Брат Каина - Авель - Максим Гуреев 9 стр.


Вспышка.

Холодный белый свет.

Ясный ветреный день.

Свинцовые, напоминающие трубчатых червей тучи быстро несутся по небу.

Облака, облака.

Опять яркая вспышка.

Ослепило - это резь в глазах.

Веки. Чтение книги о святой инквизиции.

Резь в желудке.

Опять веки. Тремор.

И Авель сразу увидел тот день, когда они с матерью уезжали из Воронежа. Вспомнил, хотя раньше долго не мог это сделать, как, молча, не говоря ни единого слова, они доехали до вокзала и как паровозные гудки сплошной заунывной трелью залепили распухшие древесными грибами-чагами уши. Мать что-то все время кричала и нелепо, совершенно нелепо размахивала руками, видимо, она волновалась, что мы опоздаем на поезд и никогда не уедем отсюда (откуда такие дикие фантазии?), однако ничего не было слышно и обо всем можно было лишь догадываться. Смятение? Запах угля или перегара? Общий вагон-теплушка? Отравление газами?

Вдруг все стихло.

- Не оставляйте, не оставляйте меня ради Христа!

- Что? Что ты сказал, я ничего не слышу.

Каин отвернулся и заплакал, а поезд на какое-то мгновение вытянулся в струну, издал протяжный вой, потом дернулся, и перрон медленно поплыл назад.

В 1926 году на перегоне Тверь - Лихославль машинист Яков Шипенко поставил рекорд скорости для паровозов литерного класса, сократив время в пути по маршруту Москва - Ленинград на полтора часа. Попытка же улучшить собственное достижение, которую Шипенко предпринял через два года, к сожалению, закончилась трагически. У разъезда Обозерский на скорости 140 километров в час локомотив, вырвавшись с виража, сошел с рельсов и врезался в стоявшее рядом с путями общежитие обходчиков, полностью сровняв его с землей. Все, находившиеся в тот момент в доме, погибли. При этом сам машинист остался жив, более того, не получив во время аварии никаких, даже мало-мальски серьезных увечий. Все говорили тогда, что он остался жив на свою беду, потому что уже на следующий день после происшедшего Шипенко был арестован и под конвоем препровожден в Москву для дознания. Здесь после недельного содержания в следственном изоляторе Бутырской тюрьмы он сознался в том, что совершил предумышленный наезд на общежитие путевых обходчиков с целью смертоубийства бригадира сцепщиков Зелимханова, к которому питал давнюю личную неприязнь. Вскоре же в газете путейщиков "Гудок" прошло сообщение о том, что машинист Яков Шипенко был приговорен к высшей мере социальной защиты и что приговор приведен в исполнение в подвале церкви Гребневской иконы Божией Матери, что на Лубянке.

Авель знал, что с Лубянской площади на Петровку можно было пройти дворами. Этот путь ему показал еще отец, когда они вдвоем шли по заваленным снегом переулкам Неглинной части, оказывались в черных, насквозь продуваемых ледяным ветром подворотнях, наступали на спящих или замерзших в сугробах собак, заглядывали в запотевшие окна Сандуновских бань и видели там красные, сварившиеся в серном кипятке тела, до синяков, до кровоподтеков исполосованные вымоченными еловыми вениками.

"Девять мучеников Кизических".

