Будет немножко больно (Женщина по средам) - Виктор Пронин 7 стр.


И стало легче.

Будто тяжесть, которая все эти дни давила и угнетала его, свалилась с плеч. Он шел так, будто добился всего, чего хотел — глаза сверкали молодо и дерзко, походка сделалась уверенной и даже обычная сутуловатость прошла — старик шел, вскинув голову. И зрело в нем решение, о котором еще вчера, еще сегодня утром он думал с содроганием и отбрасывал, отметал шальные мысли и желания. Но сейчас, после разговора с прокурором, они показались ему единственно возможными, правильными, спасительными.

Старик знал, что Катя сейчас дома, ждет результатов его разговора с прокурором, но возвращаться не торопился. Свернув в сквер, долго петлял по дорожкам, бормоча про себя, останавливаясь и снова отправляясь в путь от газетного киоска, в котором продавали водку и жвачку, до разгромленной телефонной будки, превращенной в общественный туалет.

Так бывает почти с каждым — живем, унижаемся, суетимся, клянчим, лебезим, делаем вид, и не произойди ничего чрезвычайного, будем заниматься этим до гробовой доски, искренне полагая, что в этом и есть разумность поведения, мудрость, возможность выжить....

А оказывается — ни фига подобного.

И только гром с ясного неба может разбудить, растревожить, заставить посмотреть вокруг взглядом чистым и гордым, какой был у нас до того, как мы стали заниматься жизнью. И откроются, откроются невидимые прежде дороги, многочисленные входы и выходы, которых мы опасались прежде, подозревая в них ловушки и волчьи ямы. А оказывается, никаких ям, впереди путь прямой, просторный и несуетной. И лебезить не надо, и пластаться ни перед кем нет никакой надобности. И то, что вчера казалось совершенно невозможным, запретным, сумасшедшим, преступным, сегодня вдруг обретает новый смысл, и ты понимаешь — только так и никак иначе. Иногда на то, чтобы открылся этот взгляд, уходят годы, иногда достаточно дня, а случается — и жизни мало.

То, что происходило в эти минуты с Иваном Федоровичем Афониным, можно назвать пробуждением, можно — перерождением, а скорее всего это было отрезвление. Он понял вдруг ясно и четко, что надеяться может только на самого себя и ни на кого больше. Не было на белом свете человека, который согласился бы помочь ему, с которым он мог бы поделиться откровенно и до конца. Это открытие не огорчило старика, ни у кого такого человека нет. Он знал, что неправ, что такие люди, верные и бескорыстные, все-таки бывают, но чувствовал, что его горечь и безнадежность — тоже сила. И ему приятнее было и надежнее в этот день ощущать себя совершенно одиноким.

Катя?

Да, он мог бы все задуманное рассказать ей без опаски, но полагал, что с нее достаточно переживаний и потрясений. Пусть приходит в себя. Откуда-то, старику было известно, а самые важные знания мы черпаем не из книг и телепередач, не в школах и институтах, самое важное, что нам требуется на этой земле, мы просто знаем, рождаемся с этим знанием, а единственное, что приобретаем за оставшееся после рождения время, это манеры, да способ зарабатывать на жизнь... Так вот, откуда-то старику было известно, что задуманное им наверняка поможет Кате снова обрести уверенность, она будет знать, что не беззащитна в этих джунглях, в этой безжалостной схватке, которая развернулась на бескрайних полях России в самом конце второго тысячелетия от Рождества Христова.

Старик явственно ощущал бодрящий холодок опасности, который дул ему в лицо, остужал лоб и заставлял дышать в полную грудь. Да, этим ветерком легко дышалось, он наполнял тело молодостью, готовностью поступать неожиданно и рисково.

* * *

На следующее утро старик проснулся свежим, бодрым, готовым действовать. Таким он не просыпался давно, последние годы у него было привычно плохое самочувствие. И он уже смирился с этим, думая, что так и положено чувствовать себя в его годы, что никогда уже не вернется к нему бодрящая утренняя ясность...

