Крик совы - Эрве Базен 8 стр.


10

Окруженная, словно поясом, пятью с половиной малышами, круглая как шар мадам Сотраль (младшая) величественно шествует, загромождая собой почти весь тротуар. Она вынуждает посторониться мадам Шоке — говорят, в постели мадам Шоке не хуже, чем за столом; сейчас она тащит то, что предпочла округлить, — сумку с провизией. Поскольку все на набережной знакомы, дамы здороваются, оглядывая друг друга на уровне пупа; потом расходятся, довольные собой, своими животиками: одна — тем, что из него выходит, другая — тем, что в него закладывает. А я, совершая ежедневную утреннюю прогулку по набережной, от моста до железного мостика (три раза туда и обратно, чтобы сохранить фигуру), — я не мог бы сегодня рассудить, чьи достоинства выше. Бывают дни, когда думаешь, почему мир устроен таким образом, почему мадам Шоке настолько глупа, что завидует добродетелям мадам Сотраль. Бывают дни, когда собственной семьи тебе хватает выше головы. Бывают дни, когда ты сознаешь, что привязанность подобна наркотику: она держит тебя в плену, она тебе дорого обходится, она никогда не удовлетворяет тебя вполне, и все-таки, когда она исчезает, ты начинаешь мучиться.

Я только что, соблюдая этикет, спустился к завтраку. Обэна нет: прихрамывая, он уже поковылял в школу. Саломеи тоже нет: она вдруг решила записаться на курсы медицинских сестер (не для того ли, чтобы в будущем помогать Гонзаго?). Бертиль пылесосит спальни. Застаю одну Бландину с трубочками в носу, отчего она похожа на моржа и пищит, как утенок. И тут мне бросается в глаза эта вещица — она лежит на полу возле стула Саломеи. Это прозрачная целлофановая пластинка с наклеенной сверху фольгой. В пластинке двадцать одно углубление, в каждом лежит розовая пилюля, и на каждой пилюле указан один из дней недели. Неужели изменился их цвет? Насколько я помню, Бертиль употребляла голубые пилюли, и ни это, ни другое противозачаточное средство не валялись у нее где попало. Я протянул руку, пробормотав себе под нос:

— Смотри-ка! Она забыла.

— Вряд ли, — прогнусавила Бландина. — Я видела, как Саломея только что проглотила одну такую пилюлю. Вероятно, они выпали у нее из сумочки.

— Ах, вот оно что!

Я не взглянул на Бландину и вышел, хлопнув дверью. Хорошо же вы выглядите, если неожиданно младшая дочь приводит вам доказательство того, что старшая завела любовника, да еще делает это покровительственным тоном просвещенной девственницы, считающей вполне нормальным, что сестра ее пользуется подобными средствами! Правда, я и сам подозревал это. Я же не слепой. И не пуританин. В самом деле, то, что в молодости было хорошо для меня с Мадлен, Эммой, Поль и другими женщинами, не потеряло своей прелести для тех, кто молод сегодня. Прямоходящее животное испокон веков только о том и мечтает, как бы прилечь. С течением времени количество опрокинутых на спину девиц, я полагаю, не меняется, однако я не слыхал, чтобы земля от этого вертелась медленнее или быстрее. И все-таки этот новый стиль меня коробит! Вот, кстати, подходящий сюжет, который даст мне возможность проверить, начисто ли отказываются от прошлого перебежчики вроде меня, сторонники обновления, последствия которого они переносят плохо, хотя и продолжают экспериментировать, живьем сдирая с себя кожу. Оставим даже в стороне эти медикаменты, которые не следует продавать несовершеннолетним без согласия их родителей и которые, если их проглотить, спасают от пагубных последствий страсти, подобно тому как аспирин спасает от головной боли. Разве это естественно? Разве это не опошление того, что естественно? Люди нашего поколения считались с неудобствами и риском, сопряженными с любовью. Разумеется, и мы уже свели любовь с пьедестала святости, и для нас она уже перестала быть священной и осталась только чудесной. Но если все прочее и было лишь декорацией, мне все же трудно примириться с торжеством физиологии.

— Почта у тебя на письменном столе, — кричит в окно Бертиль.

Ноги сами привели меня к калитке. Скрип песка под каблуками вторит шуму у меня в голове. Отчего я испытываю чувство досады? Я недолюбливаю Гонзаго — это правда. Хотя у меня нет к тому оснований — и это тоже правда. Я вспоминаю слова Арно Макслона, которому не слишком повезло с дочерью и которому только и остается, что отшучиваться:

— Подумаешь! Теперь считается куда хуже, если тебе проколют шину, чем если проколют твою собственную дочь. А выскажешь опасения, скажут, что опасаться надо тебя — мол, в каждом из нас сидит Эдип, — сам же еще и окажешься свиньей.

