервые за этот вечер страшное, неизбывное, тщательно скрываемое горе проглянуло на лице Налетова, мгновенно состарив его.

Стало тихо.

Альбина прижала ладонь к губам. Так вот, значит, как его звали – отца… И она, стало быть, Альбина Никитична, а вовсе не Александровна, как записано в метрике? И не Богуславская она, а… Нет! Этого не может быть!

– Этого не может быть… – эхом отозвался чей-то голос, и Альбина растерянно уставилась на Германа. – Этого не может… Ради бога! Как, ты сказал, его звали, Кавалерова?

– Семен, – удивленно сказал старший Налетов. – Семен Евгенье…

– Нет! Сына!

– Никита.

– Никита! Никита Семенович! И татуировка, татуировка!

Герман вскочил.

– Погоди, Гера, ты… ты не… – с тревогой пробормотал отец.

Герман замотал головой:

– В ноябре! Кавалеровых арестовали в ноябре! Никита Семенович… Рита Шаранова… Шаранов, его фамилия Шаранов! Татуировка на пальце… от звонка до звонка! Погодите, погодите! – выставил он ладонь, пытаясь остановить отца и Альбину, хотя они не говорили ни слова, а только смотрели с одинаково молящим, испуганным выражением.

– В ноябре, ты понимаешь, отец? И Дашенька – в ноябре! Альбина! Альбина!

Она бросилась к Герману, обняла, пытаясь успокоить. Как-то все равно было, что отец и сын Налетовы подумают при этом. Да им и не до того.

– Ты помнишь? – Герман уставился ей в лицо, но видел совсем другое. – Антон сказал там, в медчасти: они и Хинган сделали это не по своей воле. Им заплатили! Как же я мог забыть эти слова, как мог?! И смерть Хингана… я думал, Миха. Нет! Это Никита украл перстень у Хингана и убил его, а может быть, и Миху!

– Какой перстень? – шепнула Альбина, с неожиданной силой стискивая руку Германа. Он поглядел более осмысленно. – Золотой перстень с платиновой вставкой – ты о нем говоришь?

– Да. Но каким образом ты…

– Из-за этого перстня погибла моя тетя. В ту ночь, когда ты приходил за Хинганом в больницу, он предложил перстень тете Гале, чтобы та помогла ему скрыться. Боялся-то он тебя, но за ним на другой вечер к нам пришли двое других: Вольт и Наиль. Тетя Галя погибла, а я смогла убежать. Потом я видела этого Вольта на кладбище, а могила Дашеньки была расчищена от снега, и тамошний сторож сказал, что это мог сделать только он…

– О господи! – простонал Налетов. – Вы о чем?!

– Вольт! – Герман напряженно нахмурился. – Стольник говорил мне про какого-то мазевого каталу, извините, карточного шулера, который… Вольт! Нет, ладно, это, наверное, чушь. Но Никита Шаранов!…

Он бросился из комнаты.

– Герман! Ты куда? – закричал отец, пытаясь подняться с дивана, не в силах управиться с вдруг отяжелевшим телом. Бросил отчаянный взгляд на Альбину.

Ее не надо было подгонять – полетела следом за Германом, и руки опять, уже привычно, как во что-то принадлежащее ей по праву, вцепились в его плечи:

– О господи! – простонал Налетов. – Вы о чем?!

– Вольт! – Герман напряженно нахмурился. – Стольник говорил мне про какого-то мазевого каталу, извините, карточного шулера, который… Вольт! Нет, ладно, это, наверное, чушь. Но Никита Шаранов!…

Он бросился из комнаты.

– Герман! Ты куда? – закричал отец, пытаясь подняться с дивана, не в силах управиться с вдруг отяжелевшим телом. Бросил отчаянный взгляд на Альбину.

Ее не надо было подгонять – полетела следом за Германом, и руки опять, уже привычно, как во что-то принадлежащее ей по праву, вцепились в его плечи:

– Герман, о господи, пожалуйста, ты куда?

– В Москву.

– Что-о? Но там же…

– Там он. Я его искал два года, а он все это время рядом был. Ну, все!

Схватил в охапку плащ, рванул дверь, побежал вниз. Но на площадке оглянулся – и вдруг увидел Альбину, как она стоит с дрожащими губами, ломает пальцы, смотрит на него…

Медленно пошел наверх. Стал рядом:

– Ну? Ты что?

– Не уходи.

