— Скажи, тетя Соланж — это та, что не толще велосипеда? — И потом сразу же: — А ей все-таки не легко, бабусе-то…
Я шикаю на него, но он прав: бабуся, которую прозвали так, на русский манер, со вчерашнего дня, потому что, по мнению Обэна, она должна была бы жить где-нибудь в Сибири, раз от нее веет на нас таким холодом, бабусе и в самом деле не легко. Ни единой слезинки, только какая-то каменная скорбь, от которой голова ее совсем ушла в плечи. Те, кто предшествовал ей, не любили ее, а теперь пустота разверзлась пред нею, ближайшей кандидаткой на кончину. Те, кто за нею следует, тоже не предлагают ей ничего: ни тепла, ни участия. Началась заупокойная служба. Но чем мертвые отличаются для нее от живых? Ее рот медленно раскрывается, словно ей не хватает воздуха. Я вижу, как она сжимает запястье Саломеи.
Она будет пребывать в прострации до самого отпущения грехов. Но вот ей приходится встать и идти вместе со всеми на кладбище… а там вдруг опять начинается балаган.
После последних взмахов кропила над разверстой могилой, над гробом его опускали в землю с таким треском, словно кто-то ударил топором по ящику, а когда стали вытаскивать веревки, по крышке забарабанили мелкие камушки, — Марсель и Соланж, с минуту посовещавшись в тени кипариса, приняли удивительное решение: вместо того чтобы встать вместе с нами — а им пришлось бы встать позади нас — и выслушивать соболезнования, они становятся по другую сторону аллеи — слегка ссутулившись, с выражением скорби и с предупредительной улыбкой на лице, навострив уши и подставив щеки для поцелуев верных друзей. Компаньонка бросается к ним.
— Мадам Плювиньек этого не заслужила! — рыдает она, принятая в разверстые объятия; руки в перчатках похлопывают ее по спине.
Утешься, дочь моя! Мадам Плювиньек нас не видит, при жизни она даже не знала, что этот мир уже не принадлежит тем, кто, благодаря своему весьма почтенному состоянию, полагал, что им будет принадлежать и другой мир. Она хотела иметь все — сначала землю, а потом небо. Она этого, конечно, не заслужила… Тем временем компаньонка, намеренно не замечая нас, уходит прямая, как «i», увенчанная шляпой, словно диакритическим знаком, при этом она украдкой бросает взгляд на происходящее за ее спиной.
Увы! За ней стоит красный, раздираемый мучительными сомнениями нотариус. Если мною можно пренебречь, то в отношении матушки, его клиентки, этого делать не следует. Она может вверить свои интересы нотариусу из Соледо, который, как человек предусмотрительный, постарается к тому же, чтобы она оставила завещание в пользу достойнейшего. И вот наш бедняга разрывается на части. Левой ногой он делает шаг в сторону матушки, кланяется ей, говорит то, что полагается, потом быстро поворачивается, правой ногой делает шаг к Соланж, которой выказывает те же знаки уважения. Тотчас отскочив назад, он оказывается передо мной, бормочет любезности и тут же кидается в противоположную сторону, чтобы выразить свои симпатии Марселю. Слава богу, справа их только двое, и потому он не рискует вывихнуть себе шею… Теперь он может семенить прочь, отвешивая легкие поклоны всем остальным, стоящим с моей стороны.
Но так как нас все-таки значительно больше, это производит впечатление на присутствующих, и не все следуют примеру нотариуса. Арно и Батист, мэр, генеральный советник совершенно пренебрегают Марселем и Соланж, так что те инстинктивно приближаются к нам; теперь, если бы их забыли, это выглядело бы просто нелепо. В конце концов они встают на расстоянии метра от нас и невозмутимо торчат там, пока потоком движутся, сменяя друг друга, соболезнующие. Марсель уставился на меня, как на стену. Впрочем, выражение его взгляда нетрудно расшифровать: «Поскольку ты отсутствовал двадцать четыре года, ты потерял право считать себя принадлежащим к роду Резо. Тебя больше не существует. Чего тебе тут надо?» Я с ним почти согласен. Мне трудно привыкнуть снова. Наконец вот и Анна, старая служанка. Марсель снисходительно протягивает ей два пальца, произносит два слова, потом добавляет:
— Кстати, в два часа нотариус будет опечатывать дом. Готовьтесь к отъезду.
Он говорит это в отместку нам. Но я тут же отпарировал:
— Если вам некуда ехать, Анна, можете поселиться у нас, хотя бы временно.
— Я уже решила, — сказала Анна. — Я возвращаюсь в Орэ к своим племянникам.
— Пошли! — говорит Соланж и, стуча каблуками по гравию, тянет за руку своего супруга.