Я уже на крыльце, я уже в дверях. Была ли Саломея девственной, как Бертиль, какой ее знал Габриель, не я? Если все хорошенько взвесить, не так уж это и скандально. По крайней мере это доказывает, что беррийская прививка удалась и привитое растение преобразилось. Отцу, каков бы он ни был, его роль, его возраст запрещают быть мужчиной по отношению к дочери. Но ничего не поделаешь: вопреки языковым законам слово «дочь» для отца не всегда совпадает со словом «девушка».[10] Особенно в некоторых случаях… Как мутны источники нашего возмущения! Помилуй нас, святой Зигмунд![11]

— Ты почему смеешься? — спрашивает Бертиль, подходя ко мне на лестнице с письмом в руке.

Объяснить ей это кажется мне слишком сложным. Я подумал, что было бы, если бы Саломея в нынешней ситуации была дочерью моего отца, в «Хвалебном». Ярость! Отчаяние! Пощечины, проклятья! Негодующий перст, указывающий на дверь: вон из дома — с позором, без денег, без узелка с пожитками! Ну и подвезло же нашему поколению, воспитанному во времена запретов! Мы были последышами общества, где еще царила строгость, и в то же время первыми, кто вынужден разрешать, — не в этом ли причина наших колебаний и недомолвок? Но, заменив девичью честь гигиеной, не поторопились ли мы и не зашли ли слишком далеко в нашей снисходительности?

— Есть открытка от Жаннэ! — сказала Бертиль. — Его освобождают двадцать первого. И письмо от твоей матери. Прочти: у нее неожиданное предложение.

Я беру письмо и читаю его тут же, сидя на ступеньках лестницы, ведущей на бывший чердак, разделенный на четыре спальни для детей. От нынешних событий перейдем к прошлому: оно тоже осаждает меня через Бертиль, которая — я это чувствую — к предложению матушки отнесется благосклонно.


«Как я и предвидела, дочка, Марсель ищет покупателя на „Хвалебное“. Вы знаете, что еще при моем муже все имение было продано за пожизненную ренту Гийарам де Кервадек, которые дали его в приданое за Соланж. Я имею право пользоваться только замком и прилегающей к нему маленькой фермой. Значит, очень легко ликвидировать „Ивняки“ и „Бертоньер“, отличные фермы, срок аренды которых к тому же почти истек. Труднее избавиться, даже по дешевке, от „Хвалебного“: дом в плохом состоянии, в нем живу я, да еще родственники поднимут крик, если узнают, что я его продаю. Мне уже осторожно предлагали за умеренную цену откупить право на владение.

Но зачем это делать мне? Почему бы не вашему мужу? Подумайте. У меня есть кое-какие соображения, как легче осуществить эту сделку. Я буду в Париже 23 декабря из-за описи имущества».

* * *

Дешевый конверт из пачки в двадцать пять штук, купленной в магазине стандартных цен в Сегре. Бумага с грифом (зачеркнутым) моего отца: мадам Резо, видимо, пишет нечасто, раз она до сих пор еще не израсходовала запас. Бертиль садится возле меня на ступеньку и вопреки своему обыкновению не противится тому, что я запускаю пальцы в ее волосы.

— Тебя шокировали пилюли Саломеи, — шепчет она. — Меня тоже. Она вольна распоряжаться собой. Но, по нашему уговору, она обязана была все нам сказать, однако главное сейчас — не восстановить ее против нас, и я не знаю, стоит ли из-за этого созывать семейный совет.

Ее голова в конце концов склонилась ко мне на плечо, из ее полуоткрытого влажного рта исходит свежий аромат зубной пасты, обволакивающий ее вопрос:

— А что мне ответить твоей матери?

Последние слова она проговорила прямо мне в губы. Под передником у нее только бюстгальтер. Она немного ворчит, пока длится поцелуй, косясь глазом в сторону, потому что Бландина где-то поблизости. Все, что когда-либо совершалось в «Хвалебном», совершалось по воле суверена, а те, кого это касалось, никогда не имели права голоса… Отличный случай! Я отпускаю Бертиль.

— Объясни ей, что такое наш совет, и попробуй созвать его… Скажи, что мы обсудим ее предложение. Заодно можно будет задать вполне «доброжелательный» вопрос Саломее.

11

Одно из самых тяжелых воспоминаний моего детства — это тот день, когда мсье Резо, восседая в самом центре большого стола с гнутыми ножками, от имени мадам Резо предписал нам закон, закон непререкаемый, деспотичный, требовавший, чтобы мы в безмолвном страхе и даже с благочестивой признательностью целиком подчинялись родительской власти. С десяти до пятнадцати лет, вспоминая эту сцену, я в ярости мечтал о республике мальчишек, удалившихся на Авентинский холм, чтобы на равных правах договориться с Римом взрослых. Когда сам я оказался в этом стане (разумеется, не по своей воле: ведь только веление возраста остается неоспоримым), мне всегда претило распоряжаться юными существами. Даже если они еще не способны сознательно отличать плохое от хорошего, у них есть инстинкт, связанный с чувством физической самостоятельности: кто дышит воздухом, какой он сам для себя избрал, быстро задыхается в чужой атмосфере.

