Исследование проб почвы не привело к обнаружению мышьяка, так что последний никак не мог попасть в труп из кладбищенской земли. А поскольку естественно содержащийся в человеческом организме мышьяк может быть обнаружен лишь в костях, но не в других органах, то он, как заявил Орфила, никакой роли в деле Лафарж не играет.
В заключение Орфила коснулся результатов, полученных до него врачами и аптекарями из Брива и Лиможа. Что касается первой экспертизы, то она проводилась устаревшими методами. Аппарат же Марша, примененный при следующей экспертизе, является настолько чувствительным прибором, что неопытные лица вначале нередко получают на нем отрицательные результаты. Ведь достаточно, как это случилось у его предшественников, слишком резко зажечь пламя под форсункой, чтобы мышьяк не осел, а улетучился оттуда в виде газа.
Председатель суда де Барни задал единственный вопрос: считает ли Орфила, что размер обнаруженных им бляшек мышьяка достаточен для умерщвления человека? Орфила ответил, что на этот вопрос всегда следует отвечать только с учетом всех иных обстоятельств – симптомов заболевания, факта покупки яда и наличия отравленных напитков. Во всяком случае, при таком подходе ответить на него было бы легче.
Было около семи часов вечера, когда Орфила покинул зал. Де Барни опасался нападений на Орфила «лафаржистов» и поэтому приказал нескольким жандармам охранять его вплоть до отъезда в Париж. Однако шок, вызванный показаниями Орфила, произвел на всех его противников парализующее действие. В судебном протоколе отмечалось: «Такое новое и гибельное развитие этой драматической истории, видимо, повергло всех присутствующих в глубокое изумление». Пайе был не в состоянии дать какие-либо объяснения тому, что произошло. Мари Лафарж впервые потеряла самообладание: ее удалось под ободряющие возгласы публики отвести назад в тюрьму, но там силы совсем оставили ее, так что процесс пришлось прервать на два дня.
Поскольку Пайе считал бессмысленным апеллировать еще к каким-нибудь экспертам, чтобы посеять сомнение в выводах Орфила, которого он сам же расхваливал как самого большого авторитета, то местный адвокат Лашо, помогавший Пайе в качестве второго ассистента, спешно, по собственному почину послал из нежного сострадания к Мари Лафарж нарочного в Париж. Он просил Франсуа Распая, который был не только химиком, но и политиком, часто скрещивавшим как либерал клинки с консерватором Орфила и не избегавшим дискуссий с «королем токсикологии», немедленно приехать в Тюлль. Это был бесполезный акт. Распай, правда, откликнулся на призыв, но, когда он выехал из Парижа, шла уже заключительная фаза процесса.
Пайе в отчаянной защитительной речи пытался доказать, будто Мари Лафарж настолько благородная натура, что в ее душе не могла зародиться мысль об убийстве. Пока с улицы в зал доносились неистовые требования дождаться приезда из Парижа Распая, судьи и присяжные вечером 19 сентября удалились для совещания. Через час присяжные признали Мари Лафарж виновной, а за полчаса до полуночи суд вынес приговор, гласивший: «Пожизненная каторга».
Как раз в это время в Тюлль прибыл Распай.
Его ожидала толпа «лафаржистов». Они угрожали нарочному расправиться с ним за то, что тот слишком поздно доставил Распай. Самому Распаю не оставалось ничего другого, как осмотреть фарфоровую тарелку с бляшками мышьяка, которую ему с готовностью показали, и вернуться назад в Париж, не оказав никакого влияния на судьбу Мари Лафарж.
Король Луи-Филипп заменил ей каторгу пожизненным тюремным заключением. В октябре 1841 г. она была переведена в тюрьму Монпелье. Там она пробыла десять лет и написала мемуары. Наконец ввиду тяжелого легочного заболевания она была выпущена на свободу, а через несколько месяцев умерла, до последнего вздоха настаивая на своей невиновности. Между тем Бак, ассистент ее защитника Пайе, долгое время сам веривший в ее невиновность и делавший все, чтобы ее спасти, бросив после этого ретроспективный взгляд на драму Мари Лафарж, заявил: «Думайте о ней так плохо, как только можете. Но даже и тогда, вероятно, это не будет для нее чересчур».
В первые годы после процесса далеко не все верили в объективность приговора. Борьба между «лафаржистами» и «антилафаржистами» продолжала бушевать. Во Франции и в различных странах Европы были опубликованы многочисленные памфлеты и книги. Их заглавия свидетельствовали, с какой ожесточенностью противники сталкивались между собой. У одних значилось: «Ловкая похитительница бриллиантов и подлая отравительница», у других: «Мари Лафарж невиновна».
