Смерть не выбирают (сборник) - Глазов Григорий Соломонович 7 стр.


Сержанта Мухлисова Каназов и Тюнен ждали во дворе, присев на узенькую скамеечку под забором, а девушка, томясь, прогуливалась по двору.

– Отец твой уехал, – сказал Жумекен. – Смотри: холодильник отключен, раскрыт, вымыт, шнур из розетки выдернут. Паспорта нет. Хлебница пустая. Даже крошек нет. Перед отъездом, чтоб мышей не кормить, очистил ее. Все тарелки, стаканы вымыты, стопочкой стоят. Телевизор – тоже, шнур из розетки вытянул. Всюду много пыли. Значит, уехал давно. Мы попробуем узнать, когда и куда, – он достал из заднего кармана свой истрепанный и как-то вогнуто спресованный блокнот, извлек из него две одинаковые узкие тонкие шелестящие бумажки. – Это квитанции из "Аэрофлота". Комиссионный сбор. Два заказа. Сделаны в один день. В агентстве поищем подробности… Теперь вот, – Жумекен протянул полоску конверта, торчавшую закладкой в Библии и сейчас лежавшую там же, меж страничек его блокнота, где квитанции. – Видишь, марка, штемпеля. Тут мелкий шрифт, читай, у тебя глаза молодые.

Белый плотный глянцевый кусок бумаги имел тончайшую серую подкладочку изнутри. На лиловой почтовой марке с графическим изображением здания и стоящих на поле самолетов была цифра "230". Под рисунком надпись "Flughafen" – аэропорт. Вдоль марки шла другая – "Deutsche bundespost". Марка была погашена штемпелем, сообщавшим, откуда и когда отправлено письмо: "Munchen, 18.01.93". На все это знания немецкого языка у Тюнена хватило.

– Ну что? – спросил Жумекен.

– Письмо из Мюнхена. Отправлено восемнадцатого января этого года.

– А что на марке нарисовано?

– Аэропорт.

– Интересно… Как думаешь, где твой отец мог взять этот кусочек? Не на улице же подобрал. Чистенький, след отреза свежий. Читал Библию, сделал закладку. А где же конверт?

– Ну откуда же мне знать, – раздраженно ответил Александр. – У нас никого в Германии нет. Да и насколько я знаю, отец не переписывался ни с кем оттуда.

– А может он уехал в Мюнхен этот? Как думаешь? Вдруг в письме кто-то обнаружился?

– Вот так сел и уехал, как в Мелкумовский совхоз. И мне ничего не сказал, правда? Ерунда!

Послышалось тарахтенье мотоцикла. Подъехал сержант. В коляске сидел парень-понятой.

– Что так долго? – на всякий случай пробурчал Жумекен.

– Как долго, товарищ начальник! – обиделся сержант. – Машина сразу завелась и – я уже тут, как вы приказали – бегом.

– Ладно, пойдем.

Закончив формальности, опечатав дверь, отдав протокол, подписанный понятыми сержанту, Жумекен отпустил их.

– Что мне делать? – спросил сержант.

– Езжай на службу. А мы пойдем в агентство "Аэрофлота".

– Слушаюсь!..

– Постой! – вдруг остановил его майор, поглядев на измученное и озабоченное лицо Тюнена. – Отвези его ко мне домой, скажи жене, что это мой гость. Понял? – И обратившись к Александру, сказал: – Поезжай, отдохни. Толку мне от тебя никакого. Попей чаю, а вернусь, плов будем есть.

Тюнен рассудил, что и впрямь бессмысленно ему толкаться с чемоданом и пиджаком через руку за майором. Хотелось побыть одному, собраться с мыслями, ополоснуться бы по пояс водой из арыка, снять обувь, что кстати повелевал здешний обычай. И он уселся в коляску мотоцикла.