В районе Петровских линий находился магазин фототоваров, куда отец любил заходить. Здесь он подолгу простаивал у прилавка, а ему подносили все новые и новые фотоаппараты. Наконец отец останавливал свой выбор на громоздкой камере на штативе. Лакированный деревянный ящик с черными кожаными мехами и широкоугольным в медной оправе объективом, именуемым еще и "рыбьим глазом", немигающим, абсолютно не мигающим глазом. Механический же затвор приводился в действие специальной резиновой грушей и пружиной, при помощи которых темная квадратная "камера-обскура" сиюминутно озарялась яркой вспышкой дневного света! На противоположной стенке тут же появлялись перевернутые изображения узкой, желтоватого оттенка улицы, уходившей в гору, серых многоэтажных домов доходного типа, красной, покрытой инеем монастырской стены и колокольни. Окошко захлопывалось, и резиновая груша выпускала облако летающего талька. Отец вынимал из фотографического ящика узкую металлическую коробку с серебряным напылением и прятал ее в грубого черного сукна мешок. Авель помогал нести штатив. Отец любил останавливаться и запечатлевать прохожих, одних он даже просил улыбнуться, других же, напротив, заставлял корчить страшные, чудовищные гримасы, маски, личины. Химеры. Это было достаточно отвратительное зрелище, когда некоторые из прохожих начинали гыкать, нарочито давиться, выкатывать подслеповатые глаза или сводить их к носу, вываливать язык и вертеть им как хвостом, что непременно влекло за собой обильное слюноотделение, приседать на корточки или даже садиться на асфальт, лаять. Подходил милиционер, интересовался, что здесь, собственно, происходит, но, удостоверившись, что нарушения общественного порядка нет, удалялся в сторону Кузнецкого моста.

Братья стояли на мосту и смотрели вниз.

Каин держал Авеля за руку.

Под мостом проплывал буксир.

У реки быстро темнело.

На кордонах Уржском и Бутурлиновском зажгли огни.

Зимой Воронеж замерзал под мостом, и здесь можно было кататься на коньках.

Братья слушали, как по всей снежной равнине трещит лед. Потом они нехотя разворачивались и медленно шли домой. Оглядывались.

От реки исходило свечение.

От больного, покрытого нарывами зеркала тоже исходило свечение.

В воде отражалось небо.

На низком, размытом прибоем противоположном берегу братья увидели мотоциклистов и армейские грузовики "полуторки", из которых выволакивали завернутые в мешковину, суровье ли тела казненных на Монастырщине и бросали их в черный нефтяной плес.

Анданте.

И снова негромко звучит музыка. В этом есть что-то успокаивающее, заставляющее закрывать глаза и мерно раскачиваться в такт капающей из крана воде, а еще и открывать рот-пещеру и источать из него заунывную вязкого происхождения песню.

Да, у матери был красивый голос. Когда она пела, то складывала руки на груди и запрокидывала голову к потолку. Вполне могло показаться, что где-то в вышине она ловила ртом парящие в горячем кухонном воздухе звуки-"херувимы", вкушала их, различала их, запоминала их исключительно по глубине оттенков серебра, ведь она не знала нотной грамоты, а потом складывала из них причудливую мелодию, которую, впрочем, вскоре и забывала. В такие минуты она всегда жаловалась на сильнейшую боль в низу живота, боль, которая протыкала электрическими разрядами ватные, забродившие в сахаре или жженке неподвижные ноги. Ступни. Тамара же, сестра матери, напротив, петь не умела. Она просто довольно бестолково выкрикивала слова припева, не понимая совершенно, как это можно звучать хорошо просушенным, обклеенным полуслепым настройщиком тонкой папиросной бумагой инструментом. Хрипела. Даже дурачилась, дура такая, находя однообразный вой кипятка в батареях парового отопления значительно более благозвучным и производимым при этом духовыми или струнными орудьями в руках ангелов. Терафимов.

Соседи начинали стучать в стену: "Вот сволочи, прищуривают глаза свои, чтобы придумать коварство: закусывают себе губы, чтобы совершить злодейство!"

Острые, острые, как бритва, губы. Как лезвие ножа или сабли. Такими губами и был убит один из тех библейских братьев, что оказался более удачлив перед Богом - "и призрел Господь на Авеля и на дар его". Просто губы впились ему в шею и выпустили всего, данного зноем пустыни или медным в форме дискоса солнцем, живца.

Жизнь.

О грехе братоубийства, который древние приравнивали ко греху самоубийства, помышляли, в том смысле что с внутренним трепетом и душевным страхом наблюдали за отвратительными ужимками собственного лица в висящем над пожелтевшим рукомойником зеркале, многие. Многие, говорю, многие грешники. Да почти все, истинно, почти все, потому что слыли безбожниками и вольно или невольно нарушали заповедь Господню о любви к самому себе, дерзновенно почитая ее за гордость - матерь всякого грехопадения и порока. Хотя подобное поведение могло быть следствием отсутствия систематического образования, скудоумия или болезни, которая выражалась в нарушении потоотделения, остывании конечностей с последующим их обледенением, нарушении памяти и резких, доводящих до обморока перепадах внутричерепного давления.