Так как сутью судебного процесса были доказательства наличия или отсутствия яда и новая наука токсикология, то естественно, что они оказались и в центре последующей борьбы. Там, где в ходе процесса их значение не дошло до сознания общественности, они привлекли к себе внимание именно благодаря этой борьбе. В дни великих поисков неизвестного и неразведанного, чем как раз и была отмечена первая половина XIX в., взоры многих врачей, химиков и фармацевтов обратились к новой, пока еще такой таинственной области, ставшей ареной жарких споров,– к науке о ядах. Молодые химики устремились в Париж, чтобы стать учениками Орфила и других французских токсикологов. Наступил век научной судебной токсикологии.
4
В ту пору, когда широкое развитие судебной токсикологии только начиналось, исследователи ядов уже в какой-то степени почувствовали неумолимость закона, которому эта наука подчинена (пожалуй, еще больше, чем судебная медицина) и останется подчинена даже спустя столетие. Они научились понимать, что хотя каждый шаг вперед приносил успех и проливал свет на неразгаданные ранее тайны, но за то время, пока они раскрывали загадку одной группы ядов, их собственные учителя – естественные науки открывали все новые яды либо даже создавали их.
Еще Орфила, исследуя в основном металлические и минеральные яды, обратил внимание на некоторые растительные яды, известные человечеству если не несколько тысячелетий, то по крайне мере несколько веков. Но пока шла борьба за разработку методов обнаружения мышьяка и (примерно в то же самое время) обнаружения сурьмы, свинца, ртути, фосфора, серы и многих других металломинеральных ядов, которая привела к эпохальным успехам, небольшая вначале группа известных растительных ядов разрослась до размеров огромного, окутанного тайной мира.
Начало изучению этих ядов положил немецкий аптекарь Зертюнер, когда в 1803 г. выделил из опиума морфий. В последующие десятилетия естествоиспытатели и фармацевты выделяли – в первую очередь из экзотических растений – постоянно растущее число ядов. Так как эти яды имели единый для всех них базисный характер – были подобны щелочам, то они получили общее название алкалоидов. Все растительные алкалоиды оказывают воздействие на нервную систему человека и животных: в малых дозах действуют как лекарство, в более значительных – как смертельный яд. В 1818 г. Каванту и Пелетье выделили из рвотного ореха смертоносный стрихнин. В 1820 г. Десос нашел хинин в коре хинного дерева, а Рунге – кофеин в кофе. В 1826 г. Гизекке открыл кониин в болиголове. В 1828 г. Поссель и Райман выделили никотин из табака, а Майн в 1831 г. получил атропин из белладонны. Своего открытия еще ждали примерно две тысячи различных растительных алкалоидов – от кокаина, гиосциамина, гиосцина и колхицина до аконитина. Прошло некоторое время, пока первые алкалоиды пробили себе дорогу из небольших еще лабораторий и кабинетов ученых к врачам, химикам и аптекарям, а затем и к более широкому кругу людей. Само собой получилось так, что поначалу не только их целебными, но и ядовитыми свойствами воспользовались именно врачи. Но довольно скоро эти яды оказались и совсем в других руках, что повлекло за собой постоянный рост числа совершаемых при их помощи убийств и самоубийств. Однако каждое убийство и самоубийство лишний раз доказывало, что растительные яды приводят к смерти, не оставляя, в отличие от мышьяка и других металломинеральных ядов, никаких следов в организме умершего, которые можно было бы обнаружить.
Правда, к 1850 г. токсикологам удалось найти некоторые химические реактивы, с помощью которых можно было доказать наличие алкалоидов, если они были в виде чистого вещества или относительно «чистых растворов». Дубильная кислота, сулема и другие реактивы образовывали в таких растворах осадки или вызывали некоторое их помутнение. После большого числа опытов были открыты реактивы, вызывающие в присутствии алкалоидов характерные изменения окраски. Стоило, например, добавить несколько капель азотной кислоты в раствор морфия, как он тотчас же окрашивался в красный цвет. Но где и когда при подозрительных случаях смерти можно было встретить в чистом виде вещество примененного для убийства растительного яда? Где и когда обнаруживали этот яд в напитках или им подобных растворах? Почти всегда растительные алкалоиды оказывались спрятанными глубоко в теле мертвеца, «утопленными» в его органах, в «животной материи», как часто говаривал Орфила. И всякий раз снова специалисты сталкивались с невозможностью выделить из этой материи растительные яды, что удавалось сделать с мышьяком и другими металломинеральными ядами. Если разрушали «животную материю», подобно тому как это делали, скажем, с мышьяком, то вместе с ней разрушались и растительные алкалоиды.