– Я не ухожу, а уезжаю. Большая разница. А вот ты… не уходи, если можешь, ладно? Дождись меня. Я завтра вернусь. Или позвоню. Не оставляй отца, пожалуйста.

– Отца? – Альбина опустила голову. – Да, хорошо. Подожду, пока вернешься.

Герман вдруг надвинулся, обхватил, уткнулся лицом ей в макушку:

– Не уходи.

– Я же сказала.

– Да нет… Просто не уходи. Я тебе что скажу сейчас… ты меня успокаивала, когда я брякнул, мол, неизвестно до чего дошел бы там, в больничке, когда они требовали… – Перевел дыхание. – Вот, знаешь… Не в них дело. Я этого сам хотел, понимаешь? Ты понимаешь?

Она кивнула, нечаянно коснувшись губами его груди сквозь рубашку.

– А теперь, когда я сказал… тоже останешься?

Она снова кивнула, коснувшись губами его груди.

* * *

Герман посигналил перед воротами. Тут же спохватился, что мог бы и сам открыть, но нет: это было необычно, не стоило делать ничего такого, что могло бы до случая навести Кавалерова на подозрения или как-то насторожить. Теперь нужно приготовить оружие. Для пистолета еще в пору гонок за Хинганом был изготовлен в джипе удобный тайничок: оружие-то у Германа имелось, а вот разрешения на его ношение – увы, нет, поэтому он предпочитал возить «макара» под сиденьем. Сейчас положил во внутренний карман плаща. И, потрудившись как следует, развел лицевые мускулы в подобии приветственной улыбки: ворота распахнулись, Семеныч приветственно махал, отбегая со створкой.

Все это было чем-то похоже на его возвращение из Африки – полтора года назад. Точно так же не знал совершенно, что его ждет, так же с любопытством всматривался в лицо незнакомого человека, который улыбался ему, откидывая со лба растрепавшиеся седоватые волосы, открывая тот самый характерный мысок, резко вдающийся в лоб.

«Интересно, когда меня нет, он носит перстень Хингана или прячет на всякий случай?»

Никита семафорил уже обеими руками: проезжай, мол, скорее, ну что же ты? И Герман в сотый, а может, тысячный раз за эти четыре с половиной часа, пока мчался от Нижнего до Москвы, напомнил себе, что у него осталось еще слишком много вопросов, их необходимо задать и получить ответ, а не выхватывать прямо сразу пистолет и не палить с порога.

А хотелось. Только этого и хотелось.

– Какими судьбами, Герман Петрович? – суетился Семеныч. – Вот уж верно, что Налетов: взял да и налетел! А я не ждал. Кстати, баньку недавно натопил. Сразу пойдешь или сперва отужинать пожелаешь?

Он что-то непрестанно делал: запирал ворота, мельтешил в машине в поисках вещей Германа… И тот вдруг вспомнил, что Семеныч никогда не подавал ему руку – первый. А поскольку Герман в Африке изрядно поотвык от этого европейского обычая, то вообще часто забывал о рукопожатиях. И Никиту это, видимо, вполне устраивало.

Герман с трудом сдерживал себя, чтобы не разглядывать врага в упор, то и дело находя подтверждения изначальной, патологической злобности и лютости этого человека, однако Никита Семенович выглядел так же, как всегда: невзрачным человеком среднего роста с морщинистым лицом – самым обыкновенным. Мимо такого пройдешь – не заметишь. Всю дорогу он думал: а если бы отец хоть раз появился во Внуково за то время, когда там появился новый сторож, еще при Ладе и Кирилле, смог бы он узнать друга своего детства? И что? Тогда всего этого кошмара не было бы?

Один бог знает!

– Отлично, – сказал Герман, словно не замечая, что Семеныч уже гараж открыл. Почему-то хотелось, чтобы джип оставался во дворе – под рукой. – Банька – это отлично. Пройдешься по мне веничком?

– Да ты что, мне от банного духа худо, – не замедлил с ответом Семеныч.

Напрашивался вопрос: для кого же тогда вытоплена банька? Или вот так-таки предчувствовал, что Герман приедет? Однако пришлось сделать вид, что явная нелепица осталась незамеченной.

– Ладно, – сказал Герман миролюбиво. – Ну и в пень, как теперь принято выражаться. Я, кстати, тоже не расположен париться. Совсем забыл, что мне пока просто нельзя перегреваться. Я же только из больницы.

