Дагобер был помещен в одиночную камеру на четвертом подземном уровне Бутырского централа. На следующий день медиум бесследно исчез. Как ему удалось преодолеть семь контрольных постов и многопудовые, обшитые стальными листами тюремные ворота, которые открывались только раз в неделю, так и осталось загадкой. На каменной стене камеры, в которой Дагобер провел даже меньше суток, потом еще долго сохранялось сделанное огарком свечи изображение магической фибулы с митры Леонтия, епископа Никомедийского.
Вспышка.
Вдруг Каин вспомнил лицо своего брата.
Авель подошел к заполненной водой пожарной бочке, которая стояла во дворе рядом с дверью черного хода, и заглянул в нее. Увидел там свое от-ражение на фоне пролетающих по небу крыш, аэропланов, кирпичных труб с замысловатой формы жестяными дымниками, проржавевших громоотводов и громкоговорителей. Авель вспоминал, что как-то давно, кажется, еще до высылки в Воронеж, отец говорил ему, что он похож на его отца, то есть на деда.
С этим в звании гвардейского полковника человеком, которого Авель никогда не видел, были связаны последние семейные воспоминания о русско-японской войне, а также семейные чтения об иконе Торжество Пресвятой Богородицы Порт-Артурской.
Из "Книги Премудрости": "Сей образ был написан в Киеве в Выдубицком монастыре на пожертвованные богомольцами пятаки в благословение и знамение торжества христолюбивому воинству Дальней России по указанию старца, матроса-севастопольца, удостоившегося в декабре 1903 года, как раз накануне русско-японской войны, видения Пресвятой Богородицы и пророчества Ее. Владычица повелела доставить икону в Порт-Артур, обещав в этом случае победу русскому оружию. В мае 1904 года икона была привезена во Владивосток, но вопреки воле Божией Матери в Порт-Артур безуспешно пытались доставить лишь ее копии. Когда же, наконец, подпрапорщик Валериан Авенариус вызвался доставить икону в Порт-Артур, было уже поздно: дважды доставить образ ему помешала погода, а третью попытку остановило печальное известие о сдаче Порт-Артура. Икона была возвращена во Владивосток, но вскоре ее переправили в один из Амурских скитов".
В декабре 1905 года дед погиб: его выбросили на ходу из поезда возвращавшиеся с русско-японской кампании пьяные, изуродованные, покрытые шрамами и лишаями солдаты-обрубки, которые ползали по эшелону и собирали милостыню Христа ради.
Вдруг вода в бочке потемнела, пошла острой рябью, на которой вполне можно было бы натирать варенную в бельевом котле кровяную свеклу, изошла горьким, отдающим полынью паром, загустела и превратилась в квасное сусло. Авель успел заметить только глубоко посаженные глаза и худую, заросшую волосами шею-трубу.
Из трубы шел дым.
"Я вспомнил, вспомнил! - закричал Каин.- У него были глубоко, вот так, вот так вот, посаженные глаза и тощая, худая, вечно немытая шея, заросшая волосами, шея, за которую я так любил хватать его и душить. В шутку, в шутку, конечно! Оттопыривал рваный, липкий, черт знает какой еще воротник, и душил, душил его - паразита такого! С наслаждением, с полнейшим наслаждением слушал, как хрустят и трескаются его шейные позвонки!" "Ну хорошо, хорошо.Следователь заулыбался.- А что было дальше?" - "Ничего".- "Как это ничего?" "Так, ничего и не было".- "Ты что же, сволочь, меня, что ли, за дурака держишь?" - "Нет, никак нет!" - "Ты его задушил или как?" - "Конечно, нет. Я же сказал, что все это было в шутку. Понимаете, в шутку?" - "Ах, в шутку! Только, видишь, братец, я-то не шучу".- "Боже мой, Боже мой, здесь какая-то ошибка, ведь я сам пришел к вам и согласился дать показания на брата. Сам, уверяю вас, сам, никто не принуждал меня к этому. Я хотел как лучше".- "Как лучше, говоришь?" "Да, да, исключительно, как лучше, ведь Авель - брат мой мог заблуждаться, а ваше наказание исцелило бы его!" - "Возможно и так.Следователь отвернулся и нажал на курок.- Вот такая, черт побери, у нас работа скотская".