Вернулась.

Он сразу вспомнил прошедший день во всех подробностях — от прокурорского гнева до Катиных слез. И обрадовался тому, что не забыл, не отказался от затеянного, что прошедшая ночь не обесценила ничего и не отрезвила его самого. Сегодня старику предстояло совершить первый шаг. Он был безопасным, но необратимо вел к событиям страшноватым и непредсказуемым.

Прислушавшись, старик горестно убедился — из ванной опять доносился слабый шелест воды — Катя все еще пыталась с помощью душа погасить в себе гадливое ощущение, которое, похоже, не покидало ее.

“Ошибаешься, — жестко подумал старик. — Этим не отмоешься. Тут нужны другие средства, Катенька. Тут требуется нечто совершенно иное. Здесь вода не поможет. Растоптанность в душе смывается совсем другой жидкостью, и я знаю, как она называется...”

У старика самого было странное состояние оскверненности, будто и его напрямую коснулись события, случившиеся с Катей. В отчаянии он бросил в тот вечер слова о том, что и его изнасиловали, они сами выскочили из каких-то глубин. И кому-то могли показаться слезливыми, фальшивыми. Нет. Теперь он понимал холодно и зло — так и было. Он тоже унижен, осквернен, растоптан.

Теперь его задача — очиститься.

Старик знал, как это делается. Откуда-то он твердо знал, что ему сейчас нужно делать, и молил Бога не об удаче, умолял дать ему немного сил, немного и ненадолго. Он никогда не был в таком положении, никогда не приходилось ему очищаться от грязи, от скверны, которая сейчас покрывала и его самого, и Катю. Сил старику придавала возникшая уверенность — очистится не только он. Катя станет прежней, веселой и доверчивой, если все сделать по правилам, по древним законам, которые, оказывается, жили в нем, но до сих пор о себе не напоминали.

И вот напомнили.

Да что там, они просто подавили все другие мысли и желания. Говорят, в древних египетских пирамидах нашли семена растений, давшие бурные всходы, едва их поместили во влажную почву. Вот так и в душе старика оживали какие-то невиданные твари, которые дремали столетиями, не получая в пищу настоящих страстей, настоящей горячей крови.

Старик поднялся с кровати, в пижаме прошлепал на кухню, по дороге мимоходом постучал в дверь ванной, дескать, хватит плескаться, пора к людям выходить. Его густые насупленные брови обычно скрывали острый блеск маленьких синих глаз, но с некоторых пор он стал держать голову вскинутой, словно подставлял лицо под удары, под ветер и солнце. Человек наблюдательный и вдумчивый, побыв некоторое время со стариком, мог бы догадаться — тот непрестанно смотрит в глаза своим врагам. Старик распрямился не только физически, внутренне распрямился.

— А ты изменился, деда, — сказала Катя, когда они сели завтракать.

— Жизнь, — старик сделал неопределенный жест рукой. — Годы идут, стареем...

— Изменился, — повторила Катя, не принимая шутливого объяснения. — Только не знаю, в какую сторону...

— В лучшую, Катя. В мои годы поздно меняться в худшую.

— Почему?

— Может не остаться времени, чтобы вернуться. В мои годы позволительно только приближаться к самому себе, только приближаться.

— Ты что-то задумал, деда, — медленно произнесла Катя, наклонившись к стакану с кефиром. Наклонилась, но взгляда от старика не отвела. Тот удивленно вскинул брови, на секунду показал синие свои глаза и тут же снова насупился. Словно в норку спрятался. — А, деда? — продолжала допытываться Катя. — Признавайся!

— Скоро родители твои возвращаются... Из дальних странствий. С большими деньгами, — о деньгах старик изловчился сказать так, что Катя поняла — не верит он в большие деньги, посмеивается над челночными усилиями Катиных родителей.