Ее голова в конце концов склонилась ко мне на плечо, из ее полуоткрытого влажного рта исходит свежий аромат зубной пасты, обволакивающий ее вопрос:

— А что мне ответить твоей матери?

Последние слова она проговорила прямо мне в губы. Под передником у нее только бюстгальтер. Она немного ворчит, пока длится поцелуй, косясь глазом в сторону, потому что Бландина где-то поблизости. Все, что когда-либо совершалось в «Хвалебном», совершалось по воле суверена, а те, кого это касалось, никогда не имели права голоса… Отличный случай! Я отпускаю Бертиль.

— Объясни ей, что такое наш совет, и попробуй созвать его… Скажи, что мы обсудим ее предложение. Заодно можно будет задать вполне «доброжелательный» вопрос Саломее.

11

Одно из самых тяжелых воспоминаний моего детства — это тот день, когда мсье Резо, восседая в самом центре большого стола с гнутыми ножками, от имени мадам Резо предписал нам закон, закон непререкаемый, деспотичный, требовавший, чтобы мы в безмолвном страхе и даже с благочестивой признательностью целиком подчинялись родительской власти. С десяти до пятнадцати лет, вспоминая эту сцену, я в ярости мечтал о республике мальчишек, удалившихся на Авентинский холм, чтобы на равных правах договориться с Римом взрослых. Когда сам я оказался в этом стане (разумеется, не по своей воле: ведь только веление возраста остается неоспоримым), мне всегда претило распоряжаться юными существами. Даже если они еще не способны сознательно отличать плохое от хорошего, у них есть инстинкт, связанный с чувством физической самостоятельности: кто дышит воздухом, какой он сам для себя избрал, быстро задыхается в чужой атмосфере.

Вот почему в нашей семье учрежден совет. Наивно? Не думаю. Того, что наша повседневная жизнь обсуждается всеми домашними, без учета разницы в возрасте, еще недостаточно (из уст взрослого слова падают в уши ребенка тяжелым грузом, и уже сама по себе эта сила тяжести губит их отношения). Надо еще время от времени в важных случаях, выбирая подходящий для этого день, создавать декорум, торжественную обстановку, когда каждому предоставляется возможность воспользоваться своим правом голоса, поупражняться в гражданственности, то есть в дебатах, за которыми следует голосование, а затем и подчинение воле большинства. У нас в доме не предпринимается ничего существенного, будь то, к примеру, покупка мебели или выбор места, где проводить каникулы, без того, чтобы не было выслушано мнение каждого. Финансовые вопросы тоже обсуждаются сообща: трудно себе представить, насколько менее требовательными становятся дети, если они вместе с вами утверждают бюджет. Что касается выбора наказания, то и это полезно обсуждать, и, если это возможно, хорошо, когда наказуемый соглашается с выбором. Жаннэ однажды сам голосовал за то, чтобы ему запретили в течение двух недель выходить из дому — у пего в табеле были очень плохие отметки, — в то время как я требовал всего лишь недели. Правда, тогда ему как раз минуло двенадцать: на протяжении пяти лет у пего был совещательный голос, а тут впервые он получил решающий.

И вот Бертиль сидит в центре стола, между Обэном и Жаннэ; на мальчиках красные куртки с белой полоской. Я сижу напротив, между Бландиной и Саломеей — моей рыженькой и моей черненькой: одна — в светло-зеленом трикотажном платье, другая — в брючках и блузке из черного атласа; общее у них — только косметика. У бабушки Дару грипп, ее постоянное место на конце стола свободно. Но мадам Резо здесь… Она явилась! Прикатила производить опись имущества и позвонила от Мелани, чтобы я за ней заехал. Она, не улыбаясь, с любопытством наблюдает за нами, как исследовательница нравов незнакомого племени.

— И правда эта ваша система дает лучшие результаты, чем родительский приказ? — спросила она садясь. — Ну а если вы, родители, оказались в меньшинстве, решение остается в силе?

Но ее тут же передернуло, когда, раскрыв семейную книгу и отметив присутствующих, Бландина, «секретарь заседания», начала читать:

— Прежде всего вполне доброжелательный вопрос: признавая, что восемнадцатилетняя девушка сама вправе решать, как ей следует поступать, мать спрашивает Саломею, которая доверилась Гонзаго, почему она не поставила об этом в известность родителей.