День шел на убыль, но жара не спадала, хотя чуть потемневшее солнце уже склонялось к горизонту. Тюнен, отдохнувший на кошме под навесом во дворе Жумекена Каназова, даже успел немного вздремнуть – и сладко и тревожно. Тревога не покидала его и сейчас, когда, подобрав ноги так, что подбородком почти касался колен, раздумывал, что же приключилось с отцом. Куда он мог уехать? Кто кликнул? Что за письмо из Мюнхена? Но ни на этот, ни на другие вопросы ответа не находил. Оставалось ждать прихода Жумекена. А возвратиться он должен был вот-вот: во дворе в котле на мангале уже варился плов, и в воздухе плыл запах бараньего жира и лука.

Вскоре приехал Жумекен. Рывком содрал с себя белую пропотевшую сорочку и с наслаждением ополаскивал свое большое рыхлое тело струей холодной воды, которую лил из ведра на жирную спину отца пятнадцатилетний сын. Пофыркав, как кот от удовольствия, майор вытерся широким махровым китайским полотенцем.

Ничего не спрашивая, жена подала им чайник и пиалушки.

– Отец твой заказал два билета, – начал Каназов. – В город Старорецк и через четыре дня обратно. Я звонил в Алма-Ату. Там в аэропортовской милиции у меня приятель, капитан, вместе учились в школе МВД. Так вот, он искал, искал и нашел: твой отец вылетел рейсом Алма-Ата-Старорецк семнадцатого апреля. – Жумекен вытер сухим чистым полотенцем лицо. – На почте сказали, что пенсию за эти три месяца он не получал. Тебе надо писать заявление.

– Какое?

– Нам. О розыске. Я буду связываться с этим Старорецком.

– Я сам туда полечу. Завтра. Вы мне только помогите с билетом.

– Все равно заявление пиши. Дело заводить надо. Из Старорецка запрашивать будут. Меня.

– А как с билетом?

– Сделаем…

– Тюнен задумался: "Старорецк… Зачем? Зачем он туда полетел? Что за странная прихоть? Он почти никогда не вспоминал этот город, где прожил с детства и откуда был вывезен сюда, в Казахстан. Чего ему вдруг захотелось туда: на старости лет тоску свою лизать, обиду? Собрался на четыре дня. А уже три месяца отщелкало. Что-то стряслось. А что? Жив ли? Может, в больнице там валяется? Почему не бахнул мне телеграмму?.." Жена Жумекена принесла казан с пловом и горячие румяные лепешки, подала свежие полотенца.

– Ешь, – сказал майор, втягивая коротеньким широким носом пар, шедший из казана. – Ночевать останешься у меня. Завтра все решим, не волнуйся, а сейчас надо поесть, – он заерзал на кошме, усаживаясь поудобней.


12


Из командировки в Москву вернулся сын. Рассказывал новости вечером за ужином после того как внука Сашеньку уложили спать.

Новости являлись своеобразным замесом из фактов и слухов, но все казались интересными, поскольку привезены из столицы, главного поставщика.

– Я был у Зорика Блехмана. Помните его? Учился со мною до четвертого курса, потом женился на москвичке. Он живет на Большой Грузинской. Иду, смотрю – очередь, думаю, что-то выбросили, надо стать, – рассказывал сын. – Подхожу, оказывается это – посольство ФРГ. Толпы немцев! Я повертелся там, послушал. Валят! Тысячи!

– А ведь прожили здесь много веков, – усмехнулась невестка и снисходительно посмотрела на Левина. – Мы тоже. Много веков.