— Лучше бы подольше не приезжали.

— Почему?

— Что я им скажу?

— Не надо им ничего говорить. Не надо, и все.

— Соседи скажут.

— Вот и пусть говорят. На то они и соседи.

— Получится, что утаила...

— Да! — резко сказал старик и со всего размаха грохнул тыльной стороной ладони о стол. — Утаила. Скрыла. Смолчала. А это, между прочим, твое личное дело. Ты не обязана трепаться. Хочешь — говоришь, не желаешь говорить — молчишь.

— Ты как-то сказал, что это немного и твое дело, — улыбнулась Катя.

— И мое. Я ни от одного своего слова не отказываюсь, Катенька, — врастяжку проговорил старик каким-то новым тоном, которого Катя никогда от него не слышала. В словах старика прозвучала непривычная для него жесткость, если не жестокость.

— Ты так это произнес, деда...

— Я произнес это так, как есть на самом деле, — так же резко сказал старик. И Катя еще раз убедилась — переменился ее деда.

— Какой-то ты другой, — произнесла она с сожалением. — Я даже не знаю, что сказать...

— Не переживай, — он положил свою перетянутую жилами руку на ее плечо. — Я вернусь. Я отлучусь ненадолго и опять вернусь.

— Куда? — не поняла Катя.

— К себе вернусь. К тебе. Я снова стану таким, каким ты привыкла меня видеть, каким я тебе больше нравлюсь.

— Куда? — не поняла Катя.

— К себе вернусь. К тебе. Я снова стану таким, каким ты привыкла меня видеть, каким я тебе больше нравлюсь.

— Ты мне любым нравишься.

Старик бросил на нее быстрый взгляд и снова наклонился к своей тарелке. Ничего не ответил. Но была, была в его взгляде благодарность, и Катя успела ее заметить.

— Мы выживем, да, деда? — спросила она.

И старик дрогнул.

Он и сам не заметил, как на глаза навернулись слезы. Он наклонился к столу еще ниже, сжал челюсти, стараясь, чтобы Катя не заметила его слабости, но не выдержав, прошел в ванную и запер за собой дверь. Сев на холодный край ванны, старик прижал кулаки к глазам. Попытался подавить рыдания. “Выживем, внучка, — бормотал он вполголоса. — Выживем и воспрянем... Выживем и воспрянем...”

Твари, проснувшиеся в нем, были не только безжалостными, но, оказывается, могли и всплакнуть. Впрочем, одно без другого и не бывает. Сильные и суровые чаще плачут, чем слабые и трусливые.

* * *

Старик вышел из дома явно принарядившимся. На нем был пиджак, рубашка с твердым воротником, седые вихры, обычно торчавшие во все стороны, он пригладил, причесал. Так может выглядеть человек, которому предстоит что-то важное.

Не задерживаясь во дворе, старик свернул на улицу, сел в троллейбус, долго ехал на окраину города, потом шел пешком по разбитым, прогретым солнцем улочкам и, наконец, вышел к невзрачному пятиэтажному дому, сложенному из серых блоков, исполосованных ржавыми потеками от балконов, подоконников, от каких-то железок, торчавших в самых неожиданных местах.

Видимо, он знал этот дом, бывал в нем, потому что ни у кого не спрашивал дороги, шел уверенно. Миновав три подъезда, вошел в четвертый, поднялся на верхний этаж и позвонил в дверь, обитую узкими деревянными планками.

Его ждали.

— А, Иван Федорович, — обрадовался пожилой рыхлый человек в пижамных брюках и в майке с обтянутыми плечиками. — Входи, дорогой! Всегда рад тебя видеть! Входи...

— Привет, Илюша, — старик пожал мягкую, влажную ладонь хозяина и прошел в комнату. — Все без перемен, — сказал он, осмотревшись. — Все на местах.