Марсель ведет себя сдержаннее. Он знает, что после того, как дом опечатают, производить опись имущества бывает очень затруднительно, если эксперт противоположной стороны оценит его слишком высоко. И вот он колеблется — что же делать: обвинять, обливать презрением, блюсти этикет? Но вскоре он улыбается — он нашел решение, за ним останется последнее слово.
— Церемония окончена, — говорит он. — Благодарю вас.
Но он слишком понадеялся на свою собственную серьезность. У самых ворот кладбища он чуть съежился, словно подавляя желание чихнуть. Как он ни старался, все мы слышали — и в каком-то смысле это даже утешительно, — он не смог удержаться от смеха.
6
Так как опечатывание дома должно было производиться в присутствии мадам Резо, я оставил машину Бертиль и поручил ей доставить матушку домой. Но этого оказалось недостаточно.
— Ты останешься с нами, Саломея? — спросила бабуся.
Саломея, которая собиралась ехать вместе с Гонзаго, не посмела отказать. Я же вернулся с остальными детьми в старом сереньком «рено» Батиста Форю — он живет возле моста в одном из четырех домов-башен, недавно построенных на берегу канала. У меня была срочная работа, у ребят — уроки, а Жаннэ хотел заглянуть в спортивный клуб.
И вот, три часа провозившись с корректурой, испещрив ее знаками исправлений, я услышал позвякивание чашек. Значит, мои вернулись. Они трещали, как стая скворцов, заглушаемая карканьем вороны.
— Ты спустишься перекусить? — крикнула снизу Бландина.
Я подошел к застекленной двери в домашних туфлях и на секунду остановился. Матушка, разумеется, не двигалась с места ни на сантиметр, позволяя себя обслуживать, и ее спокойную уверенность в том, что таким образом соблюдается естественный порядок вещей, казалось, разделяли все… «Бабушка, хотите пряник?» — «Бабушка, сахарку?» — «Матушка, шоколад не слишком горячий?» Все порхали вокруг нее, словно мотыльки, а бабуся, по правде сказать очень небрежно причесанная и, вероятно, не лучше того умытая, но при этом изысканно светская, отставив мизинец, бросала себе в рот маленькие кусочки и не переставая разглагольствовала:
— Это уж точно! Я любой ценой отделаюсь от этого нотариуса. Я обращусь к мэтру Дибону, преемнику мэтра Сен-Жермена в Соледо. Завтра же поеду к нему, а вы будете так милы и проводите меня сегодня к восьмичасовому поезду.
Я отворил дверь. Едва повернув голову, она продолжала:
— Предложил мне оценить имение в ту же сумму, что и в момент смерти папы! Чтобы избежать расходов на переоценку! Да это же мошенничество… Два гектара в Рюэйле, при теперешних-то ценах на землю, можете себе представить! И какое местоположение — покупатели так и набросятся! А Соланж сюсюкает: «Бабушка взяла с нас клятву, что мы сохраним дом». Ручаюсь, не пройдет и двух лет, как все будет продано.
Итак, здесь, в кругу моей семьи, она вновь повела речь о крупных деньгах, которые наряду с «великими принципами» и мелкими компромиссами всегда занимали ее семью. И снова меня охватил страх — страх, смешанный с чувством отвращения, с ненавистью беглеца к родному племени. И в то же время внутренний голос говорил: «А мы-то надрываемся, выплачивая взносы за дом. Будь у нас хотя бы треть той земли, что причитается нам по праву…» Черт побери, это ведь заразительно! Как-никак, а я тоже не прочь закусить хорошим камамбером со стаканчиком красного вина, да не какого-нибудь, а бургундского. Все это ожидало меня на круглом столике, а перед столиком соломенный стул… Хорошо, что мы еще не спим на соломе. Но сейчас я уселся на нее. Мадам Резо продолжала вещать:
— Имение теперь у Марселя — тут уж я ничего не могу поделать. Но если за парк назначат его настоящую цену, из чего же будут они выделять мне мою долю — просто не пойму. Чтобы сохранить Рюэйль и спекулировать земельными участками, ему придется продать «Хвалебное»… Смотри-ка, ты, оказывается, здесь! Что, кончил марать бумагу?
— Уже выдал положенное число страниц? — как эхо, повторила Бертиль.
«Марать бумагу» и «выдать положенное число страниц» — это были священные формулы, избавлявшие меня от всяких восторгов. Но если под «выдать положенное число страниц» подразумевалось достойное похвалы прилежание и даже намек на два латинских изречения с розовых листков «Пти Лярусса»: «Labor omnia viucit improbus»[5] Вергилия и «Nulla dies sine linea»[6] Плиния, то «марать бумагу» содержало некую оценку, вероятно относящуюся к прошлому, но во всяком случае, единственную, которую матушка когда-либо высказывала, молчаливо подразумевая при этом, что заработок есть заработок и что тут уж нельзя не считаться с пословицей: «Abusus non tollit usum».[7]
— Впрочем, Марсель очень хорошо все понял, — добавила мадам Резо. — Он уступит. Он знает, что я не дам себя обобрать.