Лицо у мадам Резо было напряженное и вместе с тем снисходительное, когда Саломея встала и, смущенная гораздо меньше бабушки, спокойно ответила:

— Я думала, что дала вам это понять в достаточной степени, а вдаваться в подробности я не хотела.

— Но молчание не самое… — слабым голосом проговорила мадам Резо.

Она не закончила: братья и сестры открыли настоящий заградительный огонь.

— Любовь, — заявила Бландина, — это не болезнь, объявлять о которой обязательно.

— Ничего не понимаю, — удивился Жаннэ (на этот раз он был в одном лагере с Саломеей). — Вы же не интересуетесь именами моих подружек. Вы даже предпочитаете не знать их. Почему к девушке одно отношение, а к парню другое?

— А подумали ли вы вот о чем: ведь то, что может привести к увеличению семьи, в какой-то мере касается нас всех? — парировала Бертиль.

Наступила короткая пауза, и тут Жаннэ выпалил:

— В таком случае, если ты захочешь сделать нам еще одного братца, предупреди заказным письмом. А вдруг мы не согласимся!.. Воспользовавшись произведенным эффектом, он тут же добавил: — Как видишь, это лишено смысла.

Матушка сидела неподвижно. Она была где-то далеко-далеко, унеслась бог весть в какую эпоху. Приложив руку к уху, она сделала вид, что не расслышала. Она знала, что у китайцев, например, тоже происходят невероятные вещи: «В этом году мандарины свергли с престола Чу за то, что он осудил двадцать их приверженцев, осудил справедливо, но осужденных посадили на кол из дерева, а не из слоновой кости». Случайно я встретился взглядом с Бертиль, движением век говорившей мне «да». Да, не будем настаивать. Мы принадлежим к переходному поколению, которое считает себя освободившимся от табу, и однако же мы не можем, подобно некоторым молодым людям, принять любовь, прежде именовавшуюся блудом, за естественное проявление простодушной непосредственности и свободы.

— А ты, папа, что об этом думаешь? — спросила Бландина.

— Я думаю, что Саломея просто хотела пощадить нас, — мягко ответил я. Но тех, кто вас любит, щадить нельзя: им сразу же начинает казаться, что их отстранили.

— Противный! — воскликнула Саломея со слезами на глазах.

— Ну ладно, — сказала Бертиль, — перейдем к предложению вашей бабушки. Следует ли нам откупать «Хвалебное»?

* * *

Вдруг матушка выпрямилась. «Она стала совсем другой!» — сказала мне по телефону Поль, и это подтверждалось все больше и больше. Несмотря на свои застарелые предрассудки, она наглядеться не могла на юную грешницу. Привыкшая говорить намеками, она шла на открытый разговор, в ходе которого мальчишка мог сказать ей в лицо все, что он о ней думает. Жаннэ уже повел прямую атаку.

— Прежде всего надо выяснить, что означает откуп, — заявил он. — Мы «разбуржуазившиеся» Резо, и мы вовсе не желаем возвращаться в эту касту. Согласны?

Возражений не последовало. Матушка теребила двойную нитку жемчуга у себя на шее с тем «двусмысленным» выражением лица, которое было трудно разгадать.

— Не забывайте, — продолжал Жаннэ, — что «Хвалебное» остается символом того, от чего мы отрекаемся; к тому же эта груда камней чересчур велика. Вы знаете мои взгляды. Можно мириться с собственностью в пределах, необходимых любому живому существу, для нас они сводятся к дому и саду. Но если территория увеличивается, это уже противоречит природе, это становится…

— Стоп! — не вытерпел Обэн. — Мы это знаем наизусть.

— Какие благородные у тебя чувства, Жаннэ! — язвительно заметила мадам Резо. — Твой отец, разумеется, не богач, но ведь он и не нищий. Одно время ему приходилось туго, но если ты и ел сухие корки, то лишь от сдобных булок… Кстати, эта груда камней не стоит и половины того, что нужно уплатить за виллу на берегу моря.

— Простите нас, матушка, — сказала Бертиль. — Мы говорим здесь все начистоту. И я тоже прямо поставлю два вопроса: хотим ли мы откупить это имение? Есть ли у нас для этого средства?

— Имеем ли мы на это право? — добавил я.

— То есть как это, право? — удивилась матушка.

Пришлось напомнить ее же собственное трюкачество:

— Прошу прощения, но нас было и остается трое братьев. Наследство получил один, который и продает имение. Это можно считать своего рода возмещением, и в таком случае Фреду тоже должно быть предоставлено слово.

— Понятно, в кого пошел Жаннэ, — заметила матушка, — но в известном смысле твоя позиция логична. Фред даст тебе благословение, вернее, он тебе его продаст.

— Мы еще не расплатились за дом в Гурнэ, — сказала Саломея. — Можем ли мы взваливать на себя еще один дом?

Назад Дальше