Левин сделал вид, что не понял. Лишь подумал: "Вот выверты истории, вот ирония: евреи и немцы – одинаковые изгои. Действительно, сотни лет жили на этой земле, уложили в нее, наверное, пять-шесть этажей костей своих предков. Но немцы хоть имели автономию, жили компактно, сохранили язык, культуру, веру, традиции. В общем, сохранили себя. У нас ничего не было. Кроме черты оседлости и этой издевательски-дурацкой сталинской затеи – Биробиджана. Мы исчезали последние семьдесят с лишним лет как народ потому, что не имели духовного лона. Потом антисемитизм работал подпольно, но столь же надежно. Никаких письменных директив. Сослаться на какие-то документы невозможно. Их не существовало. Значит, вы просто клевещете на наш государственный строй. Иезуитство. Я сталкивался с ним не раз. Но адаптировался, как и тысячи других. Это стало бытом, даже естественным, который и замечать-то я перестал, как горбун свое уродство. Только иногда спрашивал себя: "Зачем это делают? Какой прок государству? Если мы не нужны – скажите, дайте нам возможность уехать. Кончатся ваши и наши проблемы". Так нет! Уехать – позор, предательство родины! На что же был расчет? На полную ассимиляцию? На исчезновение целого народа?.. Теперь пожалуйста: езжайте, куда хотите! В Израиль, в Америку, в Тьмутаракань ваше дело, вы уже свободны, у нас демократия. Короче: вы нам не нужны. В стране забурлило, каждый начал обустраивать свой национальный дом: Грузия, Молдавия, чукчи, якуты, даже немцы и те требуют восстановления национальной автономии. И только мы лишены этих приятных хлопот: нам нечего обустраивать. И от этого особенно тоскливо. Оказалось, мы – соль, рассыпанная по всей тарелке, и каждый берет в щепоть сколько ему нужно. Дома своего у нас не было и нет. И хлопоты наши одни, прежние: физически просто уцелеть, всего лишь выжить. Для этого надо, оказывается, уехать с земли, где родился. Куда? Безразлично. В Израиль? Не буду ли и там чувствовать себя никем, чужим, пришельцем, всего лишь эмигрантом, а не сыном? Я не знаю языка. Ладно, язык с грехом пополам можно выучить, чтобы зайти в магазин за мясом или в аптеку за аспирином. Но чтобы чувствовать себя там евреем, нужно родиться там или приехать совсем ребенком, как Сашенька…

Эти раздумья Левина были не случайны и не вчера возникли. Их разогревала невестка – волевая, настырная. В последнее время в семье жила напряженность. Невестка твердила: "Надо ехать, пока не поздно, пока мышеловка не захлопнулась". Несмотря на свои двадцать девять лет, нрав и напор у нее были многоопытного человека, склад ума жесткий; меньше всего, убеждая, пользовалась эмоциями. "Вот факты, – говорила она обычно. Она преподавала в школе математику, ни с кем не конфликтовала, но и садиться себе на шею не позволяла. Однажды завуч спросил: "Евгения Ильинична, как у вас дела с интернациональным воспитанием? У нас должна быть комплексная комиссия облоно". – "Плохо, Ярослав Николаевич, – ответила она. – Не справлюсь. Никак не могу отучить детей вырезать на партах слово "жид"…

Эти раздумья Левина были не случайны и не вчера возникли. Их разогревала невестка – волевая, настырная. В последнее время в семье жила напряженность. Невестка твердила: "Надо ехать, пока не поздно, пока мышеловка не захлопнулась". Несмотря на свои двадцать девять лет, нрав и напор у нее были многоопытного человека, склад ума жесткий; меньше всего, убеждая, пользовалась эмоциями. "Вот факты, – говорила она обычно. Она преподавала в школе математику, ни с кем не конфликтовала, но и садиться себе на шею не позволяла. Однажды завуч спросил: "Евгения Ильинична, как у вас дела с интернациональным воспитанием? У нас должна быть комплексная комиссия облоно". – "Плохо, Ярослав Николаевич, – ответила она. – Не справлюсь. Никак не могу отучить детей вырезать на партах слово "жид"…

Она не приносила домой слухов, а рассказывала эпизоды из жизни школы, и это были в ее понимании самые сильные аргументы, поскольку школа точное зеркало общества.