Вспышка, а потом - затмение.
Авель прошел на кухню и включил свет. Здесь за столом сидела мать. Она держала в руках вырезанного из деревянной, запорошенной мукой ступы рогатого, безглазого божка по прозвищу Сэвэн. Авель поставил чайник на огонь. Мать встала из-за стола и подошла к газовому водогрею. Только теперь Авель почувствовал необычайную слабость - до холодной испарины, до головокружения и тошноты. Мать открыла топку-иллюминатор и бросила в приторно пахнущую газовой копотью дымогарную камеру колонки Сэвэна, он затрещал и мгновенно вспыхнул. Авель вздрогнул. Мать сказала, что идет спать, и вышла из кухни.
Повторение одного и того же изображения несколько раз - это тремор. И уже невозможно разобрать, что есть сон, а что - явь, ведь все так причудливо переплелось и может показаться, что просто остановилось время. Например, остановились часы, что висят в комнате рядом с кроватью, на которой, обнявшись, спят сестры, а кровать сваливает их в кучу.
Они храпят так тяжело, дышат через раз. Что такое дыхание? Вероятно, это дыра, яма, шахта, оскал гнилых, позеленевших, пропахших табаком и опилочным чаем-чифирем, потраченных, как у заключенных штрафного изолятора на Секирной горе, цингой зубов. Порой сестра даже оказывается на полу в совершенно мокрой от пота ночной рубашке, которая прилипла к ее ввалившемуся животу, и мать вынуждена брать в свои ладони отвалившуюся голову сестры и вытирать ее полотенцем.
Потом все затихает, и так в тишине и молчании проходит много часов.
"Владыко живота моего, видимо, Тамара просто забыла перед сном завести эти часы, поэтому они остановились и перестали показывать время".
Чайник выкипел.
Всю ночь Авель просидел на кухне и уснул только под утро.
С широко открытыми глазами.
Каин закрыл глаза и разжал пальцы - ржавые, покрывшиеся облупившейся краской ворота и приваренная к ним труба ушли в небо, а руки повисли как плети. Через несколько часов, уже перед рассветом, Каина снял патруль. Он еще был жив...
Сегодня годовщина первого ареста отца, и это значит, что он тоже пока еще жив... по крайней мере в хронологической проекции.
Почему-то отец никогда не рассказывал о том, как они познакомились с матерью. Может быть, это произошло помимо их воли, случайно или просто в силу сложившихся, совершенно невыносимых, безвыходных обстоятельств: болезнь, одиночество, жалость к этому одиночеству?
Некоторые подвижники благочестия специально искали этого одиночества, которое они более предпочитали называть уединением или даже пустыней, местностью "приятной войны". Здесь, на сухом, пахнущем плодами масличных деревьев и йодом ветру, они разводили огонь, в который бросали благовония, лавровый лист, лист магнолии ли, обжигали пальцы, превозмогали боль, страдали, разверзали уста, но призывали друг друга к молчанию-исихии.
Например, святой Кирилл, в миру Кузьма Велиаминов, увидев сквозь обледеневшее слюдяное окно в Старом Симонове сияющий столп и услышав слова Пресвятой Богородицы: "Терпи, Кирилле, огнь сей, да избежишь огнем сим пекла тамошнего", ушел на Белоозеро.
Выкопав земляную скинию, поселился в ней, обогреваясь лишь горячей, экстатической молитвой да коровьим навозом, который ему приносили послушники с расположенного недалеко от Череповецкого тракта монастырского скотного двора. Летом же подолгу сидел на берегу озера, опускал ноги в теплую воду и наблюдал, как почерневшие от копоти и глинозема пальцы шевелятся под водой, чистят друг друга, сравнивал их с новорожденными, еще слепыми тритонами. Смеялся от счастья. Было так тихо, и прозрачный вечер долго не кончался, светился щелкающими в густой, высокой траве насекомыми, происходил с противоположного берега, который уже полностью терялся в синей от восходящего к небу пара дымке. Вдыхал зелень цветения. Да, это и было цветение, оживление высохших, умерших еще прошлой зимой рогатых сучьев, воткнутых в каменистый склон горы со странным названием - Маура.