Камамбер был что надо — никто не умеет так хорошо выбирать сыр, как Бертиль. Я наблюдал за своим маленьким мирком: Бландина скучала, Обэн дурачился, Саломея внимательно слушала, а Жаннэ был настроен явно враждебно. Произошло то, что должно было произойти.
— И вам нужна такая куча денег? — спросил Жаннэ, на лазоревый глаз которого упала белокурая прядь.
От изумления матушка открыла рот.
— Спроси у своего отца, сколько нужно денег, чтобы прожить, — сухо отрезала она. — Впрочем, эти деньги также и ваши!
Эта песенка получше! Слова «это мои денежки» никого не трогают. Когда же вы говорите: «Это деньги моих детей», то вы выступаете в роли жертвы и привлекаете к себе симпатию толпы (забывающей о предварительном условии: они получат их только после моей смерти).
— Жаннэ — чистая душа, — сказала Саломея, зарешечивая ресницами свои черные глаза. — Но ест он за четверых.
Бертиль дважды прищелкнула языком: условный знак, к которому мы прибегали при посторонних, чтобы прекратить спор, наносящий ущерб доброму имени Эрдэ (Р.Д., то есть Резо — Дару, согласно вензелям, вышитым крестиком на салфетках). Матушке это доставило истинное наслаждение — она обнаружила первую трещину в нашем клане: отсутствие взаимной симпатии между двумя старшими детьми. Жаннэ встал, стиснув зубы.
— Он весь в тебя, этот мальчишка! — прошипела мадам Резо в мою сторону, но настолько внятно, что эту сентенцию можно было слышать на улице.
— Вы мне льстите, — сказал Жаннэ уже в дверях.
Бертиль строго посмотрела на меня. Мой сын всегда становится на сто процентов моим, когда что-нибудь неладно, и я должен отвечать за его выходки.
Впрочем, Бертиль напрасно встревожилась. Для Кассандры возможность прокомментировать что-либо — всегда удовольствие:
— Видишь, до чего просто воспитывать детей! Пришла твоя очередь, мой мальчик, желаю тебе удачи! Потому что такие зверюги, как ты, прежде составляли исключение, а теперь они — правило. — И добавила, желая выразить сочувствие Бертиль: — Вам, наверно, порой бывает нелегко, бедняжка вы моя!
— Делаю, что в моих силах, — ответила Бертиль слишком поспешно.
Я нахмурил брови, отчего жена моя смутилась, а матушка просияла.
— Жаннэ будет куда опаснее тебя, — продолжала она. — Ты заставил меня дорого заплатить за твое послушание. Но твой сын ведь не станет бунтарем, он будет «активным деятелем». Для них это все равно что вступить в монашеский орден, теперь у них такая манера.
От гнева, от сознания, что осмеливаются ей противоречить, она, как прежде, становилась откровенной и прямолинейной. Раззадоренная моим молчанием, раззадоренная своим выпадом против Жаннэ, она совсем распоясалась:
— Я знаю, о чем ты думаешь, прекрасно знаю! В глубине души ты согласен с твоим вороненком. Ты думаешь, что я корыстна… Ну и что же! Да, я корыстна. В жизни никем и ничем не пользовалась. Даже когда командовала твоим отцом, я это делала во имя его принципов и его притязаний, подкрепленных моим приданым. После его смерти меня эксплуатировал Марсель… С меня довольно. Теперь я старая недостойная дама, которая хочет воспользоваться тем, что у нее осталось.
— Я вам налью еще шоколада, матушка? — предложила Бертиль, спеша поправить положение.
— Не откажусь!
Бландина уже услужливо протягивала тарелку с пирожным. Но в тот момент, когда кувшин с шоколадом коснулся носиком чашки — трах! — он вдруг выскользнул из рук Бертиль и вдребезги разлетелся у самых ног мадам Резо, обутых в черные туфли, не чищенные уже больше года.
— Ну вот! — воскликнула Бертиль. — Опять на меня эта напасть нашла…
* * *Она трет себе правую ладонь, прочерченную у самого запястья длинным лиловым шрамом. Удрученная, ни о чем больше не думая, она старается оправдаться перед свекровью, вокруг ног которой разлилась коричневая лужа:
— Извините меня, со мной это бывает после того несчастного случая. Время от времени большой палец вдруг подводит.
Растерявшись, она умолкает, но слишком поздно. Впрочем, если бы матушка и не заметила смущения моей жены, ее насторожили бы наши тревожно забегавшие взгляды. О том, что вырвалось сейчас у Бертиль, мы не говорим никогда.
— Какого несчастного случая? — ласково спрашивает мадам Резо.