Еще в 1847 г. стареющий Орфила после бесчисленных экспериментов на животных, которым были введены растительные алкалоиды, жаловался, что, видимо, никогда нельзя будет разгадать тайну смерти тех, кто стал жертвой растительных ядов. Он не мог тогда знать, что лишь три года отделяют его и его современников от открытия, которое революционизирует токсикологию еще больше, чем аппарат Марша, и тем самым приобретет непреходящее значение.
5
Вечером 21 ноября 1850 г. к пастору общины Бюри, расположенной между бельгийскими городами Моне и Турнэ, явилась необычная группа посетителей – три девушки и один молодой человек. Пастор узнал их сразу же, как только на них, робких и взволнованных, упал свет его лампы. Это были кучер Жиль, горничная Эммеранс Брикур и две няни – Жюстина Тибо и Виржиния Шевалье. Все они принадлежали к прислуге близлежащего замка Битремон. Мучимые угрызениями совести, они пришли к пастору за советом. Накануне, 20 ноября после полудня, в старом, защищенном стенами замке произошли напугавшие их всех события.
То, что поведала Эммеранс Брикур, говоря от имени всех, было довольно-таки необычно – необычно даже для замка Битремон, обитатели которого уже давно считались в округе образчиками беспутной жизни. Многочисленные окрестные жители недаром верили в рассказы о том, что ныне едва достигший тридцати лет хозяин замка граф Ипполит Визар де Бокармэ в юности был вскормлен львицей и вместе с ее молоком к нему перешла вся звериная дикость кормилицы.
Бокармэ был сыном нидерландского наместника на Яве и его жены-бельгийки. Родился он в открытом море, на борту фрегата «Эуримус Маринус», когда тот пробивался сквозь шторм в Восточную Азию. Последовавшее затем пребывание в Соединенных Штатах, где его отец занимался разведением табака и охотой, привело к тому, что он порядком одичал. По возвращении в Старый Свет он с большим трудом научился читать и писать. Но в конце концов молодой Бокармэ заинтересовался естественными науками, сельским хозяйством и взял в свои руки управление замком Битремон.
Чтобы улучшить свое материальное положение, Бокармэ в 1843 г. женился на Лидии Фуньи, располагавшей, по его предположениям, большими денежными средствами. Отец Лидии – аптекарь в Перувельце – был эгоистичным неудачником, который обоих своих детей – дочь Лидию и болезненного сына Гюстава – воспитал в «уважении к высшему обществу», в особенности к благородным титулам. Лишь после свадьбы графа Бокармэ с Лидией выяснилось, что состояние Фуньи было в значительной мере переоценено. Новоиспеченная графиня обладала только ежегодной рентой в 2000 франков, которых заведомо не хватало для чрезмерных запросов молодой графской четы.
Через несколько лет хозяйство замка пришло в упадок, а дикие кутежи, оргии, охотничьи забавы и целая толпа челяди породили все возрастающее бремя долгов. Раздоры между графом и графиней сменялись приступами безумной страсти, а затем вспыхивали вновь. Правда, после смерти старика Фуньи рента графини поднялась до 5 тыс. франков в год, но и от этого было не больше толку, чем от капель воды, пролитых на раскаленный камень. Только кое-какие доходы от поместья давали возможность покрывать самые срочные долги. Но в 1849 г. и эта возможность была исчерпана. Положение стало настолько отчаянным, что Бокармэ занимал деньги у прислуги. Последнюю свою надежду графская чета возлагала на смерть брата Лидии Гюстава, которому в свое время досталась основная часть наследства отца: если он умрет холостым, наследницей его состояния станет графиня.
В свое время Гюставу ампутировали голень, и он продолжал тяжело болеть. Передвигаться он мог только на костылях. Поэтому расчеты на его быстрый конец были небеспочвенными. Но весной 1850 г. вдруг распространился слух, что Гюстав собирается жениться. И в самом деле, оказалось, что он купил у обедневшей дворянской семьи замок Гранмец и помолвлен с его владелицей мадемуазель де Дюдзеш. К началу ноября стало совершенно ясно, что вот-вот состоится их бракосочетание – и тем самым крах всех надежд супругов Бокармэ заполучить состояние Гюстава Фуньи.