Как-то пришла веселая. За обедом вдруг сказала:

– Интересный разговорчик был в учительской. Наша милая словесница Тамара Даниловна где-то раздобыла миниатюрное издание Пушкина на двух языках – на русском и параллельно на идиш. Показывает мне и этак невинно: "Евгения Ильинична, интересный вы народ, евреи… Я, конечно, хорошо отношусь к вам, но все у вас не такое. Даже вот читать надо справа налево, а не как у всех – слева направо". Я ей тут и вмазала: "Когда ваш народ и многие другие еще ходили в шкурах, мой народ уже создал Библию, которую вы сейчас читаете слева направо". Она обалдела и испуганно лепечет, она же у нас из парторгов: "Я Библию не читала". Я ей говорю: "Напрасно, Тамара Даниловна. Тогда бы вы мне не задавали таких вопросов". Она у нас вообще большая интернационалистка. Был у нас такой ученик Миша Рубинчик. Хулиган, двоечник, полный балбес. Однажды наша Тамара Даниловна спрашивает у него: "Кто написал "Недоросль" – "Не знаю, какой-то не русский". Что вы думаете она сказала ему на это? Объяснила, кто такой Фонвизин, происхождение его фамилии? Как бы не так! У нее хватило ума крикнуть на весь класс: "Сам ты не русский!" Сейчас этот Рубинчик то ли в Израиле, то ли в Штатах. Небольшое приобретение для тамошнего общества. Он на всю жизнь сохранит приятное воспоминание о нашей школе и о стране, где родился.

– Разве вам не ясно, что отсюда надо уезжать? – обратилась она к Левину.

– Куда б ты ни уехала, все равно ты будешь думать по-русски. Я уже не говорю о нас, стариках, – тихо сказал Левин.

– А почему вы печетесь только о себе? – вспыхнула невестка. – У меня есть сын, ваш внук, о котором надо думать сегодня, сейчас!

Левин понял: возражать бесполезно. Да и что возражать? Она била по живому. Было неприятно, больно, раздумья бесплодны, только истязают безысходностью, последнее время эта безысходность завыла в полный голос. Национальное вокруг стало концентрироваться, осознавать себя, и оттого стала заметней неприкаянность и отторгнутость евреев. Несмотря на то, что официально стало легче. Может, даже именно поэтому: где-то открываются синагоги, создаются общества, кружки по изучению иврита и идиш, выходят какие-то газеты, журналы. Но все это – самообман, иллюзии возрождения. Возрождаться уже некому и нечему. Все позабыто, уничтожено. Дух вышел…

В этот вечер она словно добивала их, была возбуждена, в каком-то раже:

– Вы помните Иду Семеновну Поляк? Я встретила ее соседку, украинку, они прожили тридцать лет рядом. Так вот эта соседка едет по приглашению Иды Семеновны в Хайфу…

Левин хорошо знал Иду Семеновну. Ее муж, покойный уже, часто по просьбе прокуратуры проводил бухгалтерские экспертизы. Она преподавала русский язык и литературу в школе, где учился сын Левина. Считалась в городе одним из лучших учителей. В 1979 году ее пригласили в мединститут на должность и.о. ассистента на кафедру иностранных языков преподавать русский для иностранных студентов. Ректор подписал приказ, она приступила к работе. Студенты ее очень любили. А там были кубинцы, индийцы, африканцы, немцы и арабы. Через два месяца ректора вызывает секретарь обкома по идеологии и устраивает разнос: почему Поляк приняли на работу, не согласовав с обкомом, тем более она беспартийная, а с иностранцами должны работать коммунисты. А, главное, надо щадить национальные чувства арабов. Ректор заикнулся, мол, давайте письменное распоряжение. Но секретарь обкома не растерялся, пообещал, что будет приказ министерства. И точно: через какое-то время из министерства пришла бумага, что на этой кафедре сокращается одна ставка. Разумеется, уволили Поляк – она была на кафедре новенькая, не увольнять же старых работников. Интересно, знали ли об этой подлой возне студенты-арабы?..

– Знаешь, – с победительной улыбкой обратилась невестка к мужу, все время молчавшему и осторожно поглядывавшему то на Левина, то на мать, когда Гомулка в конце шестидесятых изгонял евреев из Польши, очень остроумно сказал их писатель Слонимский. Он провожал кого-то из уезжавших. На вокзале, где висят таблички-указатели "К поездам", "Камера хранения", "Туалет" и прочие он посоветовал повесить еще одну: "Пусть последний погасит свет".