Солгать при Саломее, Бландине, Обэне? Об этом не может быть и речи. Тем самым мы только подчеркнули бы значение этого факта. Лучше сказать правду, не вдаваясь в подробности, и лучше, чтобы сказал ее я.
— У Бертиль был серьезный перелом кисти.
Вернулся Жаннэ. Он, вероятно, подумал, что оставил меня в трудном положении, что лучше ему давить на стул своими восемьюдесятью килограммами, сидя за столом напротив бабушки. Он все слышал и теперь словно окаменел. Пусть даже он весьма смутно помнит о случившемся, все-таки у него есть жестокая уверенность, что он при этом присутствовал; Саломея не менее серьезна, хотя она и не подозревает, что тоже была там. Что до Бертиль, то, вместо того, чтобы броситься за тряпкой и положить конец этой сцене, она стоит, опустив руки, и не двигается с места. Матушка встала и весело шагает по шоколадной луже, осколки фарфора хрустят под ее ногами, как кости. Она берет руку Бертиль и качает головой:
— Ну, вам еще повезло — могли остаться вовсе без руки!
* * *Теперь она уже не сомневается: вместо того чтобы сгустить мрак, окружающий тайну, наше молчание только прояснило ее. Матушка еще не вполне улавливает связь между событиями, но можно быть уверенным: если это звено разомкнется, разомкнутся и все остальные. Деликатность, уважительное отношение к тайным ранам других людей — не ее амплуа. Толстый указательный палец матушки направлен на Бертиль… ради того, чтобы узнать, она не постесняется разворошить все. Она бурчит себе под нос, ни на кого не глядя, и таким тоном, будто не придает своим словам никакого значения:
— Значит, вы были в машине, когда погибла первая жена моего сына? Вы ее знали?
Жаннэ сжимает кулаки в карманах. Но поскольку молчать уже невозможно, Бертиль вновь обретает хладнокровие.
— Она была моей кузиной, — говорит она.
Теперь она уже твердо встает на ноги и идет за тряпкой. Разговор на этом пресекся, но вечер все равно испорчен тягостным ощущением невскрытого нарыва. Бертиль и я делаем похвальное — и вполне очевидное — усилие, чтобы найти тему для беседы. Нас воодушевляет сознание того, что матушка уезжает с вечерним поездом. Но мы доверились старому расписанию и, усомнившись в нем лишь около пяти часов, слишком поздно позвонили в справочную Монпарнасского вокзала. Намеченный нами поезд отменен. Есть, правда, другой, около одиннадцати часов, прибывающий ночью, но на него все места забронированы для делегатов Национального конгресса цветоводов. Если матушка и попадет на этот поезд, ей наверняка придется всю дорогу стоять.
— Но я непременно должна быть завтра утром у Дибона. Тут медлить нельзя! — по крайней мере трижды повторяет мадам Резо. И делает вывод, который, видимо, вполне ее устраивает: — Послушай, если бы ты мог на два дня освободиться, проще всего было бы, чтобы ты отвез меня туда. Переночуешь завтра в «Хвалебном», а в среду вернешься.
Как отказаться? Я спрашиваю, как отказаться от приманки, если тобою вдруг овладело желание отведать ее? Решительно, я не перестаю себе удивляться. И вот уже кусты самшита с маленькими красными ягодами, широкий луг, прорезанный канавой, полной лягушек, флюгера с сидящими на них, как на вертеле, живыми воробьями, которые поджариваются на солнце, гладкая поверхность пруда, усеянного глазками водяных лилий, — вот уже все там кажется мне таким безобидным! Я с удовольствием погляжу на все это вновь мимоходом, разумеется, только мимоходом и когда не будет рядом владелицы этих мест.
— Жаль, что Жаннэ надо возвращаться на службу, а у Бертиль на шее лицеисты, — продолжает матушка. — Они приедут в другой раз. Но мы можем взять с собой Саломею. Я вас ненадолго покину. Пойду немного отдохну. Спущусь к ужину.
Бертиль смотрит на меня как-то необычно. Саломея тоже. Ребром правой руки она полирует себе ногти на левой. Бландина, послюнив палец, прижимает его к чулку — в том месте, где спустилась петля. Наконец мы услышали наверху тяжелые шаги матери. Жаннэ встает и начинает расхаживать взад и вперед по комнате.
— Я тебя не узнаю, папа, — говорит он. — Твоя мать требует, диктует, а ты слушаешься. На кладбище мы выглядели смешно. А там на тебя будут смотреть как на диковинного зверя. Во всяком случае, мне не верится, что эта старуха желает тебе добра…
— Жаннэ! — прикрикнула Бертиль.
— …и будь я дома, когда она сюда явилась, — продолжает Жаннэ, — я мигом препроводил бы ее обратно в лодку!