Аксиос.

Нарушение течения времени: "9 января 1889 года, совершая ежедневный вечерний моцион, прямо на улице известного немецкого философа Фридриха Ницше постиг апоплексический удар, повлекший за собой полнейшее умопомрачение. Несчастный был немедленно доставлен в психиатрическую клинику, где он и провел последние одиннадцать лет своей печальной жизни. Из клиники Ницше посылал знакомым почтовые открытки с изображенными на них атрибутами посвящения, буквами греческого алфавита и каббалистическими знаками, подписываясь при этом "Дионис", "Распятый", "Адам", "Погребенный в Дамаске", "Каинов брат". Всякий раз при виде низкорослого, терпко пахнущего хлороформом врача-прозектора с пушистыми, доходящими чуть ли не до подбородка бакенбардами больной начинал в высшей степени безобразно гримасничать, по-детски хныкать, совершенно уморительно, совершенно уморительно и просить его нижайше: "Подайте Христа ради "убитому" и "воскресшему" немного здоровия, ну совсем немного..." Врач на удивление брезгливо отворачивался, ведь он привык ко многому, работая в больничном морге, делал вид, что заполняет специальный медицинский циркуляр: "Поди, поди, паршивый". Потом, как того и следовало ожидать, ведь ни о какой милостыне в клинике не могло быть и речи, у больного начинались приступы неудержимого гнева. Буйства. Фридрих разбивал поднесенный ему стакан с минеральной водой и пытался заградить вход в палату осколками стекла. Истошно кричал, что не желает спать на кровати, так как она кишит гадами, но только на полу! Также требовал принести ему саблю и повесить ее на ручку двери, чтобы у него всегда была возможность оказать достойное сопротивление непрошеным гостям, читай, демонам. Приходилось вызывать санитаров.

Однажды, когда в награду за примерное поведение режим был ослаблен, несчастному удалось бежать из клиники и укрыться в расположенной неподалеку лютеранской кирхе во имя Сладчайшего Сердца. Однако здесь Ницше, страдавший вдобавок ко всему и острыми кишечными расстройствами, почувствовал себя плохо, скорее всего от перевозбуждения, и был вынужден испражниться прямо на полу в притворе, за что он был немедленно подвергнут суровому наказанию плетьми тут же подоспевшими служками кирхи и заточен в подвал. Родной сестре философа, Елизабет Ферстер-Ницше, пришлось приложить немало усилий, чтобы вызволить брата из "узилища".

Возгласил на смертном одре: "Премудрость! Премудрость!""

Бог умер!

Так и пронеслась жизнь, как дремота, как греза, как разрозненное воспоминание, о характере происхождения которого судить нет никакой возможности. Но нет! Это еще, слава тебе Господи, не симптомы болезни Альцгеймера! При том что отсутствует всякая, даже ничтожно малая возможность заразиться ею воздушно-капельным путем. Скорее всего это инфекция взгляда, тяжелого взгляда, именуемого Ярое Око или Недреманое Око.

Недреманое Око есть символическое изображение Спасителя в младенческом возрасте и стоящих перед Ним Апостолов, которые держат орудия Его будущих Страстей - Крест, копие, терновый венец, вымоченные в красном вине розги, деревянный шест-иссоп с губкой, сооруженной из морских водорослей, гвозди, еще раз гвозди и глиняный кувшин с уксусом.

Кувшин упал на землю и разбился.

Амфора упала на каменный пол и разбилась.

Снег выпал.

"В городе зиму выжгло кислотой".

В городе зиму выжгло кислотой, и она разлилась по реке.