Почудилось или и впрямь в этих темных глазах мелькнуло особенное, алчное выражение? Никита знал, конечно… И, очевидно, с нетерпением ждал, когда очередной Налетов получит свое. Потом начал бы подбираться к отцу, матери, Ладе. При мысли об этом у Германа закаменели скулы. А Семеныч – ничего, хорошо сыграл: заохал, заахал, начал выспрашивать.

Герман вскользь пересказал предысторию своего инфаркта, впервые от души ему порадовавшись: оказаться сейчас в жарко натопленной баньке, во власти этого убийцы – нет, лучше не надо.

Вошли в дом. Герман мыл руки, наблюдая, как сноровисто Семеныч мечет на стол еду и бутылки. Если исключить возможность, что одна из них была отравлена заранее, вроде бы ничего не подливалось и не подсыпалось. Да и куда спешить? Ясно же, что Герман не намерен срываться ночью обратно в Нижний, можно дать ему время отужинать, как в доброе старое время.

Вот именно что срываться – намерен! И лучше не пить. Тем паче, что есть уважительная причина.

– Извини, – отодвинул рюмку. – Пока нельзя. Пока все удовольствия под запретом.

Против воли промелькнуло вдруг воспоминание, что с ним сделалось, когда Альбина прильнула, коснулась невзначай губами его груди… не все запреты действовали! Но этому воспоминанию здесь не было места, и Герман с сожалением прогнал его.

Вообще он как-то странно себя чувствовал. Удивительно спокойно. Не частил пульс, не била нетерпеливая дрожь. Пока ехал – да, все это было, и как еще! А тут вдруг – словно захолодел. И голос не дрогнул, когда внезапно спросил:

– О Михе ничего не слышно?

– Хватил! – Никита Семеныч выронил ложку.

Герман только теперь обратил внимание, что тот, оказывается, всегда ел ложкой. Ясно, большую часть своей жизни Никита Кавалеров провел там, где вилок не выдают. А от застарелой привычки избавиться непросто.

– О Михе! Нашел, кого вспоминать! Он-то о нас уж точно ни разу не вспомнил.

– Похоже на то.

Герман лениво похрустывал свежим огурцом: вот тут, кроме нитратов и прочих пестицидов, уж точно ничего не подмешано. А с ними он уж как-нибудь справится!

– Насчет того дела, с Кириллом… новости какие-нибудь были?

– Может, и были. – Никита лениво ел картошку. Раз так, Герману тоже можно. Странно: несмотря ни на что, ему все сильнее хотелось есть. – Да разве мне кто сообщит? Но что может быть нового? Только Кирилл знает, что сделал и почему.

Герман кивнул, отводя глаза. А если не только? Ничего не известно, конечно, однако присутствие Никиты в тот вечер у Кирилла теперь не кажется простым совпадением!

– Выпьем за его память, – Никита Семенович проворно наполнил рюмки, взглянул прямо, открыто. – Знаю, ты его не любил, ну а мы тут больше года бок о бок прожили, пока Дашенька живая была. Горе его сломило, беднягу. И то сказать – не всякому такое по силам!

Эта садистская жалость палача к жертве чуть не выбила из Германа всякое самообладание. Но вспомнил, какими слезами рыдал Никита, оплакивая Дашеньку, и снова ощутил в себе ни с чем не сравнимое, восхитительное спокойствие близкого торжества справедливости.

– Извини, пить не буду, – сказал, так же прямо и открыто глядя в ненавистные глаза. – И отношение мое к Кириллу тут ни при чем. Сейчас я бы даже за собственное здоровье не выпил. Нельзя, сказал же. Как видишь, у каждого есть свои табу. Мне – пить, тебе в баньку ходить. Почему, кстати, я забыл?

– Да какими-то лишаями покрываюсь, черт его знает, – застеснялся Никита Семенович.

Герман хохотнул:

– Ой, извини, я вспомнил вдруг… Один типус в колонии, где я работал, – не представляешь, чего я там только ни навидался! – рассказывал дивную историю, почему человек может перестать в баню ходить с компанией. Скажем, «петухам» насильно делали на заднице татуировку: червоных тузов.

– Червоных тузов – это если каталу за мухлеж опускают или проигравшего – за карточные долги. А вообще-то «петухов» пчелками метят, насколько я знаю, – с сомнением покачал головой Никита Семенович.

Назад Дальше