Святой Кирилл поднимался на гору и смотрел на неподвижное в безветренную погоду озеро, на теряющийся за горизонтом лес, а оттого горизонт казался проросшим острыми, замшелыми навершиями тысячелетних елей.
В сентябре 1941 года в Ленинграде сгорели Провиантские склады, что дало повод говорить о начале голода.
Блокада - выгоревший пустырь.
Выгоревший дотла.
Это было как сон, как забытье, как воспоминание о детстве, когда после уроков братья долго брели по городу.
Братья спускались в пойму реки Воронеж, где лежали вмерзшие в прибрежный откос лодки, садились на одну из таких лодок и закуривали.
Ветрено.
Авель вспоминал: "Это, кажется, Кюхельбекер в письме Пушкину сообщал, что предпочитает дикого тунгуса расчетливому буряту или калмыку. Вот так! Смешно?"
Задувало.
Слов не разобрать.
"У нас за стеной жил калмык Чулпанов. Он был из переселенцев. Их тогда как раз свозили в Воронеж на строительство мелькомбината, который в связи с войной так и не достроили, приспособив его впоследствии под зерносклад. Каждый вечер, перед сном, я слышал, как Чулпанов молился у себя в комнате. Из комода-поставца, оставшегося от прежних хозяев, он доставал выкрашенного черной краской дракона, который сжимал в целлулоидных когтях кривой, с присохшими к нему после жертвоприношения внутренностями нож и монгольскую нагайку с вплетенными в нее бубенцами в виде конских черепов. Чулпанов ставил божницу на пол, зажигал свечи и начинал призывать духов по "Скрижалям гнева". В воздухе поднималось сильнейшее коловращение, и гас свет. В кромеш-ной, адской темноте я выбирался в коридор, туда, где еще недавно висело зеркало отца, а теперь на этом месте был лишь ковчег выгоревших обоев, и пытался обнаружить прибитый над входной дверью ящик с электрическими пробками-просфорами. Что могло храниться в этом ящике помимо керамических просфор? Ну хотя бы и пресные хлебцы, пластовый мармелад, шоколад в форме свечных огарков, сухофрукты, пересыпанные толстым слоем сахара пасхальные куличи, а также выпотрошенные, с открытыми беззубыми ртами рыбы, чеснок. Чулпанов начинал страшно кричать, как будто его истязали огнем или насаживали на кол, но вскоре, слава Богу, замолкал, и тут же воздушное волнение прекращалось, наступало затишье. С характерным газовым хлопком вспыхивал свет. Электрические лампы, да, электрические лампы! Теперь, обнаружив себя в коридоре, я немедленно убегал в свою комнату и закрывал за собой дверь. Прятался.
И это уже потом на Чулпанова донесла соседка по бараку, глухая Савватия, что, мол, он, демон такой, по ночам выпаривает мозговые кости, которые ворует с заводской фабрики-кухни, а потом продает густой желатиновый отвар на колхозном рынке, на том самом рынке, где почему-то всегда торговали "трупами" - хрустящими песком на зубах, почерневшими от углей и прогорклого масла пирогами-рогами с "живцом". Чулпанова увезли ночью, и больше я его никогда не видел. Через некоторое время в его комнату переселилась Савватия, а сторожку, в которой она жила раньше, превратили в сарай для дворницкого инвентаря".
Авель закрыл уши ладонями: "Невыносимо, невозможно".
Авель больше не хотел слушать рассказ брата.
В ладонях - шип с пленки к звуковому кинофильму.
Негатив.
Черно-белое изображение в глазах охраняющей вход в гробницу пророка Ездры нубийской собаки. Собака кладет острую морду на лапы и неподвижно смотрит перед собой в одну точку курящейся видениями бесплотных хоругвеносцев, терафимов пустыни Фарран, Фиваидской пустыни.
После неудавшейся попытки самоубийства Каин перестал выходить из дому.