На Новый год была оттепель, весь снег растаял, и праздника не получилось: "Скоро праздники, а настроение почему-то непраздничное". Так подумалось. Из водосточных люков поднимался пар и курился в свете выстроившихся неровной чередой уличных фонарей. Все это так напоминало процессию, которая молчаливо двигалась по изрытому тракторами пустырю к стоящей на круче трансформаторной будке, устроенной в бывшей кладбищенской часовне. Вот январь утонул в грязи и густом, пахнущем из чугунных водоводов хлоркой тумане. В феврале же снова ударили морозы и пошел снег.

В феврале Тамару пришлось перевезти в дом престарелых, который находился недалеко от Обуховской заставы, и мать каждый день ездила к ней, возила в алюминиевой миске варенную "в мундире" картошку, несколько выпрошенных у соседки снизу яиц, мелко наструганные, напоминающие кривые, перекрученные стариковские ногти сухари и завернутую в самодельный газетный конверт соль.

Теперь Авель подолгу оставался один. Он ложился на кровать под часами, закрывал глаза и слушал метроном шагов на потолке, по которому, оставляя извилистые трещины в побелке, ползали насекомые. Жуки. Вспоминал, как однажды в детстве они с Каином нашли большого жука-рогача и положили его в муравейник. Брат заставлял брата смотреть на экзекуцию, потому что жук-рогач перевернулся на спину, совершенно соделав при этом уязвимой свою черную в красных разводах мякоть.

- Вот так, вот так его, гада такого! - смеялся Каин и тыкал уже обглоданную ракушку панциря длинной суковатой палкой. Даже надевал рогатый панцирь себе на лоб и бодался.

Фантомные боли. Утрата. Абсолютно невосполнимая утрата.

Потом братья долго сидели на скамье у двухэтажного с телеграфной вышкой на крыше здания почты и смотрели, как, утопая в пыльном мареве, по площади проходили люди, проезжали подводы, запряженные облепленными глиноземом и навозом сонными лошадьми, разворачивались грузовики.

Полдень. Насыщение полдня шелестящим на горячем ветру сухостоем, звенящим наподобие полых, трубчатых костей полыни - "пала звезда Полынь".

В дверь позвонили. Авель вздрогнул, открыл глаза. Звонок в дверь повторился. Встал-встал с кровати и пошел открывать - пришла мать.

"Господи Боже мой, опять Тамара отказалась есть, и ее пришлось кормить насильно, разжимать ложкой зубы - кривой прикус - и заливать в образовавшееся отверстие холодный, слабозаваренный чай, который принесла хромая медсестра в застиранном сером халате, почему-то подпоясанном лохматым, перекрученным в жгут бинтом... А еще после этого говорят, что бинтов нету, мерзавцы".

Медсестра тогда и успокоила мать, промычала: "Да вы идите, я за ней присмотрю.- Затем, с хрустом почесав всей пятерней покрытое чешуей колено, добавила: - Не волнуйтесь, не волнуйтесь, с ней теперь уже ничего не случится". А мать-то и подумала в ответ: "Все, что могло, уже, вероятно, случилось",- и вышла за ворота дома престарелых. Попрощалась с облаченным в темно-синюю вохровскую форму придурковатого вида привратником, который высунулся из окна сторожки, в том смысле что - "стой, кто идет". Затем привратник глупо, невыносимо глупо улыбнулся и покрутил пальцем у виска: "дура". "Да сам ты идиот!" - И мать заплакала, а потом долго шла, не разбирая дороги, избегая прохожих, падая от усталости, от смертельной усталости.

Ей снилось, будто бы она идет по пустому, выстуженному блокадной зимой городу. Все погружено в густую, непроницаемую темноту. Вдруг она слышит за спиной быстро приближающиеся шаги и оглядывается: перепрыгивая через бесформенные, почерневшие от угольной пыли сугробы, за ней бежит человек. Впрочем, она может разобрать только его сбитые, расслоившиеся кирзовые ботинки, длинную, развевающуюся от задыхающегося бега шинель и съехавшую на глаза фуражку с обкусанным козырьком. Дезертир? Да, матери часто говорили о случаях бешенства и людоедства среди больных клаустрофобией - манией замкнутого пространства, сошедших с ума от стука метронома людей. От стука в голову, в голову! Людей, наверное, целую жизнь проведших у сооруженной из железной бочки плиты или печки-перекалки, тупо смотрящих на остывающие угли, на изъеденные, ободранные в поисках сладкого обойного клея стены своих пустых, нетопленых квартир.