— Да, да, да, — горестно подтвердил Илюша, опускаясь на стул. — Присаживайся, Иван... Открою бутылочку, выпьем по стопке, вспомним старые времена, когда мы с тобой еще кому-то нравились...

— Я и сейчас многим нравлюсь, — нахмурился старик. — Но, боюсь, не выпьем.

— Что так? Сердце?

— Рука.

— Ха! А что может случиться с рукой? — простодушно удивился Илюша, присматриваясь к рукам старика.

— Дрожит.

— Ну и пусть дрожит! Я не буду наливать слишком полно, чтобы ты не расплескал своей дрожащей рукой, а?

— Нет, мне нельзя, — ответил старик как-то не в тон. — Нельзя, чтобы рука дрожала, — повторил он, но тут же, спохватившись, умолк. — Ладно... Так уж и быть... Где наша не пропадала... Был бы повод.

— А повод есть?

— И неплохой. Значит, так... — старик помолчал, собираясь с духом. — Значит, так... Ты когда-то говорил, что не прочь купить дачу...

— Оглянись, Иван! — хозяин развел в стороны голые полные руки так, что пальцами почти дотянулся до противоположных стен. — Скажи, здесь можно жить? Здесь помирать и то нельзя, потому что гроб невозможно вынести в дверь, развернуть на площадке, снести вниз! Один мужик помер в соседнем подъезде, так, не поверишь, гроб стоймя выносили... Ужас. А недалеко в одном доме... Подъемным краном с балкона гроб спускали... Представляешь?

— Что-то ты, Илюша, рановато заговорил о гробах... Ты вот что... Бери мою дачу.

— Что?!

— Бери, Илюша.

— А сам?

— Перебьюсь.

— Взять у тебя дачу? Да никогда! — и хозяин, подтверждая свою решимость, даже отвернулся к окну, как бы не желая даже разговаривать на подобные темы.

— Бери, Илюша, бери... Пока другие не взяли. К тебе-то я хоть иногда смогу на денек приехать, авось, не выгонишь... А к другим, к чужим, не смогу. Можешь даже завтра въезжать. Все равно пустует. Мои по заморским барахолкам носятся, я с Катей занят... Не до дачи мне сейчас.

— Ты что... всерьез? — в голосе Илюши было равное количество и сдерживаемой радости и откровенного недоумения.

— О цене, помнится, мы говорили... Поднялись цены, — старик незаметно перешел к главному.

— Что случилось, Иван? Если нужны деньги, дам денег... Сколько нужно, столько и дам... И торопить с отдачей не буду... Сколько тебе нужно?

— Десять тысяч долларов.

— Да? — Илюша озадаченно склонил голову к плечу и некоторое время смотрел на старика, пытаясь понять, что стоит за его неожиданным предложением, что стоит за этой суммой, громадной по нынешним временам. В переводе на рубли — десятки миллионов...

— Ну? — поторопил его старик. — Берешь?

— А почему десять? Почему не восемь, не одиннадцать?

— Согласен и на одиннадцать.

— Завод покупаешь?

— Послушай меня внимательно, Илюша, — старик плотно прижал ладонь к столу, как бы призывая хозяина говорить по делу и не отвлекаться на догадки и предположения. — Деньги мне нужны срочно. Сегодня. А на оформление покупки уйдет месяц... Деньги дашь сейчас. Пошаришь по своим тайникам и дашь. А я здесь же, сейчас, подписываю любую бумагу, которою пожелаешь мне подсунуть. Дескать, деньги получил сполна, признаю, что дача мне уже не принадлежит...

— Вместе с участком? — уточнил Илюша.

— Да, восемь соток лесного участка. Все подпишу. А ты с завтрашнего дня начнешь, не торопясь, оформлять документы, справки, купчие и прочее. Я не подведу, назад не отшатнусь, пакости не устрою... Соглашайся, Илюша.

— Ты что-то от меня скрываешь, Иван? — раздумчиво протянул Илюша. — Что-то скрываешь.

— Конечно.

— Что?