Он сидел на кровати, завернувшись в одеяло, закрывал глаза, раскачивался, открывал глаза и прислушивался к тишине наполовину расселенного барака. А ведь когда-то свод в почерневших дубовых балках полнился здесь детскими криками и истеричными воплями старух. По крутой, напоминавшей пахнущий чернилами и мочой деревянный пенал лестнице вверх и вниз грохотали кирзовые, подкованные исламским полумесяцем сапоги, кого-то волокли за волосы, рвали в клочья нижнее белье, тут кто-то проваливался сквозь вечно открытый люк в подполье, населенное осоловевшими от сырости и гниющего картофельного куста мышами, наступал на этих оцепеневших мышей, давил их. Доски пола трещали - на грани. Во дворе пылала метла, воткнутая в обожженный самоварным пеплом сугроб. Дворника, что ли, убили? Но Каин видел спящего на врытой в землю скамье дворника. Видел, как через выбитые окна снег залетал в пустые комнаты, в сарай, кружился, даже создавал иллюзию метели, оседал на подоконниках, наметая на них холмы городища, седловины.
"Киргизское Седло!"
Каин вдруг вспомнил, что брат однажды рассказывал ему об отце своей матери, который, кажется, еще в 30-х годах побывал на Киргизском Седле где-то в районе древней Кафы.
Холодно. Почему так холодно?
Брат допрашивал брата с пристрастием.
Брат спрашивал брата, вернее сказать, мысленно собеседовал с ним, ведь рядом никого не было: "За что он наказан одиночеством?"
Авель отвечал: "За высокомерие, за гордость, за тщеславие".
"А кем? Не тобой ли, и откуда у тебя такая власть - судить других?"
Авель лишь улыбался в ответ.
Каин понуро выслушивал приговор, после чего с трудом вставал с кровати, открывал замазанную краской отдушину, доставал из тайника толстую, матового стекла бутыль из-под химикалий и большими, булькающими в горле глотками пил отраву. На лбу выступали толстые багровые жилы.
- А все-таки жаль, что я тебя, гадину такую, тогда не убил, надо было, надо было это сделать!
Клубясь невыносимыми, мучнистыми запахами брожения, огонь разливался по всему телу, воспламеняя его, делая его вязким, как глина, из которой Господь лепил кривые, напоминающие воткнутые в песок сосновые корни ребра первоотца Адама.
Каин покрывался холодным потом-инеем, валился на пол, но до судороги успевал прокричать как можно громче, чтобы Авель услышал его:
- Разве брат ты мне?!
"Разве я сторож брату моему?"
Сегодня такой солнечный день.
До библиотеки, находившейся на окраине города рядом с железнодорожным депо в каменном, мавританского стиля здании, Авель добирался на трамвае. Переезжал через мост, погружался в тенистые заросли дачного поселка, аккуратно разгороженного на линии облупившимися за зиму палисадниками, выходил на набережную, миновал еще с войны заброшенные ремонтные доки. Кондуктор сообщал: "Круг, круг".
Трамвайный круг на пристанционном пустыре - Гадаринская страна.
Кондуктор поворачивался и оказывался кондукторшей...
Вспомнилось: "Каждый слепок имел свой бумажный жетон с инвентарным номером, и поэтому собрать вновь выбеленную мелом голову величиной с добрый плетеный короб для хранения посуды не составляло никакого труда. Вот отверстия, принадлежащие одной голове. Развитые скулы и хитросплетения надбровных дуг свидетельствуют о степном, монголоидном праотцовстве, а ушное оперение и гористый рельеф теменной части черепа подтверждают склонность всякой рептилии к заросшему водорослями, непроточному водоему".