Нет, все-таки не надо было ей оглядываться, не надо было кричать и звать на помощь, потому что все равно никто не услышал бы тогда мать, ведь ее надтреснутый от ужаса голос глухо гудел внутри надетого на голову колокола без языка, вернее сказать, колокола с выдранным языком. Она потеряла слишком много сил, и упала, и стала совсем беззащитна!

- Мама, пожалуйста, не надо кричать! - Авель наклонился и закрыл перекошенное судорогой лицо одеялом. Багряницей. Покровом. Воздуhхом.

Словно картины, висящие на стене.

На картине изображена заполненная до подоконников водой комната, по которой плавают стулья, заплесневелые объедки, обрывки обоев и разбухшие книги, напоминающие червивые грибы.

На другой картине изображен старый, едва различимый в тени низких, замысловатой формы деревьев двор со стоящей в середине неглубокой, но уже зацветшей лужи водоразборной колонкой.

На третьей картине - городской пейзаж зимой. Красного кирпича доходные дома выстроились ступенями на "горовосходном холме", оставив при этом лишь часть низкого, свинцового неба, изрыгающего потоки густого мокрого снега.

...в вестибюле, привалившись спиной к каменной стене, спит человек.

Наконец, на четвертой картине изображена дачная местность, где из-за поворота выходит поезд и тут же проваливается в непроходимые, багрового цвета заросли крапивы в человеческий рост, издает протяжный гудок, кренится на вираже, высекая стальными колесами искры. То же и ночью происходит, что позволяет на много километров в кромешной темноте судить о приближении поезда. Доносится характерный скрип, и там, где у разъезда поезд замедляет свое движение, из насквозь продуваемых, провонявших сырым углем тамбуров с выбитыми стеклами на насыпь выпрыгивают мешочники. Затем поезд с воем вновь набирает ход, взбирается на каменный виадук, еще в 30-х годах проложенный над оврагом, на дне которого среди камней, ржавой арматуры и строительного мусора извивается ручей. Поезд уходит в горячую, душную темноту июльской ночи, стуча молотками по густо смазанным тавотом рельсам.

...но все равно болит где-то в глубине, на дне болит и хочется плакать, рыдать. От бессильной злобы.

Авель вышел во двор.

Ночь.

Преполовение ночи: "Посвящается брату моему, рабу Божию Каину".

Вижу: "Они и порезали мне руки и поранили глаза. Веки. Вены".

Помышляют: "Слава Богу, что еще отсутствует ветер, который вполне мог бы затеять кровавую сечу и изрубить меня ветвями на куски. Затем, пройдя через переулок, я вышел на бульвар, который тянулся, кажется, до Крестовоздвиженской части. На каланче, видневшейся из-за верхушек деревьев, ударили в било обрезок железнодорожного рельса, привязанного к дубовым, оббитым кровельной жестью стропилам. Закачалось-закачалось... Я подумал, что, наверное, уже поздно. Хотя, впрочем, едва ли, ведь в конце длинного, туннелеобразного бульвара висели светильники, и здесь было светло почти как днем, ну разве что в пасмурную погоду. Скорее всего удар била обозначал смену пожарного караула на каланче. Так оно и получилось - облаченные в натертые до ослепительного блеска бузиной кирасы караульные проследовали через бульвар на одну из смежных с ним, с бульваром, улиц. Я тоже свернул и, пройдя еще несколько довольно безлюдных в ту пору кварталов, вышел к Обуховской заставе. Дом престарелых находился здесь в практически не освещенном, заставленном покосившимися заборами тупике, где только над дверью сторожки горела лампа-дежурка. Рассказывали, что раньше здесь была знаменитая Обуховская психиатрическая больница.

Назад Дальше