— Не скажу. Тебе это не нужно. На наших с тобой отношениях это не отражается. Я же не спрашиваю, откуда у тебя десять тысяч долларов... Соглашайся. Будешь жить в лесу, просыпаться от пения птиц, в двухстах метрах речушка, хорошая речушка, чистая, с рыбами, с раками... Посмотри на себя... В такую жару сидеть в этой бетонной камере... Потный, усталый, про гробы рассказываешь...

— В гости приезжать будешь? — негромко спросил Илюша, и это было согласием.

— А куда же мне деваться, Илюша? — грустно проговорил старик. — Если не прогонишь, конечно, приеду.

— А твои? Не возражают?

— Чего им возражать... Дача-то моя. И весь разговор. Пока вернутся, у тебя уж все документы будут на руках.

— Тоже верно, — согласился Илюша. — Тоже верно. Теперь, Иван, о цене... Десять тысяч... Это очень большая сумма.

— Понял, — кивнул старик. — На это я скажу тебе вот что... Не обижайся, Илюша, но если ты предложишь мне девять тысяч девятьсот девяносто девять долларов... Я откажусь.

— Круто, — Илюша был озадачен не столько суммой, сколько поведением старика. — Какой-то ты не такой сегодня, Иван.

— Наверно, съел что-то не то...

— Скорее всего, — согласился Илюша.

— Думай, дорогой... Только не очень долго. У меня мало времени. Совсем мало времени.

— А куда торопишься?

— Помирать скоро. Если откажешься, завтра же помещаю объявление в газете. И продам дачу дороже. Ведь мы оба знаем, что она стоит больше, чем десять тысяч. Это мы с тобой знаем, верно?

Илюша долго молчал, ходил по комнате, пыхтел, пил на кухне воду, принес стакан газировки и для старика. Тот молча выпил, отставил стакан и продолжал сидеть, не поторапливая хозяина, не уговаривая, не расписывая прелестей дачи. Наконец, Илюша, решившись, твердой походкой направился в коридор, долго ковырялся в каких-то ящиках, передвигал тяжести, что-то ронял, поднимал, выдергивал гвозди... И появился с небольшой железной коробочкой из-под чая.

— Вот, — сказал он и со значением поставил ее на стол. — Можешь не пересчитывать.

Старик открыл коробочку, заглянул внутрь. Там, свернутые в рулончик, лежали доллары.

— Ровно десять тысяч, — сказал Илюша. — Отлучившись еще раз, он вернулся с листом бумаги и ручкой. — Пусть будет так, как ты сказал, Иван. Я согласен. Пиши...

* * *

Уже вернувшись домой, войдя в свой двор, старик забеспокоился. Поначалу он и сам не мог понять, в чем дело, что его растревожило. Коробочка с деньгами на месте, в кармане, с Ильёй расстались вроде нормально...

Но пройдя еще метров десять, понял, в чем дело — впереди, как раз на его пути, стояла разболтанная скамейка и на ней сидели трое ребят. Тех самых. Он их иначе не называл — те самые, говорил он Кате, про себя, в мыслях.

Старик замедлил шаги, прикидывая, куда бы удобнее свернуть, чтобы обойти их, но взял себя в руки и пошел, не сворачивая. Ребята тоже заметили его, переглянулись, но со скамейки не поднялись, не ушли. Каменной походкой, старательно переставляя ноги, больше всего опасаясь споткнуться, зацепиться за что-нибудь, старик прошел мимо и продолжал идти, чувствуя спиной, что все трое смотрят ему вслед.

И вдруг он услышал смех. Негромкий, сдерживаемый и потому показавшийся ему особенно глумливым. На скамейке, которую он только что миновал, смеялись. Старику не важно было, смеялись ли над ним или же просто от хорошего пищеварения. В любом случае смех напрямую касался его. Они не имели права смеяться при нем вообще — это он тоже откуда-то знал.

Назад Дальше