Разрозненные воспоминания о детстве, о брате, о матери, об отце. И нет никакой возможности, никаких сил сложить эти воспоминания воедино. Однако, с другой стороны, было бы странным и даже противоестественным искать порядок в хаосе ощущений, лишенных, как известно, отношения к течению времени. Впрочем, опять же по воле пружины и механического завода часы могут сколь угодно долго и тайно нарушать владычное волеизъявление восхода и захода, Востока и Запада, Рождества и Успения. Стало быть, время, по сути, лишенное собственных свойств, например, неотвратимости, праведности, а вернее было бы сказать, вверяющее все признаки собственного угасания и цветения в руки часовщика-медиума со вставленной в глаз подзорной трубой или увеличительным стеклом, раздвигает и пространство, искривляет углы, искажает местность. Таким образом, в окружающем мире, именуемом также вертепом, райком ли, нет и не может быть постоянства, но лишь ускользающий горизонт и мерцающие сумерки. Предметов, заполняющих эту местность, конечно, не разглядеть. И поэтому приходится довольно часто брать в руки одни и те же формы - да, это "глиптика",- ощущать одни и те же запахи, слушать одни и те же звуки - "реквием",- сократив пространство до размеров собственной комнаты, которую можно мысленно мерить шагами.
Брат перестает выходить из дому.
Брат вновь и вновь сочувствует брату, но ничем не может помочь ему.
Брат замирает.
Брат охраняет забытье брата.
Брат насчитывает 365 шагов и думает, что год миновал по лунному календарю. Уверен, что и по григорианскому календарю именно сегодня происходит смена цифр. "8" меняется на "9", а "9" - на "0", и какая, в сущности, разница? В смысле полнейшего их, то есть знаков, тайнописи, отложения, как должно по молитве отлагать попечение о мире, но никак не отвержения их! Ведь это грех! Лютый грех! Гордость! Итак, смена цифр на циферблате старинных часов с гирями в форме шахматных фигур, цифр, которые отныне не слышат, не видят и не внемлют друг другу.
Брат говорит брату: "Шесть часов утра. Гимн, а потом - силенциум".
Брат Каина - Авель.
От Каина опять пришло письмо, в котором он сообщал брату о том, что болеет и не выходит из дому: по утрам чувствует сильнейшую слабость, не может пошевелить руками и шеей, потому как пропитанный жидким гипсом воротник мгновенно затвердевает на сквозняке, приносящем из погреба резкий, отвратительный запах суточных щей, разваренного лука, яда и уксуса. Оцта. Авелю было так неприятно узнавать обо всем этом, но приходилось дочитывать письмо до конца, чтобы вновь обнаружить в приписанном карандашом постскриптуме просьбу прислать денег. Да нет, скорее это было даже требование пожертвовать нищему, умирающему от цирроза печени калеке, при том что он не мог повернуть головы и разглядеть, что вместо полустертых медяков в мятую банку для подаяния, под которую была приспособлена стреляная орудийная гильза, бросали сухари, куриный помет, обглоданные мышами баранки, огарки свечей и сооруженные из пожелтевших газет мундштуки, набитые растертыми в труху сухими листьями. Не видел, ничего не видел, не мог, не мог разглядеть!
Такая смешная, по крайней мере в понимании Авеля, этимология слова "разглядеть" вполне могла быть обнаружена в Устюжском летописном своде. Авель читал вслух: "Гора оная Гледен, весьма превысокая, того ради и нарицается Гледен, что с поверхности ея на все окрестные страны глядеть удобно".
Засунул письмо в карман.
Трамвай в который раз развернулся на пустыре, вышел к консерватории, миновал ее, потом проехал еще несколько кварталов, застроенных однообразными, почерневшими от сырости доходными домами, и остановился у Обводного канала. Тут Авель перелез через гранитный парапет и по оторванной взрывом чугунной решетке ограды спустился к самой воде - неподвижной, серого цементного цвета воде с плавающими на поверхности деревянными ящиками из-под патронов. Здесь, в яме, заполненной до краев курящимся кипятком, как в помутневшем, больном зеркале, отражалась кирпичная, перетянутая стальными кольцами труба-посох. Из трубы валил густой, слоистый пар. Как из кадила.
Как же все-таки могло заболеть зеркало?
Под действием внезапно налетевшего ветра пар вдруг рассеялся и открылось небо. Авель подумал о том, что сегодня установилась хорошая воздухоплавательная погода, а выкрашенный серебряной краской центроплан вполне можно выкатить на летное поле...