Но в тот вечер 21 ноября, когда пастор из Бюри слушал рассказ Эммеранс Брикур о невероятных и ужасных событиях, Гюстава Фуньи уже более двадцати четырех часов не волновала предстоящая свадьба. Ему было не до женитьбы – он был мертв.
Со второй половины 20 ноября голый труп его лежал в комнате Эммеранс, с порезами на щеках и сожженным до черноты ртом.
История, поведанная Эммеранс, выглядела следующим образом: утром 20 ноября посыльный известил супругов Бокармэ, что к обеду в замок прибудет Гюстав, дабы сообщить родственникам о своей предстоящей свадьбе. После этого произошли несколько необычные события. Графских детей, которые обычно вместе с бонной обедали в большой столовой, в этот день накормили на кухне. По прибытии Гюстава графиня сама подавала блюда на стол. Вскоре после раннего в эту пору наступления темноты до Эммеранс из столовой донесся какой-то шум – как будто кто-то свалился на пол. Вслед за этим раздался приглушенный вскрик Гюстава Фуньи: «Ах-ах, пардон, Ипполит...» Эммеранс поспешила в столовую, но при входе в нее столкнулась с графиней, которая быстро закрыла за собой дверь. Графиня побежала на кухню и вернулась в зал с сосудами, полными горячей воды. И сразу же стала звать на помощь Эммеранс и кучера Жиля. «Гюставу вдруг стало плохо,– объясняла она,– идите, помогите нам. По-моему, он мертв. Его хватил удар».
Слуги застали Гюстава лежащим на полу столовой без признаков жизни. Граф Бокармэ, напротив, находился в состоянии чрезвычайного возбуждения. Он вымыл свои руки, которые были в крови. Затем велел Жилю принести из особой бочки в подвале винный уксус и снять одежду с умершего. Стаканами лил он уксус в рот Гюстава и распорядился, чтобы все его тело тоже полили уксусом. Графиня отнесла одежду брата в домашнюю прачечную и бросила ее в кипящую мыльную воду. Все это время от Жиля требовали, чтобы он снова и снова поливал покойника винным уксусом. Позже Жиль перенес труп в комнату Эммеранс и положил на ее кровать.
Полночи графиня занималась тем, что с мылом мыла пол в столовой – в том месте, где умер Гюстав; она также помыла, а затем сожгла его костыли. Ранним утром появился граф с ножом и принялся скоблить доски пола. Эта возня продолжалась до полудня. Лишь затем совершенно обессилевшая графская чета улеглась в постели, а слуги, собравшись с духом, отправились в Бюри. И вот они здесь и спрашивают пастора: «Ради Христа, скажите, что нам делать?»
К большому облегчению пастора, ему не пришлось отвечать на этот вопрос. Не успела Эммеранс закончить свой рассказ, как появился общинный писарь и сообщил, что следственный судья из Турнэ обещал приехать завтра. До Турнэ, видимо, дошли слухи, что Гюстав Фуньи умер насильственной смертью. Правда, следственный судья не верил им, но решил исполнить свой долг и провести быстрое расследование.
Под вечер 22 ноября в Бюри прибыл следственный судья Эгебэр с тремя жандармами, хирургами Марузе, Зудом и Коссом, а также писарем. Сомнения Эгебэра в правдивости слухов были столь велики, что жандармов он оставил в Бюри и отправился в замок лишь в сопровождении писаря и врачей. Однако там его сомнения очень быстро сменились глубокими подозрениями. Бокармэ хитрил. Прошло много времени, прежде чем он появился. Камин столовой был забит пеплом, в котором еще можно было различить остатки сгоревших книг и бумаг. На полу столовой валялись соскобленные с него стружки.
Эгебэра неохотно подпустили к покойнику. Графиня отказывалась открыть занавески, затемнявшие комнату. Следственный судья сам отдернул их и сразу же увидел израненное лицо Гюстава Фуньи. Бокармэ тщетно пытался скрыть кровоподтеки и раны на своих руках. «Мне будто что-то ударило в голову»,– признался позже следственный судья. Он приказал врачам тут же произвести вскрытие трупа и установить, умер покойник естественной смертью или нет.
Врачи велели отнести Гюстава Фуньи в каретный сарай и через два часа сообщили результаты проведенного ими исследования. Мозг Гюстава они нашли в совершенно здоровом состоянии. Поэтому не могло быть речи о том, что с ним случился удар. Рот, язык, горло и желудок умершего, наоборот, претерпели столь сильные изменения, что врачи пришли к выводу, что Гюстав Фуньи скончался вследствие вливания ему внутрь едкой жидкости. Они допускали, что при этом была применена серная кислота.