– Делайте, что хотите, – устало сказал Левин. – Конечно, если вы уедете, мы с мамой потащимся за вами, – он обреченно поднялся из-за стола.


13


На работу Левин пошел не к девяти, а к десяти, поднялся утром подавленный, с головной болью, как после бессонной ночи. После вчерашнего разговора с невесткой словно все выело в душе.

Не заходя к себе, заглянул в комнату Михальченко. Тот был уже на месте, сидел за столом, здоровой рукой перелистывал какие-то бумаги, а в кулаке больной разминал тугое резиновое кольцо.

– Почта есть? – спросил Левин.

– Почта-то есть, только для вас ничего.

– Молчит Мюнхен, – сказал разочарованно Левин. – Ничего из этого не выйдет, Иван. Глухое дело. Ухватиться не за что.

– Подождем еще, Ефим Захарович, куда деваться. Там у вас посетитель.

– С чем?

– Отца разыскивает. Пропал без вести… Вы будете смеяться, заулыбался Михальченко, – но он тоже немец.

– Ты что, издеваешься?! – вскипел Левин. – Ты где их берешь?

– Так уж получилось, Ефим Захарович, совпадение, – хохотал Михальченко, утирая глаза.

– Совпадение… – пробурчал, поднимаясь Левин…

В коридоре у его двери на стуле дожидался Тюнен Александр.

– Вы ко мне? – спросил Левин.

– К товарищу Левину.

– Заходите.

– Я приезжий, – сразу сказал Александр, усаживаясь на стул.

– Издалека?

– Вообще-то из Дудинки. А в данный момент из Энбекталды, это в Казахстане.

– Каким же образом попали к нам в бюро?

– Разыскиваю отца. Сунулся для порядка в милицию, а там висит ваш рекламный плакат. Подумал, что в милиции будут отбрыкиваться, а если и примут заявление, начнется тягомотина. Решил, что за свои кровные надежнее, хотя и дерете вы, как в ателье мод высшего разряда.

На последнее замечание Левин не отреагировал, хотя оно и покоробило.

– Чтоб не дурить вам голову, вот почитайте, – Александр протянул Левину большой конверт, в котором лежала подробная справка, сделанная майором Жумекеном Каназовым.

– Что ж, Александр Георгиевич, майор Каназов сделал все с толком, а вы сетовали на милицию, – сказал Левин.

– Я дружил с его братом. Я ведь из тех мест, родился там, вырос.

– А ваши родители?

– Их привезли туда в сорок первом.

Левин понял, о чем речь.

– А где родители жили до войны?

– Здесь, в Старорецке.

– Кто по профессии ваш отец?

– Бухгалтер. А дед был то ли директором гимназии, то ли какого-то училища. Отец рассказывал, но я не помню. Дед утонул, когда меня еще на свете не было.

– В Старорецке есть у вас родственники?

– Ни здесь, и нигде.

– А знакомые?

– У меня нет.

– А у отца?

– По-моему, нет… Впрочем, не знаю, – неуверенно ответил Тюнен. – Но он никогда ни о ком не вспоминал. И Старорецк редко упоминал. По понятным причинам.

– Ваш отец, как я понял, верующий? Эта полоска конверта с маркой ФРГ найдена Каназовым в Библии, служила закладкой.

– Верующий. А какое это имеет значение?

– Я должен искать человека, о котором ничего не знаю. А мне надо знать. И как можно больше. Может и не имеет значения, что он верующий, а может имеет. Он часто переписывался с кем-нибудь?

– Не имею понятия. В доме Каназов не нашел никакой переписки.

– От кого же он мог получить письмо из Германии?

– Даже представить себе не могу.

– Как часто вы виделись с отцом?

– Как когда. Иногда каждый год, иногда раз в два-три года.

– Заметно. Не богатые у вас сведения о нем.

– Это уж, как говорят, наши внутренние дела.

Назад Дальше